на главную   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


Письмо десятое

5 декабря 1893 г.

Милая женушка!

Я не писал, как бюджет обсуждали, потому что это не обсуждение, а чистая кадриль. Министры станут в пары, по бюджетным статьям пройдутся, потом возьмутся с противоположной парой за ручки и кокетливыми улыбками обменяются. Кто потщеславней, просто даже вставать не хотел после обсуждения своей графы. Со вздохом покидали их высокопревосходительства зал, где столько фимиама курилось по их адресу.

Господи, как славно было — и так быстро кончилось! Прежде министры, как чумы, всех этих бюджетных прений боялись. Только и слышалось: "Не до жиру — быть бы живу".

А теперь — наслаждаются. Нынешнее правительство очень удобно угнездилось между двумя лагерями — своим и оппозиционным. Как ветчина в булке: лежит себе ломтик между двумя половинками, и обе маслом намазаны. Особенно одна: та, которая оппозиционная. Оппозиция — она еще пуще нашего правительство умасливает.

Кто бы этому поверил еще четыре недели назад, когда такая буря поднялась из-за королевских ответов в Кёсеге?

Нет, к черту, не гожусь я в пророки. Легче министром быть в этой стране.

Так что прений по бюджету, собственно, и не было. Все друг другом довольны. Сижу я, милочка, в кулуарах и просто с сокрушеньем гляжу, как две-три сотни здоровых работоспособных мужчин целыми днями без дела слоняются, болтая о пустяках да скабрезными анекдотами развлекаясь. Послушаешь, послушаешь, уши зажмешь да скорее в зал.

Но там со скуки помереть можно. Человек сорок — пятьдесят, большей частью участвующих в лицедействе, сидят с поправками и предложениями. Все предупредительно-любезные, как в светском салоне; один другому угодить старается. Хоранский закашлялся — сейчас Фейервари бонбоньерку с леденчиками ему протягивает, а по правительственным скамьям пробегает озабоченный шепот: "Бедный Нандор простудился!"

Наверху ни души. На всей длинной галерее единственный старичок сидит и сладко подремывает, свесив седую голову на грудь: здешний служитель.

Но и внизу рты то и дело раскрываются от зевоты: точно чья-то невидимая рука клапаны гармоники перебирает. Все серо, безжизненно, кроме гвоздички у Феньвеши в петлице да галстука Меслени. Нет, какая это дискуссия, — ее один Фабини может вынести. Привык небось к скучище там, у себя, в судебной палате.

Редактор парламентских отчетов Шандор Эндреди сетует с унынием во взоре и в голосе:

— Нет протоколов, нет протоколов! В прошлом году бюджетные прения целых три тома заняли, а в этом еле на один наберется… Вот ужас: протоколов нет!

И, вздыхая, дальше бредет по коридору.

Любые споры, нападки, самые ожесточенные столкновения, разрыв дипломатических отношений, треск министерских кресел для него только протоколы. Больше или меньше протоколов.

И Низачток жалуется:

— Не нужен я вам больше, не нужен. Разве я не чувствую, не знаю. Только я один мотаю головой, а вы все киваете утвердительно.

Что правда, то правда: бес противоречия молчит, точно околдованный, а Векерле на чудо-скакуне с белой звездочкой во лбу гарцует. Махнет гривой скакунок — золото сыплется, копытом ударит — цветы распускаются… Даже королем — подумать только! — эти чары овладели. Не знаю, что с его величеством случилось: в Мюнхене тост за мадьяр поднял; на днях о содержании придворного штата в Венгрии распорядился. Да, да, Клари, правду говорю. Он явно лихорадку схватил, которая "furor Rakocziensis"[108] называется. (Хорошо все-таки, что граф Лайош Тиса при нем!)

Пример его величества и кабинету Векерле придал сил. Во всем ему теперь везет, — боюсь, даже слишком. Взять хоть гражданский брак этот.

Почему «боюсь» и почему «слишком» — это, Клари, вопрос политики, моей личной политики, про которую я даже тебе не говорил, потому что вы, женщины, язык за зубами не держите. Но теперь уже могу признаться, — только поклянись, что ни одна душа не узнает.

Я, понимаешь ли, слух тут распустил — и от министров не скрыл, — будто дома, перед духовенством, обязался голосовать против.

Ты-то, конечно, знаешь, что никаких обязательств я не давал, да у меня их и не просили. Что они, дураки, священнички наши, зачем им это. Двум я и так по корове-симменталке отправил; игумен двадцать саженей дров выпросил; четвертому ты напрестольный покров лилового бархата вышила, пятому я портрет Колоша Васари послал в золоченой раме. Этому, наверно, мало показалось — он против меня голосовал и еще написал мне в оскорбленном тоне: "Овечек-то небось другим раздарили, а мне одного пастыря оставили".

Словом, не подписывал я ничего, а просто схитрить хотел. Думал: вот блестящая идея — голос мой сразу в цене подскочит, министры прибегут и умасливать станут. А это ведь наслаждение райское, Клари, экстаз божественный, когда тебя министры умасливают. Уж и так и этак обхаживают, обглаживают: "Слушай, брось дурака валять. Ну, подписал — и пусть они бумажкой этой хоть трубки теперь раскуривают, попы твои.

Меньше мозги суши из-за писулек всяких. Не было у них никакого права. Vi coacta [Уступая силе, по принуждению (лат.)] это называется. Нельзя всерьез такие вещи принимать. Вот либерализм — это дело святое; благо родины — превыше всего. Ты серьезный политик, должен понимать. Да и будущее свое губить незачем. У тебя же блестящее будущее — даже настоящее, если захочешь. Только от тебя зависит, старина".

Ну, поломаешься, конечно, немного: мол, то да се, переизбраться нелегко будет, а то и вовсе провалишься. "А, — махнут они рукой, — чепуха: устроим, где только пожелаешь…"

Вот что такое умасливанье, эта поэзия политики. Блаженные, сладостные часы уединения то с одним, то с другим министром, который увлекает тебя в укромный уголок, чтобы соблазнить. А ты трепещешь, уже готовый сдаться, но еще последним слабым усилием отталкивая искусителя… Но что я тебе рассказываю — вы, женщины, все это лучше знаете.

Так вот, я всем разблаговестил, что тоже против обязался голосовать.

И с этой минуты стал важной персоной в клубе. Министры мне дружелюбно руки жали. Силади то и дело справлялся о моем здоровье, а один раз даже прибавил ласково: "Ох, и подлец же ты, братец!"

Бела Лукач, тот иначе меня опекал: "Слушай, Менюш, ты, кажется, без квартиры сидишь. Знаешь что: я несколько салон-вагонов на вокзале составлю, залезайте туда и живите".

Самые высокие отличия на меня посыпались. Комиссию новую создадут — сейчас в нее выберут. Бени Перцель вдвое ниже кланяться стал. А Фридеш Подманицкий все по плечу похлопывал: "Ты мой самый верный барашек. Без тебя мне и радость не в радость». А я в ответ улыбался — скорбно, загадочно, мрачно, как человек, обуреваемый тяжкими сомнениями.

Одним словом, задарили меня знаками любви и привязанности. Игнац Дарани несколько раз приглашал с ним поужинать и обронил как-то за столом:

— Надеюсь, ты «за» проголосуешь?

— Охотно, — ответил я, — но слово, слово, которое я дал, тяготит мою совесть. Боюсь, небеса покарают за такое вероломство.

Дарани улыбнулся и полушутя-полусерьезно погрозил пальцем.

— Смотри, Менюш! Небеса небесами, но до них далеко. Есть небеса и поближе, уверяю тебя!

Есть, конечно, и еще какие. Обязательство мое стало оборачиваться все новыми приятными сторонами. Вдруг посыпались приглашения на разные великосветские суаре, ленчи, обеды. Аристократки — эти нежные, томные, воздушные создания — начали донимать своим расположением; одна так просто кокетничать со мною пустилась. Прехорошенькая такая смугляночка и, представь, только что новый дом отстроила на Шорокшар-ской улице. Великолепные комнаты, закрытая веранда, очень для детей подходящая. Одна благоволящая мне пожилая баронесса тут же шепнула: "Поухаживайте за этой малюткой графиней; она вам квартиру сдаст". Квартира! Квартира! Волшебное слово (я так беспредельно одинок — не чаю увидеть тебя рядом). Стал я ухаживать, и, признаться, она тоже с заметным интересом ко мне отнеслась, а глазки плутоватые такие, небесно-голубые! Уж не эти ли небеса подразумевал Дарани? Прости, дружок, за откровенность, но весь этот блеск, эти тонкие духи, эта элегантная картавость в голову мне бросились, и в один прекрасный вечер, когда графиня сказала: "Мне хотелось бы поговорить с вами наедине", — я обещал приехать на другой день.

С бьющимся сердцем ушел я с заседания.

— Погоди, сейчас голосование будет, — сказал мне Бени Перцель вдогонку. — Не дадим министра в обиду.

— В обиду? А кто его обижает?

На свете только два неприкосновенных существа осталось: соловей да министр. То есть, собственно говоря, одно: министр, потому что соловья, как ни береги, кошка все равно сожрет, если сцапает, а на министров даже Полони кидаться перестал — все только ластится.

Ну вот, отправился я к графине. Клянусь тебе, Кларика: только любопытство меня влекло да мысль о квартире. Графиня была обворожительна: глазки сияли, грудь подымалась от волнения.

— Вы знаете, зачем я пригласила вас, Катанги? — спросила она.

— Только догадываюсь, — пылко ответил я.

Она положила свою ручку на мою. Я ощутил жар, пылавший в ее крови, в этой благородной голубой крови.

— Могу я на вас положиться? — тихо сказала она, кидая на меня обольстительно-нежный взгляд.

— Вы имеете дело с джентльменом.

— Это я прекрасно знаю, но муж мой…

— Понимаю, графиня, и клянусь вам, что он ни о чем не узнает.

И я клятвенно поднял два пальца кверху.

Тогда графиня медленно стала расстегивать на груди бархатный корсаж цвета резеды. Одна перламутровая пуговка оторвалась и укатилась под кресло. Я нагнулся за ней, а когда выпрямился, одной прелестной выпуклости на корсаже как не бывало — так ветром песчаный холмик сдувает. В руке же у графини я с удивлением увидел целую связку четок и сложенную бумагу. Все это она оттуда извлекла.

— Я на груди это ношу, — сказала она, зардевшись и набожно поднимая глаза к небу. — Муж мой в противной партии, с еретиками… Передайте эти четки вашим дочерям, любезный Катанги; они освящены самим ею святейшеством папой. А этот лист подпишите!

Оторопев, остолбенев, принял я у нее из рук бумагу, на которой стояло: "Во имя отца, сына и святого духа мы, нижеподписавшиеся, обязуемся голосовать против законопроекта о гражданском браке", и дальше — целая вереница имен. Среди них несколько моих коллег-депутатов.

Я встал и поклонился холодно.

— Это я не могу сделать, графиня.

— Как? Почему? Вы же обязательство дали.

— Все равно, я не решил еще. Прошу времени на размышление.

Она надменно покачала своей красивой головкой:

— Не буду настаивать. Я уверена, что внушение свыше все равно приведет вас в наш стан. Идите же, помолитесь и возвращайтесь.

Ах, Клара! Скольким искушениям подвергаешься в этой политике! Но я мужественно устоял и продолжал ломать комедию в клубе с этим обязательством в надежде извлечь выгоду для тебя и для детей.

Я полагал, что без меня трудно обойтись, а коли так — извольте выполнять мои условия. И некоторое время это прекрасно удавалось. Порекомендовал я Криштофа министру одному, он возражать: у него квалификации нет.

А я ему: "У Криштофа нет квалификации, зато у меня голос". И Криштоф тут же получил назначение. Мой голос — для него достаточная квалификация.

Так бы и шло, если б не король. Всегда он портит все. Взялся вдруг правительство поддерживать! Это ведь ваше дело. Пускай уж один кто-нибудь — или он, или мы. А вместе — так все равно с ним одним считаться будут.

Вот как обстояли дела, когда проект до палаты депутатов добрался. Правда, и отсюда еще не ближний путь. Возни да хлопот хватит. Но самое трудное позади. Подумай только, какое расстояние отделяет наш председательский стол от котомки покойного дяди Пишты Майороша, в которой он партийную программу таскал. А ведь и он там сначала лежал, гражданский брак наш, — только потом уж к Даниэлю Ирани угодил в коллекцию. Коллекционеров у нас среди левых только двое — Комьяти да Ирани. У того — коллекция трубок курительных, у этого — законодательных предположений. Ну, он и перетряхивает их каждый год, свои предположения, как ты перины да подушки на заборе проветриваешь с кроватей для гостей.

И вот он на столе, наш гражданский брак.

Ждал я, ждал — и все-таки дождался. Пришло наконец наше время — тех, кто обязательства давал. Мы теперь — как новое привилегированное сословие.

Я уже заранее предвкушал, как нас улещать будут, пирогами да пряниками ублажать.

Мне все рисовалось, как Векерле под угрозой полного разгрома присваивает мне баронский титул, я с какой-нибудь хлебной синекурой перехожу в палату магнатов — и уж тогда сдаюсь.

Но неделя проходит, я каждый день в клубе сижу, Векерле меня видит, улыбается даже, но ни словом, ни взглядом не показывает, что улещать собирается.

Вчера наконец я не выдержал и сам спросил:

— А со мной что будет?

— То есть как? — удивился он.

— Да ведь я говорил, что обязательство дал канонику.

— А, да-да, — подхватил он с веселой готовностью. — Нy и что же?

— Вот я и думаю, что делать?

— Ах, боже мой, да против голосовать! Давши слово — держись, тем более таким достойным, почтенным людям.

Я побледнел и отшатнулся.

— А либерализм?.. Либерализм?..

— О либерализме ты не беспокойся. С ним уже больше ничего случиться не может.

Оскорбленный в своих лучших чувствах, покинул я клуб и поехал прямо к малютке графине. Сердце мое пылало гневом и жаждой мести. Я подал визитную карточку, и лакей понес ее в комнаты на серебряном подносе.

— Ее сиятельство сейчас заняты и не могут вас принять, — немного погодя вернулся он с ответом.

— И больше ничего не велено передать?

— Нет, как же. Что подписей ее сиятельство больше не собирают.

Вот причина моего долгого молчания. Великие планы меня обуревали. И неплохо задуманные, Клари! Но с королем поди поговори. Король все испортил.

Твой любящий муж Меньхерт Катанги.

P. S. Квартиры, естественно, опять нет. Но у этой вероломной великосветской святоши просить я ни за что не буду. Ах, Клари, одна только женщина меня понимает… настоящая, верная, славная, добрая женщина. Но как звать ее, дома шепнет тебе на ушко твой

М. К.


Письмо девятое | Выборы в Венгрии | Письмо из провинции. Меньхерт Катанги у себя дома