на главную   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


Освенцим

День сменялся ночью, а ночь — днем. Мы пытались спать сидя: не было места для всех, чтобы вытянуться. Ночью мы по очереди ненадолго ложились. Параша в углу переполнилась, стоял тошнотворный запах пота, мочи и экскрементов. Кончилась вода, и жажда стала непереносимой. Люди просили пить, молились, стенали, кричали. Когда поезд останавливался, я пыталась просить у охранников немного воздуха и воды, но напрасно. Одного из маленьких детей мы подняли к окну и научили его сказать: «Битте шон, вассер» — «Пожалуйста, воды», но его голосок не был услышан. Охранники только кричали на нас, чтобы мы молчали, и грозили нам своими винтовками.

Названия станций были уже не венгерские. Изменилось направление поезда, он уже шел не на запад, названия были польские. Куда нас везли? Теперь мы были готовы к худшему, но так устали и измучились от жажды, что мечтали лишь об одном: поскорее бы все это кончилось. Если нам суждено умереть, то пусть это свершится быстрее: хуже нам уже не будет. Дети плакали. Одна девушка упала в обморок. Ее мать стала кричать, просить о помощи, отец пытался поднять девушку. Воды! Воды! Неужели никто над нами не сжалится?

Раздался свисток, поезд снова тронулся, нас везли дальше. Прошло несколько часов. Стемнело. Поезд остановился на запасном пути. Кругом была темная ночь. Где мы? Те, кто теснились ближе к оконным щелям, сумели распознать неподалеку указатель: «Освенцим». Это не говорило нам ни о чем. Люди стонали, плакали, молились. Большинством овладела апатия. Каждый думал прежде всего о ВОДЕ.

Мама вдохнула ночной воздух, и ей показалось, что пахнет чем-то странным.

— Я чувствую газ. Вот теперь это произойдет. Они накачают газ в вагоны, — она говорила с трудом, из последних сил.

— Нет, мама, это невозможно. Вагоны не запечатаны. Через щели будет проходить воздух.

— Разве вы не чувствуете этот всюду проникающий запах?

— Может быть, это с фабрики, где мы будем работать, — сказал отец.

— Не плачь, мама, — сказала Ливи, — я буду помогать тебе стирать каждый день.

Мама погладила Ливи и пыталась улыбнуться.

Сквозь щели в вагон просочился свет прожекторов, и через несколько часов двери открылись. Мрачные мужчины в полосатой одежде выгоняли нас из вагонов.

— Raus, raus! Schnell, schnell! (Вон, вон! Быстро, быстро!) — Они кричали и ругались.

Все спешили к выходу, но мы с отцом задержались и спросили одного из мужчин:

— Где мы находимся?

Человек в тюремной одежде беспокойно оглянулся и, убедившись, что никто не услышит, ответил тихо:

— Лагерь истребления.

Так мы наконец узнали. Мы посмотрели друг на друга, но не успели ничего сказать.

Эсэсовцы, наблюдавшие вместе со своими собаками за этой сценой с платформы, заорали на нас. Они то и дело щелкали хлыстами, целясь по отстающим.

Из громкоговорителя скомандовали: «Мужчины налево, женщины направо». Дубинки обеспечивали выполнение приказа. Я быстро поцеловала отца и сказала, чтобы он поторопился, пока его не ударили. Сделав несколько шагов, я услышала щелканье хлыста и крик. Может быть, это били моего отца? Никогда мне не узнать ответа.

Я догнала мать и сестру и встала в строй. Женщины длинной вереницей медленно двигались к столу, где эсэсовец, стоя рядом со своей ищейкой, помахивал палкой, как дирижер на помосте: «направо, налево, налево, налево». Это был сам Вотан, распоряжающийся жизнью и смертью.

— Мы родственники. Мы хотим быть вместе, — протестовал кто-то.

Он безучастно смотрел перед собой и механически повторял:

— Вы встретитесь позже. Старики и дети поедут в фургоне. Вы все направляетесь в одно место.

Матери неохотно отпускали своих дочерей. Сестры отделялись от сестер.

Моя мама была безутешна. Пока мы продвигались в длинной очереди, Ливи и я держали ее за руки и пытались придумать что-нибудь, чтобы она перестала плакать.

— Мама, ведь ты прожила хорошую жизнь?

— Да, но вы обе еще не жили. Почему вы должны умереть?

— Не думай об этом. Не думай о нас. Я не жалею, что умру.

Я примирилась с тем, что нас ведут на смерть. Я воспринимала это спокойно, не протестуя, даже не думая о сопротивлении. Может быть, потому, что в глубине души я в это еще не могла поверить.

Мы стояли перед высоким блондином в новенькой, с иголочки, форме СС. Позднее я узнала, что его звали доктор Менгеле. Он остановил на нас свой пронзительный взгляд и указал палкой на маму:

— Вы направо, вы обе налево.

Мама в своем темно-синем платке на голове, с покрасневшими глазами тесно прижималась к нам.

— Эго мои дети.

— Вы увидите их завтра.

— Можно мне немного воды?

— Вы получите кофе, когда прибудете на место.

Бедная мама. Она не получила кофе, когда прибыла туда. Когда она стояла там, подняв свои иссохшие губы, из крана потек газ.

Я быстро отступила от нее. Может быть, слишком быстро. За долю секунды в моей голове промелькнула мысль: «Она умрет, а мы будем жить. Я не хочу идти с ней. Я хочу жить».

Как только мы расстались, у меня хлынули слезы. Меня охватило чувство вины. Неожиданно я увидела свою молодую мать глазами эсэсовца. Она выглядела старой в темном платке, с покрасневшими глазами. Почему я не заставила ее перестать плакать? Почему я не сняла с нее платок? Почему? Почему?

Ливи не могла понять, почему я плачу. Не знаю, что она чувствовала, но она считала, что у меня нет причины плакать.

— Мама, мама, что случится с мамой? — повторяла я снова и снова.

— Ты слышала, что она поедет в фургоне? Она будет там ждать нас.

— Боюсь, что ее там не будет. — Я не стала говорить Ливи, что я услышала от человека в поезде: «Лагерь истребления».

— Тогда мы встретимся завтра, — сказала Ливи.

Но я знала, что этого не будет. И совесть не давала мне покоя: это я виновата в том, что она умрет. Я предала ее. А сама буду жить.

Плетясь в колонне, я не могла думать ни о чем другом. Нас построили в ряды по пять человек. Мы шли в лагерь и наконец пришли на место, где стояло несколько бараков. Нам сказали, что это бани. Было еще темно, но здесь также светили прожектора. Эсэсовец отдавал приказы:

— Сложите все ваши вещи в одну кучу. Бели у вас есть деньги или ценности, отдайте их женщине у конторки. Тот, у кого будут обнаружены ценности, будет сурово наказан. Затем разденьтесь. Аккуратно сложите свои вещи. Свяжите ботинки и положите их отдельно.

Я не могла понять, как мне удастся найти свои вещи в такой большой куче, но поступила, как было приказано. Послушание прежде всего. У меня все еще было то маленькое оловянное колечко, память о Пую. И еще у меня была тонкая золотая цепочка с сердечком, и я ни за что не хотела с ней расставаться. Я подошла к женщине, показала ей грошовое колечко и спросила:

— Можно оставить это?

Женщина содрала с меня кольцо и бросила в кучу барахла. Я посмотрела на него и подумала: «Если я не могу сохранить на память грошовое колечко, то нет смысла хранить и цепочку», и бросила ее в ту же кучу.

Мы сняли с себя все и выстроились перед мужчиной, который стриг всех наголо. Мы пытались прикрыть свою наготу руками, но надсмотрщики из СС ходили вокруг и избивали тех, кто не стоял прямо. Подошла моя очередь. Я проглотила комок в горле, попыталась забыть, где я нахожусь, и встала по стойке смирно перед «парикмахером». Он стоял на табурете, быстро работая ножницами. Он состриг все мои волосы, совершенно наголо. Сперва ножницами, а затем машинкой. Покончив с головой, он остриг волосы подмышками и, наконец, между ног. Мои брови его не интересовали.

После стрижки нам выдали маленькие, вонючие кусочки мыла и приказали помыться. После душа нам пришлось надеть серую тюремную одежду прямо на мокрое тело. Было неприятно, но мы были вынуждены покориться. Нам разрешили надеть свою обувь, пришлось разыскивать ее в куче. Мне было хорошо в моих удобных черных ботинках и было жалко девушек, которые ковыляли в элегантных туфлях-лодочках.

Процедура закончилась. Мы не могли узнать друг друга. В сером рассвете колыхалось море серых биллиардных шаров. Я взяла Ливи за руку, я боялась потерять ее, боялась, что не узнаю сестру, если выпущу руку. Я смотрела на нее. Без своих чудесных кос, черных, как вороново крыло, моя маленькая сестра была похожа на мальчика. Я смотрела на других, стараясь встретиться с ними взглядом, чтобы узнать старых друзей. Какая-то греческая богиня вдруг подняла свои глаза, и я узнала Дору. Я всегда любовалась ее профилем, но теперь, без волос, с прямым носом и правильными чертами лица, она была похожа на статую, изваянную Фидием. Ее глаза искали мои, и я увидела в них сомнение, затем настороженное узнавание.

— Хеди, это ты?

— Ты меня не узнаешь?

— Да. Но все мы выглядим немного странно.

— Только не ты. Ты прекрасна даже без волос, — сказала я, подумав о том, как я сама выгляжу. Как, должно быть, торчит мой большой нос, теперь, когда волосы не прикрывают лицо. Я ощупала свой лысый череп и задрожала. Ощущение было ужасное.

Незаметно ночь сменилась восходом, а восход утром. Толпа дрожащих девушек, больше похожих на мальчиков, боязливо теснилась у бани. Опять нам велели построиться, и началась первая перекличка. Я была последней в строю и слышала, как эсэсовец тщательно пересчитал нас — 421. Итак, это все, что осталось от нас, 421 — женщины и девушки. А сколько мужчин? Возможно, столько же. Менее трети из трех тысяч человек, покинувших гетто утром 15 мая.

Что-то мокрое упало на мой голый череп, выведя меня из задумчивости. Я потрогала — это была капля дождя. Вскоре последовали другие. Я чувствовала, как они скатываются по моей голове, задерживаются в бровях, стекают струйками по шее. Я дрожала, но, посмотрев на других, рассмеялась. Мои несчастные промокшие подруги были похожи на новорожденных телочек: серые, лысые, они еле держались на ногах, но поблизости не было коров, к которым можно было бы прижаться. Наша охрана ушла в свое помещение, а мы остались стоять под дождем. Мы ждали на улице, не зная, чего мы ждем. Дождь хлестал по нашим спинам. Время тянулось медленно. Наконец появился комендант — эсэсовец, который должен был принять 421 заключенную. Он еще раз пересчитал нас и велел идти.

По дороге, за изгородью, мы увидели группу женщин, которые выглядели старше нас. Девушки стали кричать, спрашивать о матерях, но им приказали замолчать и сказали, что запрещено разговаривать с другими заключенными. Женщины смотрели на нас удивленно, не отвечая, но у девушек появился проблеск надежды, что среди них могут быть наши матери. Почему бы и нет? Был лагерь для женщин, лагерь для мужчин, почему не могло быть лагеря для стариков и детей? Но мне было трудно поверить этому, как ни старались убедить меня другие.

Мы подошли к месту, где стояло много низких бараков. Их можно было бы принять за фабрику, если бы не высокие ограждения из колючей проволоки, на которой висели таблички, предупреждавшие: ограждение под током. Все что можно было охватить взглядом, было холодное и стерильное. Нигде никакой зелени. Ни травинки. Даже небо было серое. Набухающие тучи дыма все время застилали синеву неба, которая, мы знали, была там, выше.

Нас ввели в один из бараков. Из дневного света — в кромешную тьму. Понадобилось время, чтобы глаза начали различать что-то в слабом свете, который пробивался через два маленьких оконца в конце барака. Потолок низко нависал, и около двери находилась небольшая ниша — помещение для охраны, как мы узнали позже, для «блоковой» — женщины, старшей по блоку. Отсюда влево шел узкий коридор, по обе стороны которого тянулись нары в три этажа, размером примерно три на два метра, так что на них можно было сидеть. На этих нарах мы должны были жить, есть и спать — по десять девушек в каждом отсеке.

С теми девятью девушками, что были ближе ко мне, мы заняли один из верхних отсеков. Было очень тесно. Когда наступила ночь, стало ясно, что мы можем расположиться только валетом. Если кому-то надо было повернуться, то все десять человек должны были сделать это одновременно. Если кто-нибудь пытался лечь на спину, то это немедленно вызывало громкий протест. Сколько ночей лежала я на боку и мечтала растянуться на спине! Или свернуться калачиком — удовольствие, которое мы не могли себе позволить.

Мы спали на голых досках, подушкой нам служила обувь. Девушки в нижнем ряду лежали на полу, их могли толкать все проходящие. Тех, кто был в середине, постоянно беспокоили спускавшиеся и поднимавшиеся с верхнего ряда, так что мне повезло, что я была наверху.

Мы держались впятером с тех пор, как нам было приказано строиться по пять в ряд. Мы с Дорой, прекрасной талантливой Дорой, на которую все смотрели снизу вверх, мы вдвоем взяли на себя ответственность за детей — Сюзи, Ливи и Илу. Сюзи, моей кузине, было пятнадцать, Ливи четырнадцать, а Иле, кузине Сюзи, было Двенадцать. Ила выглядела старше своих лет, но на самом деле была совсем ребенком. Она была самой младшей в Освенциме, и это было заметно. Молчаливой, замкнутой, ей было очень трудно научиться жить без родителей; она была апатична, в отличие от Ливи и Сюзи, которые большую часть времени болтали. Сюзи и Ливи давно были друзьями, как и мы с Дорой. Более того, Дора была помолвлена с Цали, братом Сюзи, который находился в румынской тюрьме. Все эти нити тесно связывали нас, и мы чувствовали особую ответственность друг за друга.

Когда мы расположились на нарах, мне пришлось поделиться тем, что я слышала в поезде. Мне не поверили. Дора слушала меня задумчиво, но Сюзи и Ливи надеялись на лучшее и болтали о том, как хорошо будет опять увидеть своих матерей. Измученные, мы наконец уснули.

Горьким было пробуждение на следующее утро. Мы вспомнили наших матерей. Я рыдала, мама так и стояла у меня перед глазами. Я думала и об отце, но не так печалилась о нем — я считала, что он жив и находится где-нибудь в Освенциме. Я не чувствовала ни голода, ни жажды, и когда нам первый раз дали еду, я отдала свой хлеб Ливи. Я не могла есть, хотя мы ничего не ели весь предыдущий день.

Девочки подбежали к охранницам и спросили:

— Когда придут наши мамы?

Охранницы, польские девушки, очерствевшие за несколько лет заключения, указали на дымящиеся трубы.

— Там ваши мамы, дурочки. Как вы думаете, куда вы попали, это что — дом отдыха? Это лагерь уничтожения. Посмотрите на трубы. Разве вы не видите пламя? Там горят ваши мамы, ваши отцы превратятся в пепел, ваши маленькие братья и сестры попадут на небо.

— Какие они жестокие, — сказали мои подруги. — Эти годы страданий сделали их мстительными садистками. Они хотят, чтобы нам было так же больно, как им от потери близких. Им хочется мучить нас, так долго не знавших нацизма. Они завидуют нам, что мы жили еще нормально своими семьями, когда они уже страдали в лагерях.

Труба извергала черные клубы дыма с пронзительной вонью. Она стояла на фоне неба, как восклицательный знак, подтверждая сказанное польскими девушками.

— Это сжигают мусор, — сказали мои подруги и перестали слушать польских девушек. — Они нас не обманут. — И продолжали мечтать о встрече с родными. Только я плакала.

Ливи старалась успокоить меня:

— Не плачь, мама скоро придет. Вот увидишь.

Я не отвечала. Я не могла лишать ее надежды.

Нам пришлось затвердить распорядок дня.

Подъем на рассвете, потом перекличка. Мы спали в одежде, так что не тратили время на одевание.

После подъема все спешили в уборную: нужно было управиться до переклички. Уборной служил большой барак с возвышением в середине. По обе стороны «трона» было большое количество дыр, так что одновременно могло сидеть на корточках 20 человек. Перед каждой дырой быстро образовывалась длинная очередь, и каждая девушка следила за тем, чтобы ее предшественница не сидела ни минуты больше, чем абсолютно необходимо. Иногда заходили охранники и начинали жестоко избивать всех подряд — им казалось, что мы сидим слишком долго. Тогда мы стали садиться на корточки по двое одновременно, зад к заду, над одной дырой, чтобы ускорить дело. Пользоваться дырой в одиночку было почти роскошью.

Уборная находилась в соседнем здании, и мы все должны были оправляться — под охраной — в одно и то же время. Если кому-то нужно было выйти раньше, приходилось ждать. Хуже всего было ночью, когда уборная заперта. Тогда приходилось пользоваться большими бочками за углом. Это следовало делать очень осторожно, так как бочки легко опрокидывались.

Помыться было почти невозможно. Был кран, под которым можно было ополоснуть руки и лицо после уборной, но обычно он бывал перекрыт. Изредка нам разрешалось ополоснуться в бане, и тогда выдавалась чистая одежда. Она состояла из пары больших серых подштанников, грубой рубашки и платья из той же грубой серой материи. Платья были только двух размеров, и как бы мы ни старались, нам никогда не удавалось получить нужный размер. На одних платья висели, как плащ-палатки, а другие бегали в мини-юбках, из под которых висели штаны, подвязанные веревкой. Мы ходили в своей собственной обуви, и я опять пожалела девушек, у которых были туфли на высоких каблуках, которые скоро сломались. Чулок у нас не было, но каждой был выдан синий мужской носовой платок с серыми краями, чтобы покрыть лысую голову.

После утренней оправки следовало быстро ополоснуться под краном и бежать на перекличку. Помыться было особенно важно, поскольку у нас не было бумаги. Проблема была очень серьезная и требовала изобретательности. Иногда удавалось найти кусок жесткого картона от коробки, иногда мы отрывали кусок от своих штанов или рубашки. Хотя это могло обнаружиться при смене одежды и повлечь за собой наказание, ничто не могло нас остановить. Мы продолжали это делать, так что наше нижнее белье становилось все короче и короче.

Самым важным повседневным событием в лагере была перекличка. Это был почти религиозный ритуал. Нас выгоняли из блоков три раза в день. Все должны были выстраиваться по пять человек в ряд, исключения не делались ни для больных, ни даже для умирающих. Нас считали и пересчитывали, сперва считала «блоковая», затем охранник из СС, затем другой, и, наконец, начальник СС. Цифры должны были сходиться. Я не помню, чтобы они когда-нибудь не сошлись, «блоковая» не решалась передать группу охране СС, пока не убеждалась в том, что числа сходятся. Нам приходилось стоять часами, пока они нас считали и пересчитывали. Если девушка падала в обморок или ей становилось плохо, она должна была лежать тут же. Никому не позволялось нарушить строй. Мы должны были стоять смирно и в ветер, и в дождь, в полуденный зной и в мороз. В нашей пятерке Дора всегда стояла первая, а я последняя. Мы прижимались к стоящим впереди девушкам, согреваясь сами и согревая их таким образом.

После переклички выдавали завтрак. Мы быстро бежали назад в барак, чтобы никто не украл наш скудный паек. Мы получали маленький кусочек хлеба и крошку маргарина, иногда чайную ложечку повидла и «кофе» — черную жидкость, которая напоминала кофе только по названию. Но она была горячей и немного восстанавливала жизнь в онемевших членах. Завтрак продолжался недолго, и проблеск благополучия быстро исчезал.

Затем мы продолжали сидеть в своем бараке, апатично ожидая следующую перекличку. Девушки еще надеялись увидеться со своими родителями, но все меньше говорили об этом. По мере того, как проходили дни, они начинали понимать, что не было лагерей для пожилых людей. Прекратились былые оживленные разговоры, апатия овладела всеми.

После дневной переклички нам выдавали обед. Он состоял из жидкого супа, каких-нибудь овощей, изредка даже с крошкой мяса. Мы ждали обеда, но после него никогда не были сыты. Вечером была еще одна перекличка, длившаяся час. Кружка так называемого кофе, — и у нас оставалось время сбегать в уборную до отбоя, когда тушили свет на ночь.

По мере того, как проходило время, начали высыхать мои слезы. Тело предъявляло свои требования, и я ощутила голод. Я больше не отдавала свой паек: съедала все, что мне выдавали. Я стала замечать окружающее, которое до сих пор состояло, казалось, только из трубы, окутанной серым дымом. Я увидела, как хорошо выглядят польские девушки-охранницы, с длинными волосами, в аккуратной одежде, в шелковых чулках и хороших ботинках. Я подумала, что в Освенциме можно выжить, и пыталась сообразить, как они этого добились. Я пробовала заговорить с ними, но они были необщительны. Как только я задавала вопрос, они отворачивались. И я прекратила свои попытки.

Однажды эсэсовец выдал нам открытки и велел написать домой нашим семьям. У нас не оставалось семей, мы теперь уже знали, как тщательно «петушиные перья» очистили город. К этому времени Венгрия была свободна от евреев. Поэтому приказ нас насторожил, и мы обсудили его между собой. Это, должно быть, ловушка.

— Они хотят узнать, не прячутся ли где-нибудь евреи. Они хотят, чтобы мы написали и выдали их адреса, — сказала Дора.

— Ты права, мы не будем писать.

— Так оно лучше. Тот, кому мы напишем, попадет в беду. Беда еврею, если его друг находится в Освенциме.

— Но тогда мы можем отомстить кому-нибудь, кто плохо поступил с нами, — предложила Сюзи.

— Как насчет госпожи Фекете? Она добилась, чтобы мы отдали ей свои деньги и драгоценности, а потом отрицала, что получила их, — сказала я.

Мы вспоминали то одного, то другого венгра, который донес на нас или плохо с нами обращался, и решили написать им всем. Было приятно думать, что и у них теперь возникнут проблемы. Только много времени спустя, после окончания войны я узнала цель этих открыток: показать внешнему миру, что мы живы и о нас заботятся. Но это не значит, что мы не были в чем-то правы. Однажды мы неожиданно услышали, как кто-то мурлычет бетховенскую «К Элизе».

— Что это? — спросила я. — Кто поет?

— Элла, — сказала Ливи.

Элла была девушка моего возраста, крепкая и артистичная. Она прекрасно играла на фортепьяно и любила рисовать. Теперь она ходила между рядами нар, напевая. Мурлыкание перешло в тихое проникновенное пение, а вскоре она уже пела полным голосом.

— Она сошла с ума, — сказал кто-то.

Я подошла к ней и увидела, что глаза у нее горят.

— Что случилось, Элла? — спросила я.

— Я жду маму. Я обещала ей сыграть. Я должна практиковаться, чтобы быть в хорошей форме. Она любит «К Элизе». Знаешь, ее зовут Элиза. Она будет так счастлива. Теперь у меня это хорошо получается. Вот послушай.

— Но, Элла, здесь нет пианино, и твоя мать не сможет придти.

— Мама придет, я знаю. Ты будешь переворачивать мне ноты? Пойдем к пианино. И она показала в конец коридора.

Элла повернулась к «пианино» и опять начала петь. Все смотрели на нее с ужасом. Что будет? Никто не пытался остановить ее. Она продолжала петь. Через час явились двое эсэсовцев и забрали ее.

— Они поведут ее в газовую камеру, — сказала охранница блока Аня.

Я подождала, пока другие успокоятся, и отправилась в комнату охраны, чтобы узнать что-нибудь от Ани. Комната охраны была для нас запретной территорией, и когда кому-нибудь из нас удавалось заглянуть туда, мы приходили в изумление от того, что мы видели. Целые тарелки супа, кучи одежды, губная помада, зеркальца, гребни и тысячи других вещей, которые, мы помнили, когда-то существовали в другой жизни. Как могли они оказаться здесь? Мы не могли себе этого представить, и прошло много времени, прежде чем у меня установились хорошие отношения с одной из охранниц, и я осмелилась спросить ее.

Но единственное, что я хотела узнать сейчас, — это об Элле и газовой камере. Мне повезло.

Аня была в хорошем настроении и не выгнала меня. То, что я узнала от нее, не укладывалось в голове. Теперь я поняла, что самое главное — попытаться выбраться из Освенцима, как только представится возможность. Рано или поздно все, кто останется здесь, закончат в трубе.

Возможность выбраться отсюда существовала всегда, так как Германия нуждалась в рабочей силе. Аня не знала, какая там работа, но уверяла меня, что все лучше, чем сидеть в Освенциме, бок о бок с крематорием. Она сама надеялась когда-нибудь выбраться, когда снова потребуются люди для работы. Когда это произойдет, выстроят весь блок и эсэсовцы выберут, сколько им надо. После этого оставшихся отправят в газовую камеру. Аня также рассказала мне, что коменданту иногда нужны были добровольцы для работы вне лагеря, и таких выбирают из различных блоков по утрам. Девушки-добровольцы получали лишнюю тарелку супа в качестве вознаграждения. Я поблагодарила Аню за эту информацию и ушла от нее, довольная, что узнала так много.

Вернувшись на нары, я рассказала Доре все, что узнала. Затем мы пошли к «блоковой» предложить себя для работы на следующий день, если понадобится.

На следующий день, когда эсэсовцы явились, чтобы отобрать несколько девушек для уборки помещения охраны, нам с Дорой удалось попасть в их число. Вместе с несколькими другими нас вывели из бараков и долго вели, пока мы не подошли к воротам с большим плакатом «Арбайт махт фрай» («Работа дает свободу»). Я подумала, что это, может быть, правда: я шла работать и чувствовала себя свободной, было легко на сердце, несмотря на то, что нас сопровождали эсэсовцы. Уже одно то, что не надо без дела целый день лежать на нарах, значило много, и мне уже представлялась дополнительная тарелка супа.

Сразу за воротами находилось помещение СС. Нам выдали ведра и тряпки и велели мыть полы и мебель. Ни щеток, ни мыла. Я принесла воду и начала тереть грязные доски, но как я ни старалась, они не отмывались. Гвозди впивались в руки, и я попросила разрешения поискать обломки прутьев. Это тоже не помогло. Грязь не отмывалась. Я сидела в отчаянии, разглядывая доски, когда вошел эсэсовец. Он посмотрел и стал ругать меня и «всех избалованных еврейских свиней, которые не хотят работать». Бесполезно было доказывать, что невозможно избавиться от въевшейся грязи без щеток и мыла. Он кричал и ругался, и не было другого выхода, кроме как начать все сначала.

Около полудня у нас был небольшой перерыв, пока выдавали дополнительный суп. Затем ничего не оставалось, как продолжать наш сизифов труд. Я работала, пока громкоговоритель не объявил: «Фрайер абенд», конец рабочего дня. Давно исчезло чувство свободы, которое я испытывала, идя утром на работу. Плакат над воротами, казалось, издевался над нами, когда охрана из СС повела нас обратно в лагерь.

По дороге мы проходили мимо берез. Казалось нереальным, что мы видим деревья после того, как долго прожили там, где не было никакой зелени. Возможно, что мы пробыли в Освенциме не так долго, хотя мне казалось — вечность. Листья березы были еще нежными и зелеными.

Я отломила маленькую веточку и стала гладить похожие на сердечки листья. Они говорили со мной, успокаивали и вселяли надежду. Казалось, они говорят: «Смотри на нас. Мы родились заново. Мы свободны. Кончилась длинная зима. Жизнь начинается снова. Впереди прекрасное лето». Может быть, может быть, я тоже смею надеяться? Я не могла бросить веточку, я чувствовала необходимость принести ее в лагерь. Мне хотелось сохранить листочки и показать другим, чтобы их зелень заговорила со всеми, принесла всем надежду. Но как это сделать? Я знала, что нас будут обыскивать при входе и что не разрешалось ничего проносить снаружи. Я была уверена, что мне не разрешат пронести даже один листочек. Я спрятала крошечную веточку в подкладке своего пальто и для верности положила еще листочек в рот. Мы подошли к входу в лагерь. Охранник из СС подошел, чтобы обыскать меня, он обшарил мою одежду, провел руками по телу. Я затаила дыхание. Веточка не была обнаружена. Я прошла за ворота и перевела дух. Удалось! Стоя в строю на перекличке, я не могла удержаться и прошептала ближайшей ко мне девушке, что могу показать что-то потрясающее. К тому времени, когда окончилась перекличка и мы вернулись на свои нары, сработал устный телеграф и десятки девушек собрались вокруг меня посмотреть, что я покажу.

— Смотрите, зеленые листья, — сказала я и вынула веточку.

Они смотрели с сомнением, как бы не веря своим глазам. Все хотели дотронуться до листьев.

— Настоящие листья!

— Какая прелесть!

— Можно мне подержать веточку?

— Неужели там действительно есть деревья?

— Как ты ее достала?

— Можно мне листочек?

— Ты можешь достать еще?

— Дай мне погладить листок.

— Там много деревьев?

— Какие там деревья?

Вопрос следовал за вопросом. Девушки не дожидались, ответа. Они поочередно держали веточку, гладили листья, прижимали их к лицу, чтобы ощутить их ласковое прикосновение. Когда каждая потрогала веточку, я положила ее под свой матрац. Я хотела засушить ее, чтобы сохранить как можно дольше. Я буду вынимать ее каждый вечер и вспоминать о том, что за пределами лагеря существует жизнь. Ложась спать, я впервые с радостью предвкушала следующий день. Я думала о том, что опять увижу дерево, и уснула почти счастливая.

На следующее утро я проснулась с тем же ощущением счастья и поспешила на перекличку. Но в этот день не потребовалось дополнительной рабочей силы.

Только через два дня пришли эсэсовцы и потребовали двух добровольцев. Мы с Ольгой вызвались, но, к сожалению, нас повели в другом направлении.

Мы пришли в другой лагерь. Он был пуст. Повсюду чудились привидения. Людей нигде не видно, только пустые бараки. Перед одним из бараков лежали окоченевшие женские трупы. Нам было приказано погрузить их на телегу и отвезти за несколько сот метров к другому бараку. Там мы должны были разгрузить телегу и уложить трупы на стол. Мы с Ольгой поднимали трупы, она за руки, а я за ноги. Поднимая, мы смотрели на них, но ничего не чувствовали.

Иногда мы говорили: «какая молодая»… или «эта не такая молодая» или «эта совсем старая». Когда мы закончили свою работу, нам выдали по тарелке супа и отвели обратно в блок.

Девушки, ожидавшие, что мы опять принесем березовые листья, были разочарованы, увидев наши усталые и пустые лица. Нам нечего было рассказывать и хотелось только поскорее лечь. Как всегда, мы быстро уснули.

Каждую ночь сразу после переклички мы старались уснуть. Мы сидели на нарах в каком-то оцепенении и все больше теряли способность разговаривать друг с другом.

Однажды я проснулась со странным ощущением, которое не могла понять. В горле стояли слезы, но что-то мешало им пролиться. Какое-то новое чувство. Может быть, радость? Нет, грустное событие. Сегодня день моего рождения. Мне исполнилось двадцать лет. Рубеж, к которому я так стремилась. Но теперь этот день меня не радовал, а только вызывал слезы. Я вспомнила прежние дни рождения, когда, проснувшись, я получала горячий шоколад в постель, и цветы, и подарки. Вместо песни я теперь услышала грубый голос женщины из СС. «Раус, раус, вставайте поживее, свиньи. Марш на перекличку». Я выбежала, боясь удара резиновой дубинкой.

Ливи уже встала. Она подошла и обняла меня.

— Желаю тебе много счастливых лет. Поздравляю, — сказала она.

— Спасибо. — Не так я себе представляла свой двадцатый день рождения.

— Мы дважды отпразднуем твой день рождения дома, когда тебе исполнится двадцать один, чтобы компенсировать этот день. Может быть, папа наконец подарит тебе велосипед. А вот подарок от меня. — Она отдала мне свое самое дорогое достояние — свою зубную щетку, которую ей удалось пронести в лагерь. — Она твоя, — добавила Ливи, видя мое изумление.

Я была тронута. Ливи так гордилась своими зубами — она, бывало, часами чистила зубы, чтобы они были белыми. Сестра рисковала жестоким наказанием за то, что спрятала зубную щетку, а теперь отдавала ее мне. Со слезами на глазах я обняла ее.

— Почему ты опять плачешь? Разве ты не счастлива?

— Конечно, я счастлива. Я плачу от счастья. Я так благодарна, что могу быть с тобой.

Мы направились к уборной. К нам присоединилась Магда.

— С днем рождения, — сказала она и протянула мне кусок коричневой оберточной бумаги, размером не больше половины ее ладони.

— Бумага, — проговорила я. — Это мне? Правда? — Я смотрела на клочок бумаги и гадала, где она могла ее достать. Такой роскоши просто не существовало в лагере. Бумага для уборной. Какое имело значение, что она жесткая и крохотная. Это все же была бумага.

— Это лучший подарок ко дню рождения, который я когда-либо получала. Никогда не забуду. — Неожиданно стало радостно, что у меня день рождения. С подарками. Обо мне все же вспомнили.

Ночью у меня начался понос. Было совершенно темно, и я разбудила Дору. Я боялась идти одна к параше. Осторожно, чтобы не разбудить других, мы спустились с нар и на цыпочках прошли к двери. Она была заперта, а охранница спала в будке рядом. Мы разбудили ее, она нас выпустила, выругавшись спросонья. Снаружи было также темно. Мы ощупью добрались до навеса, и я присела на край бочки. У меня были колики, и это продолжалось долго. Дора ждала меня, дрожа от ночного холода. Мы не решались разговаривать. Внезапно тишину нарушил пронзительный вой сирены. Я знала, что во время воздушной тревоги никому не разрешалось выходить из помещения и что нужно поскорее вернуться, чтобы избежать наказания, но неосторожное движение привело к тому, что я очутилась наполовину в бочке. Дора давилась смехом, помогая мне выбраться.

— Ты помнишь сказку про девочку, которая упала в навоз, а он потом превратился в золото? Возможно, завтра ты будешь покрыта золотом.

У меня не было желания смеяться. Что делать? У меня не было смены одежды, и ночь была холодная. Мы вернулись в блок, и охранница зажала нос, когда мы открыли дверь. В эту ночь дежурила Аня, одна из немногих, кто проявлял иногда человеческие чувства. Мне не пришлось объясняться. Она зашла в свою комнату и вынесла мне рубашку, чтобы переодеться, и тряпку, чтобы вытереться. Вонь не исчезла и после того, как я сняла свою одежду, и я не посмела лечь со всеми. Я улеглась на полу и скорчилась в ожидании подъема.

Я пробовала вести счет дням, но это было нелегко. Каждый день походил на другой. Однажды я с удивлением заметила, что у меня начались месячные. Я отправилась к «блоковой» и попросила у нее гигиеническую салфетку. Давая салфетку, «блоковая» успокоила меня, что с этой проблемой я сталкиваюсь последний раз. В лагере ни у кого не бывает менструаций.

— Почему так?

— Кто знает? Может быть, потому, что мы перестали быть женщинами?

— Как же это возможно? Они вам делали уколы?

— Нет, но я думаю, что они кладут что-то в хлеб или в суп — что прекращает менструации.

— Но тогда мы станем бесплодными. У нас никогда не будет детей?

— Детка, кому нужны дети в этом месте? Если они обнаружат, что ты забеременела, они сразу отправят тебя в крематорий.

— Но потом, когда мы будем свободны?

— Не будь так наивна. Неужели ты думаешь, что мы когда-нибудь будем свободны? Неужели ты думаешь, что они отпустят нас?

— Но война должна когда-нибудь кончиться.

— Не для нас. Они постараются, чтобы никто из нас не выжил. Им не нужны свидетели. Они покончат с нами, когда кончится война, если не раньше.

Роза, наша «блоковая», была из Польши. Никто не знал, через сколько лагерей она прошла до Освенцима. Она была небольшого роста, но хорошо сложена, с хорошим цветом лица, длинными темными волосами и теплыми карими глазами. Она была красива, всегда хорошо одета, волосы волнами падали на плечи. Сегодня на ней были серая юбка, белая шерстяная кофта и высокие черные ботинки. Я часто удивлялась, как этим девушкам удавалось так хорошо одеваться и, наконец, спросила:

— Откуда у вас такая хорошая одежда? Где вы ее достаете?

Роза была в хорошем настроении. Она ответила:

— Это нам платят за выполнение их поручений.

— Что вы имеете в виду?

— Мы следим за вашим поведением, чтобы вы выполняли все, что положено, за это они дают нам приличную одежду и немного лучше кормят.

— Поэтому Люба бьет нас?

— Она немного сурова, но вы должны прощать ее.

— Девушки говорят, что она садистка. Считают, что вы все злые. Вы говорите, что наши родители в крематории, это только для того, чтобы мы страдали.

— Ты же знаешь, что это правда.

— Я знаю. Но другие не хотят этому верить.

— Им пора привыкнуть к этой мысли. Они должны примириться с реальностью. Выжить можно, только примирившись с тем, что происходит. Если закрыть глаза, это не поможет.

— Но Люба не должна бить нас дубинкой.

— Она сама прошла через многое, и ее били много раз. Такие вещи делают людей черствыми. Но она не злая.

— Вы одна добрая.

— Мы не должны быть добрыми. Чтобы выжить, надо быть твердой. Возможно я сама рою себе яму.

— Но, Роза! Я обещаю. Мы всегда будем слушаться вас. Вы должны остаться с нами. Вы должны оставаться такой же.

Я отправилась обратно на нары. Меня встретила встревоженная Ципи. Она сказала, что у нее прекратились месячные. Она недоумевала, так как не спала ни с кем после последней менструации. Я успокоила ее, рассказала то, что только что узнала. Еще несколько девушек приняли участие в разговоре. Этот вопрос касался всех нас, и у каждой нашлось что сказать.

— Как хорошо, что мы избавились от этой неприятности, — сказала одна.

— Но что, если мы останемся бесплодными на всю жизнь? — спросила я.

— Значит, так оно и будет. Мы ничего не можем изменить, — сказала практичная Дора. — Мы не знаем, каким образом они вводят в нас это, что бы оно ни было.

— Мы можем перестать пить кофе.

— Или есть суп.

— А что, если это в хлебе?

— Не говорите глупости. Мы не можем ни от чего отказываться. Мы получаем так мало пищи, что не выживем, если откажемся от чего-нибудь.

— Во всяком случае, неприятно кровоточить и терпеть боли.

— Странно, — сказала Магда, — у меня всегда бывали головные боли, но с тех пор, как я здесь, голова ни разу не болела. Возможно, то, что они дают нам, помогает от головной боли.

— А у меня прекратились боли в животе, хотя у меня язва и мне должны были делать операцию как раз перед тем, как нас забрали в гетто, — сказала женщина, которая выглядела достаточно молодо, и поэтому доктор Менгеле не послал ее налево.

— Меня больше не беспокоят камни в желчном пузыре, — сказала другая.

— Может быть, они кладут лекарства в нашу пищу.

— Не будь ребенком!

— Тогда почему же?

— Не знаю. Каким-то образом мы все выздоровели. Может быть, это перемена воздуха.

— Знаете, что я слышала? — сказала Ольга. — Они кладут бром в нашу пищу, чтобы мы вели себя тихо. Как вы думаете, это правда?

— От кого ты это слышала?

— Бежи подслушала где-то во время одной из своих вылазок.

Бежи, старшая сестра Ольги, вечно куда-то исчезала. Когда раздавался свисток на перекличку, ее обычно не было на месте, и Ольге приходилось все время следить за ней. Она боялась, что Бежи накажут, и все время бегала ее искать. Когда Бежи появлялась, у нее всегда было что порассказать — подслушала разговор там, подхватила слово тут. Все больше и больше раскрывались секреты лагеря для тех, кому это было интересно; но большинство девушек не верили этим рассказам, считая их ложью.

Так было и на этот раз. «Ты это придумываешь», — говорили большинство девушек, а тем из нас, которые верили, все равно не оставалось ничего другого, кроме как мириться со всем, что происходило. Но если действительно в хлебе был бром, то это объясняло многое. Нашу пассивность, благодаря которой мы с Ольгой могли складывать трупы в пирамиды и не кричать при этом. И то, что девушки предпочитали не верить своим глазам и не видеть дым, который шел из трубы крематория.

Я только надеюсь, что в один прекрасный день они не положат в хлеб яд. Они могут.

Однажды Люба с дубинкой в руках выгоняла нас на перекличку. В блоке нас была тысяча человек, и мы должны были выйти все одновременно. Это было невозможно, так как проход в дверях был узкий. Но охрана не хотела с этим считаться. Они кричали и осыпали нас ударами.

Мы начали привыкать к этому и только старались прикрыть голову. Наконец все вышли наружу и построились пятерками, как обычно. Я с удивлением увидела, что среди нас находится Роза, в серой тюремной одежде, с синим платком на голове, с покрасневшими от слез глазами. Мы смотрели друг на друга. Что случилось? И опять именно Бежи знала, в чем дело.

У Розы был друг, парень из заключенных, один из мужчин в полосатой уремной одежде, которых мы видели в первую ночь в Освенциме. Иногда Розе удавалось урвать несколько минут для него. Вчера их обнаружил эсэсовец. Обоих высекли. Что случилось потом с ним, неизвестно. Но Розу прогнали из «блоковых», ее прекрасные волосы остригли. Ее место заняла Люба, злая Люба, которой доставляло удовольствие размахивать дубинкой. Нам было жаль Розу, но еще больше мы жалели себя, когда думали о том, какую власть над нами получила Люба. Мы только надеялись, что со временем Любу постигнет такая же судьба; мы подозревали, что у нее тоже есть мужчина, с которым она тайно встречается. Бежи могла рассказать нам больше, но надо было ждать, пока кончится перекличка.

Когда мы вернулись на нары, она рассказала нам о мужчинах в полосатой одежде. Они работали на прибывающих поездах, освобождая вагоны и следя за тем, чтобы новые заключенные выполняли инструкции немцев. Они помогали эсэсовцам отводить отобранных к газовым камерам, затем загружали трупы в печи крематория. За это им разрешалось брать из багажа заключенных продукты и вещи. Многие находили драгоценности, зашитые в одежду, и становились капиталистами в лагере. Их называли «канадцами», ибо там, где они работали, текли молочные реки с кисельными берегами, как в земле обетованной для евреев из Восточной Европы — Канаде. Находясь в гуще событий, они знали слишком много и потому были потенциально опасными, так что им не позволяли долго жить и заменяли каждые три месяца. Их жизнь оканчивалась на их же рабочем месте — в газовых камерах. Те, кого посылали в «Канаду», знали, что дни их сочтены, и им оставалось только наилучшим образом использовать оставшееся короткое время. Они были богаты, они могли купить все, что было в лагере, даже девушек, которые им приглянулись. Ходить на свидания было очень рискованно, но поскольку их самое сильное желание — голод — было удовлетворено, то следующее сильное желание — жажда любви — предъявляло свои права. Короткие свидания могли происходить за ограждением, в уборной или, если повезет, в постели «блоковой».

Несмотря на старания немцев держать все группы отдельно, иногда случайно мы встречались с кем-нибудь из прибывших позднее. Однажды Ливи вбежала в блок, задыхаясь от радости.

— Хеди! Хеди! Я встретила тетю Елену и кузину Джуси! Я с трудом узнала их остриженных.

— Где?

— Когда шла из уборной. Ты знаешь блок за уборной? Так вот, у них была перекличка, и я побежала к ним. Хотя знала, что охрана изобьет меня. Мне удалось обнять тетю Елену и спросить, знает ли она, где мама, но потом «блоковая» ударила меня. Было не слишком больно, и я рада, что сумела обнять тетю.

— Что она сказала о маме?

— Она ничего не знает. Но если она жива, то и мама, наверное, тоже. Она, должно быть, в другом лагере. Здесь их так много. Пойдем в уборную. Может, увидим ее опять.

Но в тот день нам это не удалось. А на следующий день блок был пуст. Мы узнали, что их отправили в лагерь С.

Освенцим был огромным лагерем — мы даже не представляли, насколько он большой. Мы знали, что имелось несколько лагерей: А, В, С и т. д., но не знали, сколько их. Мы жили в лагере А, большом, около пятидесяти блоков. По другую сторону колючей проволоки можно было мельком увидеть людей в лагере В. Над входом в каждый лагерь висел девиз «Arbeit macht frei»[3], выведенный витиеватыми готическими буквами. Я все пыталась понять, что это означает.

Через несколько дней, когда мы стояли на перекличке, появились эсэсовцы. Мы поняли, что будет отбор. Им нужно было несколько сот девушек для сельскохозяйственных работ, и я надеялась, что меня возьмут тоже. Наша пятерка — Дора, Ливи, Сюзи, Ила и я — всегда стояли в одном ряду. Мы думали, что нас никто не может разлучить.

Эсэсовец начал справа. Мы стояли, а он оценивал нас своим критическим взглядом: выберет или нет? Он смотрел главным образом на икры ног, и я вдруг почувствовала себя, как на скотном рынке в какой-нибудь карпатской деревне. Я даже подумала, что он будет заглядывать нам в рот и рассматривать зубы. Этого он не стал делать, но выбрал девушек с крепкими ногами и толстыми икрами. Очевидно, ему нужны были волы для работы в поле. Он подошел к нашему ряду, посмотрел на Дору, на ее икры и вызвал ее вперед. На трех других он посмотрел с презрением. Затем его глаза остановились на моих ногах. Я со страхом подумала, не дрожат ли у меня колени.

— Ты тоже, — сказал он, указав на меня хлыстом.

Я сделала неуверенный шаг, думая: «Я не могу идти без сестры. Не могу ее оставить. Она должна идти со мной, но как это сделать?» Когда эсэсовец прошел дальше, я сделала ей знак, чтобы она выскочила вперед, но один из охранников увидел, оттолкнул ее и несколько раз ударил. Вскоре все кончилось. Было отобрано нужное количество, остальным разрешили вернуться в блок. Нас, отобранных, увели в другой лагерь, туда, где находилась баня. Каждая из нас должна было получить номер, который татуировался на внутренней стороне предплечья. Я с горечью думала о скотине в Лапушеле, гам у животных были имена, а мы лишены своих. Мы должны были стать номерами, массой безличных, ничего не значащих единиц.

Я думала о том, как они добились того, что я стала ничтожеством, которое мирится со всем, что со мною делают, что я даже готова умереть, чтобы выполнить их требования. Как это могло случиться? Неужели в хлебе действительно был бром? Или есть какая-то иная причина?

Но на этот раз я не намеревалась подчиняться. Я знала, что сделанный отбор означал безопасность для меня и Доры и смерть для Ливи и всех остальных, кто остался в бараке. После каждого отбора оставшихся вели в крематорий.

Мусор сжигали. Многих разлучили с их сестрами. Я стала спрашивать, хочет ли кто-нибудь поменяться местами с Ливи. Девушки смеялись в ответ.

— Ты что, сошла с ума? Разве ты не знаешь, что будет с теми, кто уйдет обратно?

Да, я знала.

Затем началась знакомая рутина. Нам дали скверно пахнущий кусочек мыла, мы разделись и стали под душ. После душа нам разрешили надеть чистую одежду. Не серую, тюремную, а гражданскую, которую женщины сняли по прибытии в Освенцим и на которой был большой желтый крест, чтобы можно было видеть издалека, что мы заключенные. Меня обрадовало, что выдали также рубашку, которую я немедленно использовала как полотенце.

Перед тем, как мы оделись, нас опять остригли. Щетину, выросшую за последние недели, сбрили. Наши головы опять стали бильярдными шарами. На этот раз атмосфера была не такая напряженная, как тогда, когда нас стригли впервые, хотя мы опять стояли голые перед парикмахером, — отчасти потому, что мы начали привыкать ко всему, а также из-за того, что мои друзья были рады возможности уйти из Освенцима. Я не могла радоваться, я думала о Ливи.

Началось клеймение. Девушкам было приказано построиться в алфавитном порядке перед эсэсовцем, который сидел за столом с большой регистрационной книгой. Он тщательно проверял имя каждой девушки и ставил номер. Этот номер татуировали на предплечье. Дора, чья фамилия начиналась на А, была среди первых. Она показала мне свою руку, навек заклейменную номером А-7603. Я спросила ее:

— Ты переживаешь?

— Я? Из-за того, что меня заклеймили? Нет. Это они должны переживать, не я.

Дорогая Дора, мудрая, как всегда. Она считала, что позор всегда ложится на тех, кто поступает плохо.

— Конечно, я горюю о своих родителях, если правда, что их убили, но я не горюю о том, что они делают со мной. Я сохраню себя как личность. Этого они у меня не отнимут, как бы ни старались. Я знаю, что останусь личностью, независимо от того, назовут ли они меня А-7603 или еще как-нибудь.

— Возможно, ты права, но у меня беда. Помоги мне. Я не хочу оставлять Ливи. Что мне делать?

Она тоже не знала. Я решила выйти из очереди, присесть где-нибудь и обдумать решение. Моя фамилия начиналась на S, так что у меня было достаточно времени. Я отошла от своей группы, села как можно дальше у изгороди и заплакала. Я смотрела на трубу и думала о родителях. Я так погрузилась в эти мысли, что почти слышала голос матери: «Заботься о своей сестре». «Я хочу заботиться, но помоги мне», — думала я в отчаянии. Я чувствовала, что второй раз не оправдала ее надежды. Ведь это были ее последние слова: «Заботься о своей сестре». Вот так я забочусь о ней? Спасаю себя и оставляю ее на смерть? Нет, так не должно быть. Если она должна умереть, то и я вместе с ней. Неожиданно я получила ответ, такой простой, что удивительно, как я не додумалась до этого раньше. Солнце уже стояло высоко, когда, облегченно вздохнув, я присоединилась к группе. Теперь я знала, что делать. Если я не могу вытащить ее, то я должна вернуться в блок и быть с нею, разделить ее участь, какой бы она ни была. Но как мне попасть туда? За нами все время следили, нас окружала колючая проволока под током, сторожили эсэсовцы со своими ищейками. Передвигаться без разрешения было запрещено.

Когда я увидела четырех из своих подруг по блоку, которые несли котлы с супом, я поняла, что должна сделать. Я подошла и спросила, не хочет ли кто-нибудь поменяться со мной местами. Нина, чья сестра была отобрана для сельскохозяйственных работ, обрадовалась. Она даже не взяла зубную щетку, которую я ей предложила. Мы быстро составили план. Как только они кончили разливать суп, мы попросили других девушек окружить нас, чтобы мы могли обменяться одеждой. Я сняла красное цветастое шерстяное платье и надела Нинину серую тюремную одежду. Она оделась в мое платье и пошла искать свою сестру. Я взяла пустой котел и ушла с тремя другими девушками через ворота лагеря, и мне еще раз глумливо усмехнулась надпись:. «Arbeit macht frei». Котел был тяжелый, но у меня было хорошо на душе. Я знала, что сделала правильный выбор.

Атмосфера внутри блока была гнетущая. Там всегда было темно, но сегодня мрак казался еще гуще. Царила мертвая тишина. Только изредка можно было услышать хныканье. Божи первая заметила меня. Она посмотрела на меня так, как будто увидела привидение.

— Хеди, что ты здесь делаешь?

— Я вернулась. Где Ливи?

— Ты с ума — сошла. Ты знаешь, что они сделают с нами?

— Конечно, знаю. Но я не хочу спасаться без моей сестры.

— Ты, наверное, сошла с ума. Твоя сестра? Мы должны думать о себе. У меня тоже есть сестра, но если бы меня отобрали, я не стала бы думать о том, что сестра остается.

— Где Ливи? — спросила я.

— Наверное, в уборной. Пойду приведу ее, — сказала она с раздражением.

Но Ливи прибежала сама. Кто-то уже сказал ей. Рыдая, она бросилась мне на шею.

— Хеди, Хеди, ты вернулась! Слава Богу!

Мы обе рыдали, обнявшись, думая о том, что пока мы вместе, неважно, что случится.

Жизнь продолжалась в этом преддверии смерти. Настала ночь. На наших нарах стало просторнее: Дора и еще одна девушка ушли. Нам не хватало Доры, но было приятно, что можно повернуться, не будя всех остальных. Наступило утро, и с ним обычный распорядок: побудка, беготня в уборную и на перекличку. Магда заняла место Доры во главе нашего ряда. Магда тоже была моей подругой и соученицей, невысокая бледная девушка с горящими черными глазами, очень сообразительная.

Ожидая, пока нас пересчитают, мы думали, что скоро придет комендант из СС, и нас пошлют в газовую камеру. Но ничего не произошло. Ни в этот день, ни на следующий. После переклички нас опять отправили в блок, и мы опять сидели на нарах, как испуганные воробьи, ожидая своего конца. Тянулись дни. Сидя без дела, мы все думали об одном, и когда наступал вечер, чувствовали облегчение, что нам дали возможность прожить еще день. Зачем? Имела ли значение наша жизнь? Не лучше ли было, если бы нам позволили умереть быстро, чтобы избавить от страданий, причиняемых скорбью об умерших близких и бесконечной тревогой о будущем? Но мы хотели жить.

Мы продолжали ожидать смерти. Через несколько дней, к моему удивлению, нас послали на работу в другой лагерь, где были построены новые бараки. Мы должны были убрать строительный мусор, уложить оставшиеся доски и навести порядок. После нескольких недель бездействия работа была облегчением.

Проработали мы недолго, — раздался свисток, сзывающий на перекличку. У меня упало сердце. Теперь, подумала я, пробил час. Сейчас нас отправят в газовую камеру. Не может быть другого объяснения для переклички в такое неурочное время. Мы построились в ожидании своей судьбы. Капо — руководитель работ — объявил, что рабочая группа из блока 35 (нашего блока) должна немедленно вернуться. Мы, взявшись за руки, отправились навстречу предполагаемой смерти.

Вернувшись в лагерь, я увидела, как к блоку подошли два эсэсовца. Они зашли к «блоковой». Я подошла на цыпочках к ее окну и пыталась подслушать. Я хотела знать, что происходит. Эсэсовцы интересовались, все ли девушки в блоке прошли осмотр для привлечения к работе. Узнав, что около сотни эту процедуру не проходили, они приказали нам построиться и заявили, что им нужны еще рабочие.

Когда охранник блока дал сигнал строиться, так, чтобы сотня не прошедших осмотр оказалась впереди, я побежала обратно, чтобы успокоить друзей и рассказать, что я услышала. У меня созрел план. Я попыталась стать со своей пятеркой среди первой сотни, но это мне не удалось. Они знали друг друга и понимали, что если кто-то со стороны сумеет втереться к ним, то они могут остаться в лагере. Поэтому я решила, что наша пятерка станет сразу после этой сотни.

Я посмотрела на своих детей, и зрелище было нерадостное. Четыре девочки с тонкими ножками, истощенные и жалкие, непригодные для работы. Ила, самая меньшая, и другие трое, немного постарше, стояли бледные, со впалыми щеками. Я поняла, что надо что-то предпринять. Я вынула сбереженный кусочек хлеба, и, разломив пополам, сунула его Ливи за щеки, чтобы она выглядела здоровее. Несколько раз я била ее по щекам, чтобы они порозовели, и велела ей выпрямиться, чтобы создать впечатление здоровья и решительности. То же я сделала с тремя другими. Теперь оставалось только ждать и надеяться. Эсэсовец прошелся медленно вдоль строя из ста девушек, выбирая по человеку то тут, то там. На этот раз он не смотрел на ноги, а руководствовался только общим впечатлением. Чем ближе он подходил, тем больше я нервничала, мысленно молясь про себя и скрестив пальцы.

Вот он подошел к последней пятерке из первой сотни, и я затаила дыхание, когда он выбрал двух и перешел к моей группе. Сработало: он не обратил внимания на то, что прошел сотню. Он указал на Ливи, Сюзи, Магду и меня. Я перевела дух. Спасены. Я повела своих цыплят, чтобы присоединиться к тем, кого он отобрал, но почувствовала боль в сердце, когда обернулась на Илу, которая осталась одна и безучастно смотрела в пространство. Я видела ее в последний раз.

Когда отбор закончился, нас повели в баню для дезинфекции и переодевания. Нам выдали гражданскую одежду с желтыми крестами на спине и датские башмаки на деревянной подошве для тех, у кого обувь совсем износилась. Ольга жаловалась, что они очень твердые. Как и все мы, она никогда раньше не видела таких башмаков, пришлось учиться ходить в них. Когда нас выстроили перед регистратором, я подумала было, что последует та же процедура, что и раньше, но вместо того, чтобы поставить клеймо, нам выдали целую кучу знаков, которые надо было носить на шее.

Все это заняло несколько часов. Затем нас отправили пешком на станцию, где ожидал поезд. Мы сидели на деревянных скамейках, оживленно болтая и гадая, куда мы едем. Но вопросы оставались без ответа. Охранники из СС грозились побить нас, если мы не замолчим. Мы постарались успокоиться и замолчали. Я с нетерпением ждала, когда тронется поезд. Пока мы здесь, все может случиться. Медленно текли минуты. Я пыталась усилием воли заставить поезд тронуться, но ничего не получалось.

Не знаю, сколько мы прождали, когда вдруг, как будто сквозь сон, я услышала свое имя. Я подошла к окну и увидела девушку, бежавшую от вагона к вагону, выкрикивая мою фамилию. Когда я отозвалась, она сказала, что работала на кухне, и что мужчина из пекарни умолял ее узнать, нет ли в поезде кого-нибудь из его семьи. Неужели отец? Мы с Ливи расспросили ее, и хотя она не смогла много рассказать, мы решили, что это он. Мы очень обрадовались и в то же время огорчились, что уезжаем как раз тогда, когда удалось найти отца. Радость, что он жив, пересилила, и когда через минуту поезд тронулся, нам хотелось петь. Мы ушли из лагеря смерти. Отец жив. Какое значение имело то, что мы не знали, куда едем? Теперь все должно быть хорошо. Когда человек теряет всякую надежду, любая перемена может быть только к лучшему.

Девушки пели старые венгерские песни, и я присоединилась к ним. Мой голос звучал хрипло, не в лад. Прошло некоторое время, пока я справилась с ним, и вскоре я вовсю распевала одну за другой сентиментальные песенки.


15 мая 1944 года | Осколки одной жизни. Дорога в Освенцим и обратно | Гамбург