на главную   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


I

Горький и эстетизм? Нелепо звучит! А между тем этот вопрос является, может быть, самым главным для понимания внутренней трагедии этого великого писателя, скрытой за его судьбой внешней.

В жизни Алексей Максимович Пешков вовсе не был простаком. Как и многие фигуры русского декаданса, он не раз менял маски, за которыми сложно увидеть его настоящее лицо. В воспоминаниях современников, в их письмах портрет Горького определенно несет в себе «эстетские» черты: умные, холодные глаза, длинные пальцы, неторопливые движения, любовь к дорогим винам, виллам, красивым женщинам, китайским вазам, японским статуэткам, древним монетам, Василию Розанову. Ольга Форш заметила в 1928 году, что он «похож на Ницше. И не только пугающими усами, а более прочно. Может, каким-то внутренним родством, наложившим на их облики общую печать» (Сборник статей и воспоминаний о М.Горьком: Л., 1928).

Всё это любопытно, однако имеет к предмету нашего разговора косвенное отношение. Да и что странного в том, что бывший самоучка-литератор, воспитанный, как писал В.Ф.Ходасевич, «на медные деньги», в зените славы тянулся к хорошеньким женщинам и китайскому фарфору? Это даже слишком понятно, чтобы обсуждать всерьез. И нет никакой мистики в его позднем сходстве с Ницше (действительно поразительном!), ибо последнего в незнакомом обществе часто принимали за славянина, а Горький в повести «О тараканах» даже нашел, что Ницше был похож «на машиниста с водокачки на станции Кривая Музга».

Для поклонников Горького, а такие еще остались, вопрос о его эстетизме едва ли имеет цену. Горький – великий писатель и человек с довольно живописной судьбой, в которой хотя и черт ногу сломит, но которая, во всяком случае, интересна, как судьба Колумба, например. Время беспощадно лишь к безликости, даже полезной, даже «порядочной», «лучшее достижение нации есть лица, богатые дарованием и самобытностью» (Константин Леонтьев), а Горький и в жизни, и в литературе, вопреки всем маскам, сумел сохранить свое лицо.

выправить. Попытайтесь-ка отредактировать фразу «Человек – это звучит гордо!»

Есть вещи очевидные, но сами по себе не имеющие никакого значения. Например, для литературного эстета очевидно, что Горький не обладал легкокрылым пушкинским даром, которым с излишней, может быть, претензией гордился его младший современник Набоков. Что он был все-таки талантливой машиной для переделки жизненных и книжных впечатлений в продукт творчества и светлое понятие гения подменил тяжелым понятием труда. Возможно, отсюда его старческое брюзжание на молодых писателей в тридцатые годы: не хотят работать, как он, сукины дети!

И еще – очевидность. Как ни упрямо, ни честно трудилась «машина», но многие из продуктов труда все-таки остались сырыми. Иначе и быть не могло. Любой ремесленник знает, что из двух-трех десятков кувшинов только один пойдет по более высокой цене. Ну и что? Надо потеть, надо стараться, пробовать, менять состав глины и лака, температуру обжига. И тогда, может быть, получится шедевр…

Горький это знал (см. письма к М.М.Пришвину), не слишком высоко ценил свой талант, зато тренировал волю и дисциплину. Важная деталь: всю жизнь он писал плохие стихи, которые большей частью уничтожал. Не скрывая завидовал Бунину и Ходасевичу. Вероятно, мучился сильно, но не признался в этом, ибо презирал страдание. Умер, как вспоминали очевидцы, «застегнутый на все пуговицы».

Но за этими очевидностями следует и третья. Как-то непонятно этот высокий, суровый старик, устроивший смешную тяжбу с литературным Олимпом – прежде всего с Гоголем, Толстым и Достоевским, – тяжелой поступью прошагал в вечность, чтобы уже оттуда грозить богам палкой. Другие же, легконогие, легкокрылые, так и не прыгнули, не взлетели выше облаков. Горького невозможно вычеркнуть из русской литературы. Останется белое пятно, которое не заполнишь ничем.

Что же касается совершенства… Есть красота и красота. Можно любить только цветы, но можно и землю, на которой они выросли. Мережковский находил в творчестве Горького «сомнительную поэзию». «В произведениях Горького нет искусства; в них есть то, что едва ли менее ценно, чем самое высокое искусство: жизнь, правдивейший подлинник жизни, кусок, вырванный из жизни с телом и кровью. И как во всем очень живом, подлинном, тут есть своя нечаянная красота, безобразная, хаотическая, но могущественная, своя эстетика, жестокая, превратная, для поклонников чистого искусства неприемлемая, но для любителей жизни обаятельная» («Чехов и Горький»).

Согласимся с этим, за вычетом того, что «куски жизни» в творчестве Горького часто не облагорожены, но именно испорчены его книжной культурой, а также его смутной «философией». Почва прекрасна и сама по себе, но лишь до тех пор, пока над ее «улучшением» не потрудился неловкий садовник. Впрочем, можно любить и такую почву, если она своя, родная. В иерархии русской художественной культуры Горький занимает определенное место; во всяком случае, он узнаваем с первых же строк.

Вообще, значение Горького-писателя более или менее ясно: это данность, которая, по крайней мере, заслуживает изучения. Но не об этом его «эстетизме» сейчас идет речь. Всё становится очень неясно, когда пытаешься понять внутренний двигатель горьковского творчества или, другими словами, тот вид духовного топлива, которым питалась его эстетическая «машина».

В самом деле, что заставило его написать двадцать пять томов художественной прозы и драматургии (письма и публицистика не в счет)? Простой ответ: самолюбие и жажда славы, которой он, собственно, и достиг, на какое-то время возвысившись даже над Толстым и Чеховым. Но такой простой вывод устроит только мелкого завистника. Фигура Горького слишком значительна, чтобы так просто от нее отделаться.

Вот главный вопрос: что мешало эстетически развитым людям читать Горького, а тем более наслаждаться им? В его творчестве, безусловно, есть что-то «мучительное», как и в прозе его врага Достоевского. Оно «неэротично в высоком смысле слова, – писал эмигрант Георгий Адамович. – Какая-то неисцелимая сухость сковывает его» («Максим Горький»). Легко заметить, что это верно не только в высоком, но и в низком смысле: сексуальные сцены, вроде соития Нехаевой и Самгина, часто выходили у него грязными, словно он их где-то подсмотрел.

Но если в мире Достоевского эстетическая сухость исцеляется метафизической глубиной мысли и теми жуткими психологическими загадками, в атмосфере которых его герои чувствуют себя как рыба в воде, если зрелое его творчество явственно пронизано светом православия, озаряющим самые темные закоулки души его странных персонажей, то атеист Максим Горький был лишен и этого спасения. «Бога нет, Леонидушка…» – пишет он Леониду Андрееву будто о каком-то скучном, а впрочем, и несостоявшемся визите. «Человек – всё. Он создал даже Бога». Главная мысль Горького.

Вот парадокс (и глубокое отличие от Достоевского): Горький сам по себе интересен, а мысли его – нет. Они «элементарны, топорны, как бревна… этакие дубовые, тысячепудовые тумбы», – язвил молодой Корней Чуковский («Две души М.Горького»). Льва Толстого они просто раздражали, как ни осаживал он себя, как ни уговаривал быть терпимее. И вовсе не проповедник в нем восстал, но аристократ и русский барин, с брезгливостью наблюдавший, как публика пожирает очередную модную глупость и не морщится. «Горький – недоразумение» (запись в дневнике). Чехов в своей манере лукаво посмеивался. В поэме Горького «Человек» он увидел «проповедь молодого попа, безбородого, говорящего басом на о…» Даже младший его современник Михаил Пришвин был немало смущен, получив от старого уже Горького письмо с пассажем: «Да поздравит себя Вселенная, что существует такое и столь великое украшение ее, каков есть человек». «На это письмо я не собрался ответить…» – уклончиво вспоминал он («Сборник статей и воспоминаний о М.Горьком»).

В.В.Розанов, написавший Горькому несколько прекрасных писем, в которых, между прочим, предсказал его судьбу как общественного деятеля («Боец умер вне боя»), получил в ответ всё те же общие рассуждения о Человеке, который почему-то должен «встать рядом с Богом» (зачем, если Его нет?), и в конце концов печально заметил в «Уединенном»: «Он до странности не понял ничего».

Вот и тайна Горького, о которой мудрый змий-Розанов высказался вскользь, чтобы никто не догадался! Этот человек до странности ничего не понимал в этой жизни. Его место – в четверке мировых лидеров по «странности»: ГОфман, ГОторн, ГОголь, ГОрький – словно вселенский гогот звучит!

Кого-то смущает беспросветная чушь, которую «пролетарский писатель» нес в тридцатые годы и в письмах, и в статьях. В них видят чуть ли не признак ослабленного в старости ума. Но почему бы заодно не поразиться сотням странностей в «Жизни Клима Самгина», вроде той, что гинеколог Макаров в своем доме прячет оружие для большевиков? Почему бы не подивиться, каким образом болотный Уж вполз «высоко в горы», чтобы встретить там степного Сокола? Перечитайте-ка «Городок Окуров», страннейшую вещь, в которой, как опара из квашни, лезет изо всех щелей грубо сколоченной «правды жизни» настоящий сюрреализм.

Или вот сюжет повести двадцатых годов. Грустный мещанин в забытом Богом уезде мечтает о Париже, голубом городе, где всё голубое: и небо, и дома, и люди, и собаки. А пока красит избу в синий цвет, чтобы отчасти материализовать мечту. Но приходит какой-то Столяр (с большой буквы), пьет водку и золотой краской малюет на фасаде не то рыбу, не то осьминога, словом, какое-то хтоническое чудовище, после чего бедный мещанин сходит с ума («Голубая жизнь»).

Очевидно, Горький был не совсем равнодушен к эзотерической стороне рыбной ловли, хотя и не был заядлым рыбаком. Символ рыбы возникал в его творчестве много раз и всегда в неожиданном качестве. Так, в «На дне» Васька Пепел, любовник Василисы, «сон хороший видел: будто ловлю я рыбу, и попал мне – огромаднейший лещ, – только во сне эдакие и бывают… И вот я его вожу на удочке и боюсь, – леса оборвется! И приготовил сачок… вот, думаю, сейчас…» На это Сатин замечает: «Это не лещ, а Василиса была…» Ау, Фрейд! Потом эта рыба ныряла и выныривала в разных местах и, между прочим, даже в очерке о Ленине, который был «внешне весь в словах, как рыба в чешуе». Прощальные круги на воде она оставила в «Жизни Клима Самгина», в изумительной по нелепости сцене ловли сома на горшок с горячей кашей: проглотит горшок, он лопнет, каша растечется, сом всплывет…

Цепочка замкнется, если вспомнить, что Горький обладал утиным носом – превосходное орудие для ловли рыбешки!

Горьковские образы… С ними ничего не поделаешь. Их нельзя анализировать, нельзя даже представить себе без опасности, что в мозгу что-нибудь не так щелкнет и сломается! Горький, по верному замечанию Чуковского, изображал мир с точностью до наоборот: «овеществлял дух» и «одухотворял материю». Мысли как тараканы. Осенние листья как лососи, как отрубленные ладони. Пыль над городом как дыхание спящих людей. Похабная песня точно грязь, сочная, жирная, липкая, и в ней варятся человечьи души, – стонут, почти рыдают.

А вот сцена в «Заметках из дневника» – едва ли не лучшей, по мнению некоторых современников (Виктора Шкловского), книге Горького. Горбатый карлик говорит, что черти – «такая же действительность, как люди, тараканы, микробы. Черти бывают разных форм и величины»: «Есть, например, черти лиловые; они бесформенны, подобны слизнякам, двигаются медленно, как улитки, и полупрозрачны… От них исходит кислый запах и на душе делается сумрачно, лениво… Черти голландские – маленькие существа цвета охры, круглые, как мячи, и лоснятся… Черти клетчатые… Они страшно утомляют зрение… Драповые черти напоминают формой своей гвозди с раздвоенным острием… Страшны черти колокольного звона. Они – крылаты… Они влекут к распутству и даже внешне напоминают женский орган… Но еще страшнее черти лунных ночей. Это – пузыри…»

И что прикажете делать со всем этим миром?

А может быть, мира этого просто не существует? Иначе нам придется поселить в него, помимо чертей лиловых и драповых, и Ниловну, и Данко, и Сокола, и «глупого пингвина», и Ленина, и Кожемякина, и Толстого, и Человека, и Гапона, и Блока, и, и, и… То есть заварить такую чудовищную кашу из правды и вымысла, логики и абсурда, жизни и нежити, после которой страшные фантазии Босха, так испугавшие Самгина, покажутся не более чем иллюстрациями в «Веселых картинках».

Дело в том, что мира не получилось, а вышло вот именно ни то ни сё, не от мира сего, но и не от «иного». Между тем – замысел был! И не просто замысел, а ЗАМЫСЕЛ! Нечто поразительно огромное и, как сказал бы сам Горький, «изумительно прекрасное». Была задача пересоздать мир не по «образу и подобию Божию», а на основании собственного художественного о нем представления. Словно Творец ошибся в каких-то изначальных расчетах или недостаточно потрудился – всего-то шесть дней! И вот необходимо исправить Его досадный промах.

«Мы в мир пришли, чтобы не соглашаться…»

Нельзя объяснить, надо почувствовать, с каким озорством этот талантливый самоучка взирал на Небо, словно библейский человек на наготу отца своего. Так вот Ты какой жалкий, противный, беспомощный! Ты старый, как и весь плохонький Твой мир. Я – молод и силен!

Эхма, кабы силы да поболе мне!

Жарко бы дохнул я – снега бы растопил,

Круг земли пошел бы да всю распахал,

Век бы ходил – города городил,

Церкви бы строил да сады всё садил!

Землю разукрасил бы – как девушку,

Обнял бы ее – как невесту свою,

Поднял бы я землю ко своим грудям,

Поднял бы, понес ее ко Господу:

– Глянь-ко ты, Господи, земля-то какова, —

Сколько она Васькой изукрашена!

Ты вот ее камнем пустил в небеса,

Я ж ее сделал изумрудом дорогим!

Глянь-ко ты, Господи, порадуйся,

Как она зелено на солнышке горит!

Дал бы я тебе ее в подарочек,

Да – накладно будет – самому дорога!

Только слепой не заметит в этих не лишенных выразительной силы стихах из ранней поэмы Горького «Василий Буслаев» вопиющей гордыни эстета, который отважился вступить в тяжбу с «пустыми небесами» и даже мечтает выиграть этот безнадежный процесс.

Понятно, почему его охотно печатали не только народническое «Русское богатство», но и декадентский «Северный вестник», почему с ним заигрывал Мережковский, почему Брюсов приглашал его сотрудничать в своем альманахе. Если Андрей Белый «в небеса запустил ананасом», то Горький – «изумрудом дорогим». Какая, в сущности, разница?

Чехов, выслушав в исполнении автора отрывок из поэмы, недовольно поморщился:

– Две последние строчки – не надо, это озорство. Лишнее…

Это сказал даже не он. Это говорила художественная интуиция, и без религии знавшая, где и чему должен быть положен предел.

Но совсем не лишнее! Вернее, это лишнее и составляет сердцевину или «душу» творчества Горького. Бунт. Бунт «эстета».

Проигранный, разумеется…

В последней и главной книге Горького, «Жизни Клима Самгина», это центральный мотив. Вот вам реальность за сорок лет, как живая. Ешьте ее на здоровье! Я же ее «не хочу», потому что она – чужая. Потому что Верховным Художником остается Господь Бог. Только Он, создавший этот «изумительно прекрасный» мир в совершенстве, мог увидеть, что это хорошо. И промолчать при этом…


Гражданин Чехов | Скрипач не нужен | cледующая глава