на главную   |   А-Я   |   A-Z   |   меню



374. А.С.Эфрон

<Москва,> 5 мая 1961

Дорогой Илья Григорьевич! Как кретинка прособиралась целую вечность, чтобы написать Вам — ожидая «свободного времени», которое давным-давно не существует в природе, и ясной головы, которая вполне очевидно не собирается вернуться на мои плечи и заменить тот дырявый котелок, который служит мне «вместо». Скажу лишь одно: все эти годы Париж был для меня прочтенной и поставленной на полку книгой. А Ваши воспоминания заставили меня грустить о нем, о том, что я никогда больше не встречусь с этим городом-другом, стерли подведенный жизнью итог магической силой настоящего искусства, когда перестаешь сознавать что, как, зачем написано, а просто оказываешься сам в книге, и книга уже не книга, а сплошное «воскресение» из мертвых, прошедших, ушедших, без вести пропавших, вечных.

Мне много и хорошо хотелось сказать Вам, и будь я проклята, если этого не сделаю! Я пока только скажу Вам спасибо за воскрешенных людей, годы, города. Мне ли не знать, какой тяжелый труд — воспоминания, вспоминание, когда уже целым поколениям те времена — то время — только спеленутый условными толкованиями последующих дней — Лазарь[845].

Кстати, Вы не из добрых писателей, Вы из злых (и Толстой из злых), так вот, когда злой писатель пишет так добро, как Вы в воспоминаниях, то этому добру, этой доброте цены нет; когда эта доброта, пронизывая все скорлупы, добирается до незащищенной сути людей, действий, событий, пейзажей, до души всего и тем самым и до читателей — это чудо! (как смерть Пети Ростова у Толстого и иногда Бунинские глубочайшие просветления). Крепко обнимаю Вас, мой самый злой, мой самый добрый, мой самый старый друг. — Я как-нибудь разыщу то, что записано мною о Вас в моих детских дневниках, к<отор>ые случайно сохранились[846] — это тронет Вас и позабавит.

Теперь — относительно той части воспоминаний, что о маме, — я жалею, что тогда, у Вас, не читала, а глотала, торопясь и нацелясь именно на маму[847]. А теперь, перечитывая, увидела, что об отце сказано не так и недостаточно. Дорогой Илья Григорьевич, если есть еще время и возможность и не слишком поздно «по техническим причинам» для выходящей книги[848], где-нибудь, в конце какого-нибудь абзаца, чтобы не ломать набор, уравновесить этот образ и эту судьбу — скажите, что Сережа был не только «мягким, скромным, задумчивым». И не только «белогвардейцем, евразийцем» и «возвращенцем». Он был человеком и безукоризненной честности, благородства, стойким и мужественным. Свой белогвардейский юношеский промах он искупил огромной и долгой, молчаливой, безвестной, опасной работой на СССР, на Испанию, за к<отор>ую, вернувшись сюда, должен был получить орден Ленина; вместо этого, благодаря (?) тому, что к власти пришел Берия[849], добивший все и вся, получил ордер на арест и был расстрелян в самом начале войны (они с мамой погибли почти вместе… «так с тобой и ляжем в гроб — одноколыбельники»[850]). Об этой стороне отца необходимо хотя бы обмолвиться, и вот почему. Мама свое слово скажет и долго будет его говорить. И сроки не так уж важны для таланта (чего не мог понять Пастернак со своим «Живаго»), и сроки непременно настают, и они длительней человеческих жизней. Часто именно физическая смерть автора расщепляет атом его таланта для остальных; докучная современникам личность автора больше не мешает его произведениям. И мамины «дела» волнуют меня только относительно к сегодняшнему дню, ибо в ее завтра я уверена. А вот с отцом и с другими многими всё совсем иначе. С ними умирает их обаяние; их дела, влившись в общее, становятся навсегда безвестными. И поэтому каждое печатное слово особенно важно; только это останется от них будущему. Тем более Ваше слово важно. Сделайте его полнее, это слово, т. к. Вы-то знаете, что не папина мягкость, скромность и задумчивость сроднили его с мамой на всю жизнь — и на всю смерть. Поймите меня правильно, не сочтите назойливой и вмешивающейся не в свое дело, простите, если не так сказано; я бы и так сумела сказать, если бы не спешка и не застарелая усталость, забивающая голову. Впрочем, Вы всё понимаете, поймете и это.

Стихотворные цитаты[851]: стр.99, правильно: «Ох ты барская, ты царская моя тоска».

стр. 101 «Я слишком сама любила смеяться, когда нельзя». «Отказываюсь — быть. В Бедламе нелюдей отказываюсь — жить». «Целые царства воркуют вкруг…» (а не «вокруг»).

В Базеле не архив М<арины> Ц<ветаевой>, а 2 вещи, которые она по цензурным соображениям не хотела везти сюда: «Леб<единый> стан» и «Поэма о царской семье»; м.б., если говорить об архиве, то это еще привлечет внимание тамошних «издателей» к Базелю? М.б., сказать, что там незначительная часть архива, или еще как-нибудь иначе?

Мама привезла значительную (а не небольшую, как сказано у Вас) часть архива своего сюда — т. е. большую часть рукописей стихотворных, прозу напечатанную и выправленную от руки и часть прозаических рукописей, зап<исные> книжки подлинные или переписанные от руки. Большинство этого сохранилось (у меня сейчас) так же, как часть писем к ней — Рильке, Пастернак. Недавно получила ее письма к герою поэм «Горы» и «Конца»[852], вообще архив пополняется, жаль, что так затруднена связь с заграницей — мне бы многое прислали, но как?

Вот и все пока. Обнимаю Вас, сердечный привет Любови Михайловне. Спасибо за все.

Ваша Аля.

Впервые — А.Эфрон, С.175–177. Подлинник — собрание составителя.


373.  С.Фотинский | Я слышу все… Почта Ильи Эренбурга 1916 — 1967 | 375.  Вс.В.Иванов