на главную   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


ПЕРВОЕ

Как-то однажды, спустя год или около того, Иосиф с помощью очень легкого молотка подгонял шип к пазу. Человек, на которого он работал, наблюдал, то одобрительно, то не очень, и делал замечания:

— Сколько раз тебе говорить, что это не египетский способ? Красиво сделано, не спорю, но заказчик нам за это спасибо не скажет. Здесь достаточно и пары гвоздиков.

— Так мы делаем в Галилее.

— Так вы делали в Галилее. Забудь про Галилею. Никакой Галилеи больше нет.

— Я не собираюсь отучиваться, — отвечал Иосиф.

— Хорошо, — согласился хозяин, тяжело опускаясь на рабочий табурет. — Сказать по правде, так же делал и мой дед еще там, в Дамаске. Мы ведь иммигранты. В Египте повсюду иммигранты. Египтяне никогда не учились что-то делать своими руками. Сначала были рабы-иммигранты. Потом свободные иммигранты. А что такое Египет теперь? Кусок грязи с памятниками, которые сделали рабы, да куча древнего мусора в пустыне. Римляне, греки, сирийцы… Теперь вот израильтяне, кажется, переселяются, так?

— Если ты имеешь в виду меня, то ко мне это не относится. Сменится власть в Палестине — вернусь домой, в Галилею.

— Сменится власть? Никакой смены власти не будет, парень. И все из-за римлян. Куда ни пойдешь — везде римляне. У меня есть к тебе предложение.

— Никаких предложений.

— Как насчет партнерства? Что скажешь?

— У меня нет денег, чтобы вложить в совместное дело.

— Зато у тебя есть умение, а это дороже денег.

— Нет, я не останусь.

— Останешься. Этот город… знаешь, к нему словно прикипаешь. Здесь хорошо, особенно по вечерам.

Со времени приезда Святого Семейства в Египет это было уже пятое место работы Иосифа. По натуре своей он не был склонен к переездам, и Иосиф не мог бы мечтать о большем, чем просто заниматься своим ремеслом и спокойно жить на одном месте. Но он был вынужден помнить, что у царя Ирода длинные руки, — не случайно в этих местах время от времени появлялись римляне, якобы совершающие деловые поездки (о цели которых, однако, никогда не говорилось определенно), и расспрашивали людей на постоялых дворах: из Палестины последнее время никто не приезжал, а? Иосиф понимал, что ему следует постоянно быть настороже и не мечтать о спокойной жизни. Однако Ирод все не умирал. Путешественники рассказывали об Ироде безумном, деспотичном и безнадежно больном, но не об Ироде умирающем. Говорили, что Ирод и жить-то продолжает только затем, чтобы досадить своим сыновьям. Поэтому Мария, Иосиф и младенец оставались в Египте. Они переезжали из города в город, из деревни в деревню — все дальше от границы с Палестиной, все ближе к Великому Горькому Озеру.

— Я здесь не останусь, — упрямо повторил Иосиф.

— Останешься. А если уразумеешь свою выгоду, то останешься именно у меня. Здесь большие возможности. Город растет.

Однажды, когда Иосиф и Мария сидели у входа в свое убогое жилище, в котором им не принадлежал даже сосуд для воды (пожитки опасны, пожитки удерживают человека при себе), Иосиф сказал:

— Он говорит, что нам лучше остаться. Так мы останемся?

— Останемся ли мы? — переспросила Мария, отвлекшись от своей штопки и взглянув на Иосифа. — Ты говоришь так, будто думаешь, что я могу заглядывать в будущее. Я не могу предвидеть, что нас ждет, но знаю, что здесь мы не останемся.

И все-таки в тот вечер им казалось, что это хорошее место, в котором можно было бы и остаться. По улице разносились запахи горячего масла и чеснока, у колодца играли дети, невидимая женщина пела песню — любовную песню, которая казалась каким-то замысловатым печальным причитанием. Воздух был прохладен, ветер доносил запахи пряностей. У их ног играл маленький Иисус, выстраивая для себя городок из деревянных брусков, которые принес в дом Иосиф. Это был крепкий малыш, обещавший в будущем набрать немалый рост. У него, казалось, не было каких-то особых талантов, положенных сыну Бога. Он не делал птиц из грязи и не приказывал им взлететь. Иногда, правда, он вроде как прислушивался к несуществующим голосам, хотя это могло означать и то, что у него необычайно острый слух и он мог слышать какие-то отдаленные голоса, различить которые другим было не под силу. Он видел египетских чародеев и пристально наблюдал, как они показывали свои чудеса, но ничему особенно не удивлялся. Чародеи часто переезжали из города в город и давали на улицах свои представления, собирая потом монеты со зрителей. Одним из популярных фокусов было превращение палки в змею, чему когда-то обучился еще Моисей. Змее давали какое-то снадобье, которое усыпляло ее и приводило в состояние окоченения, и, когда змею держали за голову, она была почти неотличима от обыкновенного прута. Брошенная же на землю, змея выходила из оцепенения и начинала извиваться. Иисус видел, как египетские врачеватели исцеляли больных и незрячих людей внушением, сопровождая его возложением ладоней или смачиванием больного места своей слюной. Однако эти чудеса не вызывали у него особого интереса. Иисус рано научился говорить и говорил серьезно и рассудительно. Улыбался редко. Иногда он обращал на своих родителей взгляд, который, казалось, вопрошал: «Кто вы и что здесь делаете?» Если у Иисуса и было какое-то особенное знание от Бога, он его никак не обнаруживал — прятал внутри.

— Он знает, что мы уезжаем, — сказала Мария.

Знал он или нет, но, если бы ветер с востока донес до них эту новость, они могли бы выехать из Египта в тот же вечер и, уж конечно, на следующее утро. Я имею в виду новость о шумной и дикой, похожей на театральное представление, смерти Ирода. Ей предшествовала неожиданная даже для самого царя попытка покончить жизнь самоубийством. Лежа на своем ложе, Ирод мучился от боли и депрессии: его живот был переполнен жидкостью, яростное бульканье которой слышалось за десять шагов, ноги теряли чувствительность, а головная боль не отпускала ни на минуту. В какой-то момент он, к своему собственному удивлению, попросил слугу:

— Яблоко. Принеси яблоко. Хочу яблоко.

Слуга убежал и тотчас же вернулся с яблоком, уже очищенным и нарезанным ломтиками.

— Нет, дурак, не то! — завизжал Ирод, вяло ударив слугу. — Дурак! Дурак! Яблоко с красной кожурой и нож, чтобы очистить его!

Слуга снова убежал и тотчас вернулся, неся блестящее красное яблоко на серебряном блюде и стальной нож. Ирод взял нож, попробовал большим пальцем остроту лезвия, а затем, к своему, как я сказал, удивлению, вонзил его себе в живот. Полились кровь и какая-то маслянистая жидкость, распространилось зловоние, как от гниющего мяса, переложенного лекарственными травами. Ирод лежал с закрытыми глазами и тяжело дышал. Затем он отвратительно улыбнулся и прорычал: «С этим покончено, покончено!» Однако ни с этим, ни с ним самим покончено еще не было. Бегали слуги, бегали, крича, советники, визжали женщины в гареме. Пришли лекари. Они молча покачали головами. Но жизнь еще не покинула тело Ирода.

Архелай, наследник престола, находился в то время в тюрьме. Его отец много недель, а то и месяцев вопил о предательстве наследника, о том, что тот плетет против него сети заговора, и наконец однажды за обедом — после оскорбительной насмешки со стороны сына и последовавшей за этим шумной и бессильной брани Ирода — царь с пеной на губах проорал приказ, и Архелай был брошен за решетку.

В ту ночь, ночь яблока и ножа, Архелай услышал крики: «Умер, умер! Царь умер!» В великом волнении он спросил начальника караула, правда ли это, и тот сам побежал выяснять, а когда вернулся, сказал, что царь умирает и до утра, несомненно, не доживет.

— Ну, тогда отпусти меня, — потребовал Архелай.

— Кто же даст мне на это разрешение, господин?

— Я дам, дурак! Я — наследник трона, и очень скоро ты должен будешь обращаться ко мне «Ваше величество».

Начальник караула повернул в замке огромный ключ, а пять минут спустя Архелай уже смело входил в спальню отца, где с закрытыми глазами лежал перебинтованный стонущий правитель, окруженный лекарями и советниками. Какой-то инстинкт заставил Ирода открыть глаза в тот самый момент, когда его сын появился в спальне. Он увидел Архелая и заорал так громко, как только мог:

— Кто выпустил тебя?! Кто освободил эту вероломную свинью?! Хорошо, господин мой, теперь ты тоже сможешь присоединиться к тем, кто смолк навеки!

С этими словами Ирод выхватил меч из ножен ближайшего к нему советника и с невероятной для него ловкостью, но, как и следовало ожидать, очень неумело, набросился на сына — лезвие лишь распороло правый рукав одежды Архелая. Затем Ирод повалился на спину. Различные предметы с грохотом полетели со столов, и вся комната сотряслась от падения огромной туши. С ужасными стонами Ирод покатился по полу, его тело два или три раза судорожно дернулось. Он погрозил небесам немощной рукой, сжатой в кулак, ноги его резко выпрямились, и Ирод испустил дух, извергая из своего мочевого пузыря и кишечника зловонные потоки. Сердце, поняли лекари и вскоре громко объявили об этом: «Разрыв сердца. Ирода постигла смерть. Ирод Великий умер».

Архелай, самодовольно улыбаясь и стараясь в то же время держаться как царь, громко сказал:

— Теперь я ваш правитель. Прошу оказывать подобающее почтение, господа мои.

Десять рабов унесли тело бывшего царя.

— Главный советник, объяви народу о восшествии на престол Его величества царя Архелая.

— Не сейчас, господин, — твердо заявил советник. — Сначала нужно посоветоваться с Римом.

— С Римом? С Римом?! Рим не имеет к этому никакого отношения. Немедленно объявляй!

— Разумеется, я должен объявить о кончине великого. Но я не могу объявлять еще о чем-то до тех пор, пока мы не посоветуемся с Римом. Между тем, согласно временному указу покойного государя, я уполномочен передать правление в руки регентского совета, члены которого уже назначены, а ты и твои братья выдвинуты его номинальными главами.

От этих слов Архелай пришел в неописуемую ярость, но то была уже ярость бессилия.

Действительно, с Римом следовало посоветоваться, и я должен переместить вас во времени немного назад, дабы вы заглянули на совет, проходивший в личных покоях императора Августа. На этом совете божественная персона выдвинула план управления Палестиной в случае смерти Ирода, ожидавшейся со дня на день. Советник по делам Леванта, дородный муж по имени Сатурнин, заявил:

— Я согласен с божественным императором в том, что на нынешнем этапе развития мира Палестина имеет чрезвычайно малое стратегическое значение, но я тем не менее с определенностью порекомендовал бы установить в Иерусалиме римское присутствие.

— Пустая трата средств, Сатурнин, — возразил Август. — Толпа ссорящихся из-за пустяков евреев. У наших легионов есть куда более почетные задачи, чем усмирение евреев. Не будем нарушать преемственности. Эти евреи могут поносить семейство Ирода, но они знают, что семейство это, как таковое, происходит из их страны и придерживается их веры. Тирания потомков Ирода будет продолжаться, но евреи скорее смирятся с нею, нежели потерпят чужеземное правление, пусть даже эффективное и справедливое.

— Кого именно из тиранов корня Иродова имеет в виду божественное императорское величество, говоря о правителе? — спросил Сатурнин.

— Никого, — ответил Август. — Для управления всей этой территорией никто не годится. А если бы и был в действительности кто-то, кого можно было бы возвести на палестинский престол, он не удержался бы на троне. Братоубийственная история, дорогой Сатурнин. Нет, у меня другая идея. Принеси-ка карту, Валерий.

У Валерия, нервного юркого секретаря, карта была уже наготове. Он развернул ее на божественном императорском мраморном столе и закрепил по углам тяжелыми мраморными держателями.

— Взгляни сюда, Сатурнин, — сказал Август, указывая на карту. — Предлагаю поделить власть в провинции между четырьмя правителями. Верное обозначение этому будет, полагаю, тетрархия. Четыре тетрарха, и каждый из них потомок Ирода, которого скоро будут, хотя и давно пора, оплакивать.

— Оплакивать, Ваше божественное имперское величество?

— Он поддерживал порядок, любил Рим, понимал евреев. Но слушай дальше. Итурея и Трахонитида — звучит как болезнь, не правда ли? — переходят к Филиппу. Ирод Антипатр[56] правит Галилеей. Лисанию достается вот эта область — Авилинея. А Иудея переходит к Архелаю. Ты знаешь Архелая, Сатурнин?

— К несчастью, да. Вечно ухмыляется. Очень неуравновешенный. Итак, он получает Иудею.

— Временно, Сатурнин, временно! Давай хорошенько запомним это слово.

— Тетрархия в Палестине. Звучит впечатляюще.


Со дня смерти Ирода прошло около двух недель, когда эта новость дошла до Иосифа. Из Иудеи в Египет прибыл небольшой караван, и Иосиф поспешил на постоялый двор поговорить с приезжими. Один из них пересказал ему обстоятельства смерти Ирода с обычными для путешественников преувеличениями:

— Лопнул, как надутая лягушка. Живот его широко раскрылся, и почти весь дворец затопило тем, что у него оттуда вышло. Им пришлось запирать дворец, даже сады, пока они все это убирали и жгли тимьян, майоран и другие пахучие травы. Говорят, из его могилы до сих пор смрад идет.

— А кто теперь правит? — спросил Иосиф, еще не решаясь дать волю бурной радости, по случаю окончания их изгнания вполне уместной.

Он предчувствовал — все это обещает ему боль расставания с тем, что стало уже привычным и обиходным. Он должен будет вернуться к тому, что когда-то было понятным и естественным, но теперь стало почти совсем незнакомым.

— Разломили страну, как лепешку, на четыре части. Один в Иерусалиме, еще один в Трахонитиде — звучит, будто болезнь какая-то, правда? — третий в Галилее…

— А кто правит в Галилее?

— Ирод. Ирод Антипатр[57]. Это означает, думаю, что он своему отцу полная противоположность. Кажется, скромный и тихий паренек. Всего лишь ребенок, окруженный теми, кого называют регентами. Кстати, некоторые из них римляне. Как бы то ни было, он теперь царь Галилеи, еще один Ирод. А тебе, выходит, знакомы эти места?

— Да, знакомы, — ответил Иосиф.

— Место, от которого лучше держаться подальше, — заметил другой путешественник, — это Иерусалим. Правитель там совсем сумасшедший. Скор на поджоги и убийства.

Это была сущая правда. Архелай допустил ошибку — среди многих других ошибок, им допущенных, — когда во всеуслышание заявил, что он более велик, чем сам Бог, поскольку, мол, Бог есть только представление в головах людей, а он, Архелай, здесь во крови и плоти. Архелай настаивал, что его правление должно быть выше таких замшелых обычаев, как Закон Моисея. А что до Храма, который восстанавливал его отец, Ирод, так это пустое дорогостоящее суеверие. За одним небольшим проявлением тирании — слепой старик, ненароком сплюнувший на сандалии начальника царской стражи, был арестован и предан пыткам и казни без суда — последовало другое, когда однажды Архелай из своих носилок разглядел в проходившей мимо свадебной процессии четырнадцатилетнюю невесту и потребовал ее себе в качестве наложницы. В ответ на его воинов посыпались камни, а те пустили в ход мечи и дротики, под ударами которых падали не только мужчины, но и женщины и дети. В то время как Святое Семейство медленно брело по пустыне, в Иерусалиме шли массовые убийства и казни.

Однажды вечером, когда они отдыхали под пальмой, Иосиф сказал:

— Странно устроен человек. Теперь я скучаю по Египту. Особенно вечерами, как сейчас. Помнишь, что говорили израильтяне, когда Моисей вел их к свободе?

— Я не знаю Писания, — ответила Мария. — Я его никогда по-настоящему не читала. Да и не слушала тоже.

— Они говорили тогда: «Мы помним рыбу, которую в Египте мы ели даром, огурцы и дыни, и лук, и репчатый лук и чеснок»[58]. Вот о чем они думали — о луке, а не о свободе. А когда я думаю, что нас ждет в Назарете, то чем ближе мы к нему, тем сильнее у меня сжимается сердце. Сплетни. Насмешки. Может быть, страх. К этому времени все уже наслышаны…

— Все наслышаны о безумном царе и об удачном бегстве. — Мария разжевывала очень черствый хлеб, и потому ее речь была несколько невнятной. — Они еще не готовы к тому, чтобы…

— Поверить?

— Да, поверить. О нас будут думать как о семье, которая уехала в Египет, а потом вернулась домой.

По тихий, серьезный ребенок, казалось, прислушивался к тому, что происходило за двести миль отсюда, в Иерусалиме, где конница и пехота двенадцатого римского легиона восстанавливали порядок в провинции, впавшей в хаос из-за бездарного деспотического правления Архелая.

В Риме в это время Сатурнин почтительно говорил божественному Августу, что всегда считал Архелая неуравновешенным и неспособным управлять даже четвертой частью провинции. Август раздраженно с ним согласился и заявил, что есть только одно решение.

— Значит, Иудея переходит под прямое управление Рима, Ваше божественное имперское величество?

— Вопреки моей воле, Сатурнин, абсолютно вопреки моей воле. Это затраты, которых мне не перенести. Двенадцатый легион нам нужен в другом месте. Что касается управления, то пусть лучше наш наместник делает это из Кесарии — город отдаленный, в стороне от событий. Разумеется, время от времени необходима демонстрация силы в Иерусалиме. Вот как сейчас. Архелай глупец. Очень плохой штамм этого семейства. Согласись, я всегда так говорил, именно так.

— Как будет угодно Вашему божественному имперскому величеству, — ответил советник. Затем столь же почтительно: — Ваше величество хорошо знакомо с евреями.

— Я знаю, Сатурнин, что ты хорошо с ними знаком. Ты ожидаешь волнений, восстаний, роста того, что можно назвать националистическим фанатизмом, не так ли?

— Многое зависит от правителя.

— От прокуратора, Сатурнин, от прокуратора. Иудея вряд ли имеет столь важное значение, чтобы быть удостоенной чести иметь своего правителя. Поэтому мы должны выбрать прокуратора. Валерий, — обратился он к секретарю, — принеси тот список с именами кандидатов.

Секретарь принес список.


Возвращение Святого Семейства в Назарет не было неожиданным. Когда мать, отец и сын, смущенные, измученные долгим путешествием, появились в городе, жители встретили их объятиями и громкими приветствиями, а рабби Гомер громким голосом вознес молитву небесам: «Хвала Господу! Ибо те, которые были потеряны, найдены, и те, которые умерли, восстают пред нами вновь!» Иосиф подумал, что рабби заходит уж слишком далеко. Что касается остального, то все могло быть гораздо хуже. Елисеба, сгорбленная и жалующаяся на судьбу, но еще бодрая, оставалась все это время в их доме, поддерживая в нем порядок, так что вид он имел вполне жилой и вовсе не напоминал склеп, покрытый плесенью и пылью. Иаков с Иоанном продолжали работать в мастерской, но Иаков выдумал историю, что мастерская теперь принадлежит ему по праву, поскольку перед отъездом в Вифлеем Иосиф будто бы сказал ему: «Если я умру во время путешествия, все это останется тебе, хотя надеюсь, что ты позаботишься и о моей семье. Если же все мы умрем, то это принадлежит тебе и только тебе». А что такое смерть? — спрашивал Иаков. Это продолжительное отсутствие. Значит, Иосиф, его жена и их сын мертвы. Теперь Иосиф все поставил на свои места. Иаков уехал из Назарета, чтобы открыть собственную мастерскую. Каждый знал, откуда на это взялись деньги, но Иосиф не высказал недовольства по данному поводу. Он собирался пока обходиться помощью одного ученика. Придет время, и появится другой помощник — прямо в их семье, и он будет всегда рядом.


И вот наступает этап, когда перед рассказчиком этой повести встает главная трудность, а именно: как быть с неизвестным нам периодом жизни Иисуса? Периодом к тому же не столь кратким, ибо Иисус вступает в мир, который мы называем великим или публичным, будучи, строго говоря, уже не очень молодым человеком. Но тридцать лет его тихой жизни в Назарете не могут быть полностью оставлены без внимания, несмотря на понятный мне интерес читателя к самим деяниям Иисуса как проповедника и спасителя и на вероятное нетерпение поскорее об этих деяниях узнать. Поэтому я, насколько возможно, буду краток в изложении тех фактов жизни Иисуса в Галилее, которые предшествовали его крещению, скудость же их будет способствовать краткости. Разумеется, передо мной, как я теперь вижу, встает столь же нелегкая задача описать и период жизни Иоанна, когда тот еще не проповедовал. Нет конца мукам рассказчика!

Иисус был здоровым и спокойным ребенком и в возрасте семи лет выглядел уже более рослым и крепким, чем многие десятилетние дети в Назарете. Будучи тихим мальчиком, он в то же время отличался обидчивостью и, даже если обидчик оказывался значительно старше и сильнее его, тотчас давал отпор. У Иисуса были крепкие мускулы, но он совсем не производил впечатления Божьего сына, иначе говоря, этот мальчик ничем особым не выделялся среди тех тщедушных ребятишек, которые считают, что Бог и так обязан за ними присматривать. До четырнадцати лет у него был отменный аппетит, но рыбу он любил особенно. Если бы в их доме почаще бывала тушеная баранина, он бы и на нее налегал, поскольку никогда не стеснялся просить вторую порцию и при этом любил, чтобы соли и острых травок было побольше. Что же касается диеты, то в этих вопросах его можно было, скорее, считать еретиком: он никак не мог уяснить, что в том плохого, если он запьет мясо чашкой козьего молока.

— Это против Закона, сын, — говорил Иосиф, — о чем тебе уже тысячу раз было сказано.

— Я знаю, что это против Закона, но не пойму почему.

— Об этом сказано в Книге Левит, и так было установлено Моисеем. Это имеет отношение к здоровью тела и свидетельствует о святости души, так что хватит об этом.

— Но почему?

— Нельзя все время спрашивать «почему?».

Это был незаслуженный упрек. Иисус редко задавал такой вопрос. В школе он хорошо усваивал доктрину Моисея и успешно отвечал на вопросы учителя — особенно на те, что были связаны с числами.

— Кто знает, что означает «четыре»? Скажи ты, Иисус, что есть «четыре»?

— «Четыре» — это матери: Сара, Ревекка, Лия, Рахиль. «Три» — это патриархи: Авраам, Исаак, Иаков. «Два» — каменные скрижали, на которых начертан Закон. «Один» — Господь наш Бог, сотворивший небо и землю.

— Хороший мальчик!

Наступил день, когда рабби Гомер сказал ученикам в школе:

— Итак, вы уже знаете все буквы. Теперь вам пришло время увидеть, как они выглядят, когда из них замешивают тесто и лепят такие своеобразные лепешки, которые мы называем словами. Смотрите, вот один из священных псалмов благословенного царя Давида.

Рабби Гомер пустил свиток по рядам, предупредив, чтобы ученики бережно с ним обращались. К его удивлению, Иисус смог прочесть свиток сразу же и довольно бегло:

— «Господь — Пастырь мой; я ни в чем не буду нуждаться: Он покоит меня на злачных пажитях и водит меня к водам тихим»[59].

— Очень хороший мальчик!

Некоторые говорят, хотя мы и не обязаны этому верить, что Иосиф давал своему приемному сыну уроки дома и использовал для этого деревянные предметы, которые изготовлял:

— Я не рабби, но, думаю, у меня есть кое-что, чему я могу научить тебя. Не самому ремеслу, а смыслу ремесла, ремеслу в глазах Бога, если так можно выразиться. Вот смотри, мы пользуемся этой линейкой, чтобы провести прямую линию на дереве, которое нужно распилить, но точно так же мы проводим прямые линии подобающего поведения — мы называем их правилами. Однако, возможно, вести себя правильно — это еще не все. Взгляни на этот новый плуг — я только что его закончил. Он нужен для того, чтобы делать прямые борозды, в которые будут брошены семена. Этот плуг может дать довольно сытую, но все-таки очень скромную жизнь: голова всегда опущена к земле, мускулы напряжены до предела. Однако человек должен научиться и тому, как возвыситься над землей. Посмотри на эту лестницу — о такой вещи наш прапрапрапрапрадед Адам даже и не мечтал. Это то, чему научились, с Божьей помощью, его дети, чтобы можно было подниматься к вершинам деревьев и собирать плоды, которые растут высоко, и видеть яйца, которые укрыты в гнездах; чтобы можно было дотянуться до верхней полки, где пылятся тайные книги. Ступень за ступенью — как в музыке. Ступень за ступенью. Самая низкая ступень — наши ощущения: обоняние, вкус, осязание и другие; потом идет речь, которая возвышает нас над животными; потом — способность думать; потом — фантазия; потом — воображение; потом — видение; а на самой верхней ступени лестницы — истинная сущность, что есть одно из выражений, обозначающих близость к Богу.

В возрасте десяти лет Иисус уже заслужил имя Наггар, что по-еврейски означает «плотник» (на греческом — Марангос). Он любил и тяжелую работу — например, распиливание деревьев, — и более легкую — скажем, выравнивание досок рубанком. Иногда он был небрежен при измерениях и слишком полагался на свой глазомер, а не на линейку, но в четырнадцать лет был уже столь же умел в изготовлении плугов, как и его отчим (которого он, разумеется, называл отцом), и это было весьма кстати, поскольку Иосиф старел и руки его слабели. Однако в четырнадцать лет Иисус стал мужчиной не только в смысле овладения ремеслом — это возраст, Когда совершается обряд бар-мицва, пройдя который мальчик вступает в религиозную и общественную жизнь своего народа на правах взрослого мужчины.

Рабби Гомер, теперь уже постаревший, дрожащим голосом говорил мальчикам, которые только что стали мужчинами, напутственные слова: «Близится Пасха, приготовьтесь к ней, ибо вы впервые проведете этот день в Иерусалиме и своими глазами увидите великую славу Священного Храма Господа Бога нашего…»

Внезапно его голос потонул в раздавшемся снаружи грохоте — в это время мимо синагоги проезжали вооруженные всадники. Рабби тотчас прервал скромную процедуру посвящения в мужчины, поскольку все присутствующие обернулись на этот шум. Благословив мальчиков, рабби вывел их из синагоги. Щурясь от яркого света, кашляя и чихая от поднятой лошадьми пыли, Иисус и его друзья наблюдали, как по главной — и, по правде говоря, единственной — улице галопом проносилась римская конница. Пекарь Иофам тоже увидел воинов, но уже вблизи. Сержант и двое его людей спешились и вошли в лавку Иофама, не сказав, что называется, ни «добрый день», ни «поцелуй меня в задницу».

— Хлеба, парни, еврейского хлеба, и с вами ничего плохого не случится.

— Что? Чего вы хотите? — спросил Иофам.

Сержант заговорил на плохом арамейском:

— Это называется реквизиция. Армию нужно кормить. От Дамаска до Иерусалима долгая-долгая дорога.

— Это Назарет, — ответил Иофам. — Галилея. Здесь не римская территория.

— Неужели? Вот не подумал бы! Мы, конечно, могли бы поспорить об этом за квартой вина, да времени нет. Коль уж я заговорил об этом, нет ли тут у вас приличного вина? Хорошо, хорошо, спасибо за припасы.

Когда они выходили из лавки, молодой назарянин по имени Наум пробормотал им вслед:

— Божье проклятье на ваши головы! Римляне, чтоб вас… Пусть Бог Израиля, Бог поднебесного мира, сразит вас. И Он это сделает. Кости римлян будут гнить на нашей святой земле. Будьте вы прокляты, римские твари.

И он сплюнул.

— Я не все уразумел из сказанного, — добродушно сказал нагруженный хлебом солдат, — но это звучало не очень-то хорошо.

— Плевок я как-то сразу уразумел, — произнес второй воин весьма уродливого вида.

— Оставьте его в покое, не обращайте внимания, — сказал им командир, за плечами которого было двадцать лет службы. — Ты в Иерусалиме еще много таких встретишь. Их называют зелотами. Безумные ублюдки. — И, любезно поклонившись Иофаму, он повел своих людей к лошадям.

— Хочешь подраться, да? — с ядовитой усмешкой обратился к Науму Иофам. — Это тебя до добра не доведет. Они сейчас повсюду, римляне-то. И царство Израильское развеется, как пыль на ветру.

Ветер развеял пыль, оставленную римской конницей, стих стук копыт, войско ушло в сторону Иерусалима. Судя по всему, в Иерусалиме оно теперь было необходимо. Потому что в Риме только что закончилась одна власть и начиналась другая.


Август умирал. Он лежал на своем смертном ложе, окруженный теми, кого называл друзьями. Тут же толпились лекари, сенаторы, консулы, а также друзья Тиверия — человека, который должен был стать преемником Августа. Разумеется, сам Тиверий тоже находился здесь. Да, не забыть бы еще и прокуратора Римской Иудеи, который как раз в эту пору проводил в столице империи свой отпуск. Август произнес свои последние слова, тщательно следя за артикуляцией, — словно призрак актерства пролетел над смертным ложем:

Ei de ti

Echoi kalos, to paignio dote kroton

Kai pantes emas meta charas propempsate[60].

Сатурнин понял смысл фразы и кивнул, затем покачал головой. Тиверий громко прошептал:

— Что он сказал?

— Это по-гречески.

— Я знаю, что по-гречески, но что это значит?

— «Комедия его жизни окончена. Если она доставила нам хоть какое-то удовольствие, мы, когда актер покидает нас, должны проводить его рукоплесканиями».

— Он имеет в виду настоящие рукоплескания? — Тиверий был не из самых сообразительных. — Он шутит напоследок, — произнес он немного погодя, не слишком уверенный в правильности сказанного. По чести говоря, Тиверий был не слишком уверен в правильности чего бы то ни было, что и покажет в дальнейшем вся его карьера. Но в том, что это конец, он не сомневался.

Август слабо вздохнул и затих. Лекарь пристально вгляделся в его лицо, затем осторожно закрыл глаза, которые еще минуту назад были государевыми очами. Божественный император действительно и окончательно превратился в божество. Все присутствующие повернулись к Тиверию. Они пробормотали: «Да здравствует кесарь Тиверий» и разыграли краткую сценку с приветствиями и заверениями в преданности, хотя у многих из них в этот момент душа ушла в пятки. Тиверий глупо улыбался и благодарил всех — сначала слишком тихо, потом слишком громко.

Вскоре после этого Тиверий был коронован, и изображение его самодовольно ухмыляющийся физиономии появилось во всех уголках империи. По распоряжению прокуратора (который всегда лучше ладил с Тиверием, чем с Августом) эти изображения были развешаны и в Иерусалиме. Никто особенно не возражал против того, чтобы Тиверий глупо скалил зубы со стен общественных зданий или таверн (где можно было от души посоревноваться в прицельной стрельбе плевками по императорскому глазу). Но когда наиболее помпезное изображение Тиверия было решено внести в Храм, дабы напомнить евреям, кто на самом деле был их богом, народ в Иерусалиме, естественно, взбунтовался. В то время в Иудее существовала секта или партия наиболее рьяных сторонников освобождения от римского владычества — партия фанатиков, которые, собираясь вместе, читали Писание и напоминали друг другу о том, как в прошлом народ пребывал рабстве и как по указаниям самого Бога цепи рабства были разорваны. Людей этих справедливо называли зелотами[61]. Именно зелоты, ведомые человеком по имени Авва, убрали из Храма изображение Тиверия. Когда портрет императора переносили в Святая святых, они завязали отчаянную, но бессмысленную схватку с римлянами, которые несли изображение. Потом были произведены массовые аресты и казни.

Прокуратор Иудеи, носивший имя Понтий Пилат, с суровым видом сидел на террасе своего дворца (прежде принадлежавшего Ироду), когда перед ним выстроили арестованных злодеев. Двое палачей со сверкавшими на солнце топорами ждали приказаний, глупо скаля зубы, — ни дать ни взять их верховный работодатель, божественный император Тиверий. Строгим тоном Пилат обратился к осужденным:

— Когда же вы, евреи, осознаете, кто вы такие? Когда вы поймете, что личность императора божественна в буквальном смысле и что порча его изображения — это богохульство в грубой форме?

Упрямый Авва, мясник по профессии, подал голос:

— Этого, господин прокуратор, мы не признаем и признать не можем. Вносить изображение простого временного правителя в святилище Всевышнего — это богохульство, от которого содрогаются сами небеса. Что до того, кто мы такие, то мы знаем, кто мы — народ, избранный Богом. И мы знаем, кто такие вы, римляне. Вы — вторгшиеся язычники, осквернители Святого города, гнусная мерзость и бедствие для нашего народа.

— Ты не смеешь так говорить! — выкрикнул Пилат, задрожав от ярости. В то время он был еще неопытным новичком в искусстве обращения с местными диссидентами. — Ты громоздишь одно преступление за другим!

— Невозможно громоздить одну смерть за другой, — усмехнулся Авва. — Человек умирает только единожды.

Пилат был вне себя от ярости.

— Приступайте к работе! — приказал он палачам. — Услышанного мне вполне достаточно.

К его удивлению, евреи, вслед за Аввой, громко запели патриотический гимн, а затем, по его сигналу, все как один опустились на колени и обнажили свои шеи для топора. Пилат был поражен. Он прошел к тому месту, где стоял на коленях Авва, и истерически завопил.

— Ты хочешь умереть?! — вопил он. — Ты, — вопил Пилат, — хочешь умереть?!

— Лучше умереть, — выкрикнул Авва, — чем принять на себя позор принудительного безбожия! Да и еще раз да! Погоди, Понтий Пилат. Может статься, скоро тебе придется править кладбищем.

И он продолжал спокойно ждать, когда опустится топор палача. В голове Пилата невольно прозвучало слово «милосердие». Но единственное, что он смог сделать в ту минуту, это выкрикнуть:

— Казнь откладывается! Всех назад, в тюрьму! — И, обращаясь к своему помощнику Луцию Вителлию Флавикому[62], смуглому человеку с волосами цвета сажи, пробормотал: — В сущности, я должен посоветоваться.

— С кем, господин?

— В этом вся трудность, Вителлий. Я большей частью предоставлен самому себе. И единственное, чего я хочу, — это спокойствия.

— Может быть, предпринять какой-нибудь популистский шаг, господин? — спросил Вителлий, наблюдая, как евреи, все еще певшие о Сионе[63] и о любви Господа, шагали к зданию тюрьмы. — Что, если мы сейчас тихо умертвим человека по имени Авва, а остальных отпустим? Императорское милосердие и так далее?

— Да, конечно. Вели отрубить ему голову. Непременно сделай это.

Таким образом, Авва без лишнего шума был казнен, а остальным позволили вернуться к нормальной жизни, но все они были строго предупреждены. Однако попытки украсить Святая святых ухмыляющимся императорским оскалом больше не предпринимались. Сын Аввы, молодой человек восемнадцати лет, только о перевороте и думал, но решил, что время для выступления против власти империи еще не пришло. Тут требовался какой-нибудь великий поэтический лидер, до отказа заполненный волшебной субстанцией, которая в те времена была известна под названием «харизмы»[64].

В Иерусалиме, куда Иисус и его родители, как и многие другие жители Назарета, отправились на празднование Пасхи, было довольно спокойно, хотя повсюду можно было встретить голоногих римских солдат.

Мальчик впервые увидел Иерусалим с вершины холма: перед ним в долине лежал великий город — умытый солнцем, белый, как кость, и коричневый, как навоз. По примеру рабби Гомера вся процессия паломников из Назарета опустилась на колени и запела псалом, начинавшийся словами: «Возрадовался я, когда сказали мне: „пойдем в дом Господень“. Вот, стоят ноги наши во вратах твоих, Иерусалим…»[65]

Увидев город, мальчик не преисполнился сыновней любовью, как того можно было ожидать. Город, в конце концов, состоял из людей, и Иисус вовсе не полагал, что жители Иерусалима будут светиться какой-то особенной благодатью. В большинстве своем, думалось ему, это просто дурное сборище, озабоченное тем, как бы побольше заработать на паломниках, приехавших на Пасху. К тому же Иисус пока что имел смутные представления о других, более крупных городах — скажем, о Риме или об Александрии, — он лишь слышал о них, но никогда не видел.

Здесь были подозрительные люди с неискренними улыбками и руками, которые проворно хватали деньги, люди, горевшие желанием показать приезжим могилы пророков. Здесь были пьяные римские солдаты и множество блудниц. При виде похотливых улыбок и зазывно выставляемых грудей его молодая кровь закипала. Он видел откровенные объятия в темных переулках. Ловкие воры, чьи полуголые тела были смазаны жиром, чтобы легче было выскользнуть из рук преследователей, выхватывали кошельки у прохожих. Это был, как казалось Иисусу, город рук — рук, готовых брать деньги, скользить по горячим плечам уличных девок, сжиматься в кулаки во время драк возле таверн. И в Храме — руки священников, которые закалывали визжащую жертву; руки красные от густой козлиной крови и от жидкой крови голубей; руки, испачканные внутренностями ягнят; руки, которые ловко выворачивают кости отбеленного скелета ягненка или козленка и с помощью скрещенных деревянных реек укрепляют их на плоскости, чтобы получилась своего рода патетическая жертвенная хоругвь.

У Храма, на заднем дворе, за которым со сторожевой башни наблюдали вооруженные часовые, чьи-то руки вдруг вцепились в одежду Марии. Это были узловатые, коричневые, высохшие руки, принадлежавшие старухе.

— Елисавета?!

— Она самая! А ты, кажется, ни на день не постарела. Божья благодать расцветает в тебе, благословеннейшая из жен. А это…

— Это — он.

— Что-то Иоанна не видать. Убежал куда-то по своим делам. Ну да ничего, за пасхальным ужином мы соберемся все вместе. Они оба хорошего роста, благослови их Господь. Отец Иоанна мог бы им гордиться. Ах, бедный Захария!

Они сидели за праздничным столом в верхней комнате. Иоанн с Иисусом украдкой разглядывали друг друга, а рабби в это время нараспев произносил древние слова над символической пищей:

— Это хлеб, испеченный в спешке, когда не было времени, чтобы заквасить тесто; хлеб, который ели отцы наши в ночь перед тем, как закончилось пребывание их в Египте. Это горькие травы. Это жареный ягненок, кровью которого были смазаны косяки их дверей, чтобы Ангел Смерти мог увидеть этот знак и прошел бы мимо домов их, не тронув волоска на голове первенца. Жареное мясо ягненка, хлеб, испеченный в спешке, травы, горечь которых должна была напоминать им о горькой жизни в изгнании…

После ужина Иоанн с Иисусом прогуливались по ночному городу. Улицы были залиты светом пасхальных ламп, зажженных во всех домах. Иоанн с Иисусом, оба рослые и крепкие, шли, не опасаясь ни пьяных головорезов, ни сирийских солдат, кричавших вслед евреям оскорбительные слова: «Иегуди! Иегуди!»

— Чем ты занимаешься?

— Работаю в мастерской. В основном пилю дерево. Много читаю.

— Я все время читаю. Я должен стать священником. Как мой отец.

— Ты веришь в отцов?

— Что ты имеешь в виду?

— Отцы, отцы… Множество отцов. А всех у нас один источник жизни, один Отец. Мужчины, которых мы называем отцами, — орудия в Его руках. Откуда берется сила семени? Не от мужчин. Есть только один Создатель.

— Ты странно говоришь.

— Боюсь, что так.

— Боюсь?

— Боюсь, что могу говорить даже более странно. Но пока не буду.

— Ты веришь этим рассказам… ну, про нас с тобой?

— Я не могу ясно видеть будущее. Куда бы мы ни должны прийти, мы должны двигаться медленно.

— Вы уже пришли! — Из темноты дверного проема вынырнула девушка.

— Я говорю слишком громко, — усмехнулся Иисус.

— Нас двое, но комната только одна. Вы не против? — сказала девушка.

Она была большеглазая, в свободном платье, и от нее исходил запах сандалового дерева.

— Прости нас, — учтиво ответил Иисус. — Мы очень тронуты этим любезным приглашением и очарованы твоей молодостью и красотой, но, в качестве оправдания, должны сообщить, что у нас назначена другая встреча и туда мы уже опаздываем.

— Хорошо говоришь, — отозвалась девушка. — Приятно слушать. Ладно уж, дорогой, шагайте дальше, куда вы там направлялись. — И она хлопнула Иисуса по задней части, цокнув языком, будто погоняла коня. Иисус приятственно улыбнулся.

— Ты должен был бы отчитать ее по всей строгости, — заметил Иоанн, когда они двинулись дальше. — То, чем она занимается, греховно.

— Ты мог бы сам отчитать ее, если считаешь, что это было необходимо.

— Я осудил ее взглядом и суровым выражением лица. К сожалению, ты отвлек ее внимание своей небольшой изысканной речью.

— Греховно… Конечно, греховно, — сказал Иисус. — Она сдает внаем свое тело, которое не что иное, как ходячий храм Господа, и побуждает мужчин использовать семя не для увеличения численности воинства Израилева, а всего лишь для их собственного удовольствия. Она зарабатывает на жизнь благодаря греху Онана. Это действительно очень греховно!

— Тем не менее ты улыбаешься.

— Мне понравилась эта девушка. Да, она не благочинна, но как раз благочиние я и ненавижу, а оно тем не менее не числится среди грехов. Перишайа и последователи праведного Садока[66] — люди, конечно, очень благочинные и даже, по их собственному горделивому предположению, святые. Я же считаю, что грешники представляют больший интерес, чем праведники.

— Ты очень, очень странно говоришь.

— Если в будущем нам с тобой придется делать какую-то большую работу, именно к грешникам мы и должны идти. Пора бы нам начинать учиться тому, как впускать грешников в свое сердце. Грешники должны нравиться нам.

— Кому нравятся грешники — тому нравится и грех.

— Нет, вовсе нет! Это то же самое, что сказать: кто заботится о больных — тот заботится о болезнях. Позволь мне отказаться и от слова нравиться. Любить — вот нужное слово.

Как-то раз, гуляя днем поблизости от холма, который своими очертаниями был похож на человеческий череп и на вершине которого происходили казни, Иоанн с Иисусом стали свидетелями сцены, о которой предпочли бы даже не слышать. На их глазах происходило бичевание двух вопящих мужчин, приговоренных к распятию. «Это воры», — поведал друзьям дородный торговец, довольный тем, что мог наблюдать, как вершится правосудие.

Дрожа от ярости, Иисус сказал Иоанну:

— В Законе Моисеевом сказано: «Не кради»[67], но я скорее предпочел бы, чтобы меня обокрали, и сказал бы преступнику «Аминь!», нежели допустил бы, чтобы вора полосовали кнутом и прибивали гвоздями. «Не крадите». А почему, собственно? А потому, что иначе тебя распнут. Взгляни на всех на них, взгляни на их самодовольную благочинность, облаченную в безупречно отстиранные одежды!

Эти громкие слова привлекли внимание многих зевак, которые с любопытством обернулись и увидели высокого мальчика.

— Пойдем отсюда, — сказал Иоанн.

Дрожавшему от гнева Иисусу и самому хотелось поскорее покинуть это страшное место.

Когда пасхальные торжества закончились и пилигримам пришло время покинуть Иерусалим, Мария и Иосиф попытались найти своего сына, но их поиски были безуспешны.

— Он где-то среди молодежи, — сказал хозяин каравана, неопределенно указав на середину готовившейся в путь вереницы верблюдов, ослов и пешего люда. — Они там распевают новые иерусалимские песенки и пиликают на двухструнных скрипках. Ваш сын наверняка среди них.

Но Иисуса там не оказалось.

— Подождите нас, — попросил Иосиф, — нам нужно поискать его.

— Когда солнце коснется верхнего края вон той башни, мы отъезжаем. Никого ждать не будем, — предупредил хозяин каравана.

Мария и Иосиф, очень обеспокоенные, пошли искать Иисуса. Повсюду воры, драчливые сирийские солдаты, разные опасности…

А в это время Иисус в одиночестве отправился в Храм, зная, что тишину его теперь не нарушают ни звон монет, ни хлопание голубиных крыльев, ни блеяние ягнят — все то, что обычно сопровождает возложения даров и жертвоприношения. В переднем дворе он был не один: с башни наблюдали стражники, вооруженные копьями, — так было заведено с того самого дня, когда изображение Тиверия едва не попало в Святая святых. Иисус стер с глаз маячившие на башне фигуры, не пустил в уши грубоватые шутки на плохом арамейском, вроде: «Немного запоздал, йелед, а?» Он стоял посреди переднего двора, ощущая присутствие Бога в невидимом луче, протянувшемся к нему от алтаря, более жарком, чем солнце над головой. Можно было подумать, что он находится в состоянии транса.

Мимо проходил какой-то почтенный служитель Храма, который, увидев Иисуса, мягко спросил:

— Что ты делаешь здесь в одиночестве, сын мой?

— Едва ли я в одиночестве, — ответил мальчик с полуулыбкой. — Здесь Бог.

— «Из уст младенцев и грудных детей…[68]» — начал было священник.

— Я не грудное дитя и не младенец. Впрочем, мне следовало бы подумать — и теперь я говорю это своими устами, — что дитя и младенец одно и то же. По установлению нашей веры, святой отец, я теперь мужчина.

Подошел еще один бородатый служитель и, не обращая внимания на мальчика, сказал, что приходил такой-то и сообщил, что вопрос относительно такого-то решен удовлетворительно.

— Хорошо, хорошо, — сказал первый служитель. — Настоящий муравей этот человек, какую бы работу ни делал. «Пойди к муравью, ленивец…[69]» — процитировал он и, улыбаясь, обратился к Иисусу: — Послушай, мой мальчик, в Священном Писании есть слова на любой случай.

Мальчик улыбнулся в ответ:

— Притчи Соломоновы скорее разумны, чем священны. Мы ведь должны делать различие между краткими мирскими записками царя, который был человеком дела, и теми действительно священными высказываниями, которые возвышаются над обыденной жизнью.

— Кажется, ты не только читаешь, но и думаешь о прочитанном. Но послушай, мой мальчик, добрый совет: не думай слишком много. Думать — это значит расщеплять, делить, распределять по категориям, а этого со словом Божьим делать не следует. Ты не должен говорить, что вот это мирское, а вот это священное, ибо в таком случае придешь к тому, что перестанешь проглатывать текст Писания целиком, а здесь таится опасность ереси.

— Целиком глотают собаки, — возразил Иисус, — а человек разжевывает и выплевывает то, чего глотать не стоит. Разве то же не относится и к Книге притчей Соломоновых?

Ни тот, ни другой священник не могли обижаться на то, что можно было бы истолковать как проявление мальчишеской дерзости, поскольку Иисус говорил с застенчивой улыбкой и сопровождал свою речь почтительными жестами. Кроме того, они, почти вопреки их воле, были очарованы зрелостью этого подростка, рослого, но лишь с намеками на бороду, с абсолютно невинным взглядом прекрасных серых глаз. К двоим священникам присоединился еще один, очень тощий и полностью лишенный юмора, и задал вопрос, прозвучавший в этот момент чрезвычайно глупо:

— Что ты здесь делаешь, мальчик?

— Учусь мудрости, учусь святости, впитываю тепло присутствия Божьего в обиталище Бога на земле, господин.

— Откуда ты, мальчик? Судя по твоему выговору, ты из Галилеи.

— Я, как и все люди, из двух мест. Для тебя этого будет достаточно. Прах мой от земли, дух мой от Бога. Так сказано в Екклесиасте[70].

Первый священник, по-прежнему улыбаясь, произнес:

Посмотрев на третьего, угрюмо-серьезного, богослова озорными глазами, Иисус тотчас ответил:

— «Всякая плоть — трава, и вся красота ее, как цвет полевой…»

— Откуда это?

— Исаия, глава одиннадцатая[71]. Время от времени думайте, преподобные господа, о том, что сказано перед этим. О том, что «всякий дол да наполнится, и всякая гора и холм да понизятся»[72]. Время грядет!

У трех священников возникло неприятное ощущение, что они оказались в роли учеников, а не учителей. Именно теперь, когда божественное тепло из Святая святых исходило на него, Иисус осознал, какая судьба ему уготована. Но он понял также, что свершению предначертанного будет предшествовать долгое ожидание.

Наконец родители нашли его — в тот самый момент, когда он цитировал восемьдесят девятый псалом Давида группе из четырех или пяти служителей Храма:

— «Да явится на рабах Твоих дело Твое и на сынах их слава Твоя…»[73]

— Почему ты поступил так с нами, сын мой? — печально, без всякого гнева спросил Иосиф. — Простите нас, преподобные господа. Мы его всюду искали и уже опоздали на караван, который возвращается в Назарет. Нехорошо это, сын, с твоей стороны. Видишь, твоя мать плачет.

Иисус в изумлении поднял брови. Мгновение он глядел на своих родителей так, словно видел их впервые, затем сказал:

— Но вы знали… Вы должны были знать, где я буду. Где я мог бы еще находиться, кроме как в доме отца моего?

То был несправедливый упрек, поскольку во время этого паломничества Иисус не имел обыкновения постоянно бывать в Храме. Но Иосиф сказал только:

— Пойдем, сын. Мы еще можем догнать караван.

Несмотря на то что Святое Семейство и их ослик шагали быстро, им не удалось догнать караван.

В двадцати милях от Иерусалима на них напали грабители, хотя у Иосифа и Марии, кроме ослика, не было ничего, что можно было бы забрать. Однако, увидев странного подростка, обратив внимание на его рост, размер кулаков, напрягшиеся мышцы и загадочную улыбку и не заметив каких-либо признаков страха на его лице, разбойники сказали: «Шагайте своей дорогой, нищие. Будь вы побогаче, плохо бы вам пришлось».

Это, полагаю, можно было считать чем-то вроде чуда.


ДЕВЯТОЕ | Человек из Назарета | ВТОРОЕ