home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


Глава двенадцатая

Ольга шла, задумчиво слушая, как постукивают по мостовой каблучки ее новых ботиков. Негромко, уверенно и очень легко. Так ходят девушки, умеющие танцевать.

Татьяна Германовна учила участников молодежного театра разным танцам, и притом не только тем, которые необходимы были для постановки «Робин Гуда», но и, по желанию ребят, модным. Делать это приходилось в глубокой тайне от товарища Бореева, который презрительно аттестовал вальс, фокстрот и кадриль «гнусными пережитками позорного прошлого, когда женщина служила объектом купли-продажи».

– Пластические композиции в нашей постановке – это выраженный в телесно-вещественной форме накал внутреннего состояния персонажей, – разъяснял товарищ Бореев. – А развратные телодвижения, именуемые в буржуазном обществе танцами, предназначены для нелепого в наших условиях флирта с целью завлечения в сети брака слабовольных субъектов. В лучшем случае это имитация охоты, но куда чаще подобные манипуляции воспроизводят обычный рыночный торг, где женщина выступает и как товар, и как продавец этого товара. В нашем театре такое попросту недопустимо и будет караться в соответствии с законами революционного времени.

Товарищ Бореев вдохновенно чертил схемы живых пирамид и мимических сцен, которые Татьяне Германовне следовало воплощать с помощью хореографии. Схемы эти очертаниями напоминали распластанных птиц, припечатанных к стене, рыб, выброшенных на берег и застывших в мучительном изгибе. Татьяна Германовна обладала несокрушимой бодростью духа и никогда не пугалась, когда Бореев с мрачным лицом вручал ей запечатленный на бумаге проект очередной «живой фигуры».

– Мне нужно выразить в безмолвном крике всю степень отчаяния, которое охватывает крестьян, когда они узнают о грабительском повышении налогов со стороны принца Джона, – объяснял Бореев, делая судорожные жесты. – Это будет в дальнейших сценах выражено и словесно, однако наш основной принцип – действие, бескомпромиссное и стремительное действие. Отсюда – весь ужас, весь трагизм замирания, когда кажется, будто мгновение остановилось. Вот отсюда, – он вынимал из кармана смятые, измазанные листки пьесы, разворачивал их и указывал Татьяне Германовне пальцем на реплику, – «Слушайте все!» – и дальше: «Так надо для блага королевства».

Татьяна Германовна спокойно кивала и только иногда вставляла короткое замечание:

– А вы знаете, что подобное построение невозможно анатомически?

Бореев приподнимал бровь:

– В каком же отношении невозможно?

– В том отношении, – Татьяна Германовна улыбалась ему доброй, понимающей улыбкой, – что человеческое тело самой природой не предназначено принимать такие положения.

Бореев, выслушав, безмолвствовал некоторое время, а затем взмахом руки прекращал разговор:

– Вы уж как-нибудь постарайтесь. Надо.

И Татьяна Германовна репетировала «живые картины», доводя до автоматизма каждый жест. Ей достаточно было хлопнуть в ладоши и скомандовать: «Картина номер три: весть о прибытии шерифа Ноттингамского!» – и все бежали занимать места. Ольга стояла с самого края, повернувшись лицом к зрителю и заломив руки над головой. Поза была неестественная, вывернутая, но, по мнению Татьяны Германовны, смотрелась очень эффектно.

Когда они показали это Борееву, тот сморщился, словно готовясь чихнуть:

– Татьяна Германовна, вы отдаете себе отчет в том, что наша массовая сцена составлена из представителей трудового крестьянства? А вы их выстроили так, словно это какие-то дриады или феи волшебного озера, где вместо камышей растут рыцарские мечи. Это же крепостные! Кре-пост-ные! Откуда в них столько жеманства?

– Позвольте с вами не согласиться, Бореев, – произнесла Татьяна Германовна неожиданно строгим и твердым тоном. – Я готова привести вам ваши же собственные слова. Мы творим искусство. Да, это новое искусство. Принципиально новое. И оно не должно рабски копировать действительность, как это предложил бы нам буржуазный театр с его постановками нудных чеховских пьес. Напротив, наше новое искусство целиком и полностью состоит из условности.

Она подбоченилась, вздернула подбородок, приняла вдруг горделивую позу.

– Неужели вы полагаете, Бореев, будто я, актриса императорского театра, согласилась бы иметь дело с таким, как вы, – простите, энтузиастом и недоучкой, – если бы не разделяла ваших воззрений? А я их разделяю, между прочим, целиком и полностью! Я больше, чем вы можете думать, пострадала от скуки и требований абсолютной натуральности сценического действия. Мне ненавистно это!.. Видели бы вы, например, господина Лярского-второго, когда он играл подагрического старика в пьесе «Утерянное наследство»! – Она покачала головой. – Вообразите, появлялся на сцене сгорбленный, с невыносимой жидкой бородкой, которую он перед выходом для вящего правдоподобия еще и обмакивал в суп или что-нибудь липкое, и начинал расхаживать вот эдак, – Татьяна Германовна сделала несколько мелких, шаркающих шажков, – трясти бородой и мычать бессвязно. Реплик у него было немного, но если уж в спектакле задействован господин Лярский-второй, будьте благонадежны: задержит время на полчаса самое малое. Господи, да он на сцене даже сморкался! И публика аплодировала, потому что ее так научили – что это правильно. А я была тогда молодая, – она повела плечами, – и симпатичная. И все думала: неужели искусство только про старых да некрасивых! Должно быть, так надо, чтобы смотреть на старых и некрасивых. От этой мысли мне плакать хотелось.

– Революция освободила искусство, Татьяна Германовна, – сказал Бореев. – И мне нужна «живая картина», которая не вызывала бы в памяти ни дриад, ни сильфид, ни миленьких утренников на детском празднике у Матильды Кшесинской.

Татьяна Германовна всплеснула руками:

– Да я ведь об этом и толкую! Голубчик Бореев, – при этом обращении Бореев болезненно поморщился, – вы подумайте только: кто наш зритель? Наш зритель – новый человек. Новый для искусства, для театра. Неужто захочется ему видеть на сцене все то, что он и без того каждый день видит на улице? Вы сами говорите – постановка романтическая в самом высоком понятии романтизма. Наш зритель никогда не видывал дриад и уж тем более не бывал на детских праздниках Матильды Кшесинской.

– Татьяна Германовна, – двигая артистическими морщинами на лбу, проговорил Бореев, – отчего у меня возникает стойкое чувство, будто вы исключительно ловко морочите мне голову?

– Потому что я актриса, а вы простой революционный гений, – лукаво улыбнулась Татьяна Германовна. – Я своим ремеслом владею лучше, чем вы своим. Это все опыт, милый мальчик.

Бореев побледнел.

– Не забывайтесь… «Милые мальчики» остались в вашем буржуазном прошлом.

– Голубчик Бореев, мое прошлое вовсе не буржуазное… Я дочь фабричного рабочего, потомка крепостных графа Шереметева. Отсюда и наша тяга к театру.

Ольга почти ничего не понимала из этого диалога. Знала только, что у нее начинает невыносимо болеть спина и возникает соблазн опустить руки, трагически заломленные над головой. А тут еще Бореев подошел и подтолкнул носком сапога кокетливо отставленную Ольгину босую ножку.

– Все равно дриада, а это практически разврат, – буркнул он.

Ольга от толчка потеряла равновесие и чуть не упала. Хорошо, ее подхватил Алеша, который в полуугрожающей-полуиспуганной позе, согласно авторскому замыслу, застыл поблизости.

– Да вы что! – сказал Алеша Борееву. – Не толкайтесь, это же девушка, а не чушка вам какая-нибудь.

– Это актриса, – ответил Бореев. – Материал, из которого я леплю мои идеи.

Алеша покачал головой:

– Не царское время, товарищ Бореев, чтобы видеть в актрисе – вещь.

– Точно! – воскликнула Татьяна Германовна. – Браво! Долой тирана!

Бореев засмеялся и махнул рукой.

– Ладно, начнем сначала. Оля, встань сюда. Ногу все-таки не оттопыривай. Давай руку, я тебя поставлю.

От душевного обращения «Оля», в устах Бореева вообще-то почти немыслимого, Ольга сразу растаяла и все простила. Она взяла Бореева за сухую, как ветка, руку и позволила ему поставить себя в новую позу.

Бореев отошел и взглядом художника оглядел «живую картину».

– Так вроде бы хорошо, – сказал он наконец.

После репетиции Татьяна Германовна водрузила посреди залы самовар. Бореев никогда не оставался на чаепитие – небожители не снисходят до того, чтобы вкушать пищу на глазах у простых смертных. С Бореевым обычно покидали клуб и двое-трое фаворитов. Прочие, подкрепившись чаем, учились у Татьяны Германовны фальшивому смеху, фальшивому плачу, а под самый конец – танцам. Татьяна Германовна с одинаковой легкостью танцевала и за кавалера, и за даму.

Плакать понарошку у Ольги не выходило, смеяться она кое-как научилась, зато танцевать у нее получалось замечательно. «Чем больше расстояние между кавалером и дамой, – сказала как-то раз Татьяна Германовна, – тем сильнее между ними притяжение. Помните об этом, когда хотите выразить сильную страсть или просто желаете привлечь внимание партнера, и никогда не прижимайтесь».

Эти субботние вечера после репетиций в студии Ольга любила больше всего. Она возвращалась домой уже за полночь, опираясь на Алешину руку. Обычно Ольга болтала, пересказывая разные эпизоды из фабричной жизни или обсуждая с Алешей совершенно неинтересную тому личную жизнь Маруси Гринберг. Когда Ольга заговаривала о Марусе, Алеша просто переставал вникать в смысл слов и слушал только Ольгин голос. Он наслаждался этим голосом, его интонациями, неожиданными смешками или внезапной певучей печалью.

Ему нравилось Ольгино произношение – немного странное. Например, Алеша заметил, что одни слова Ольга произносит с южным «г», на выдохе: например, «подруга», «иногда», – а другие с твердым, звонким северным «г», например, «деньги» или «Ольга»…

Над последним обстоятельством Алексей, человек вдумчивый, размышлял некоторое время и в конце концов пришел к выводу, что слова, знакомые с детства, Оля выговаривает так, как это принято у нее на родине, а новые – так, как это делают в Петрограде.

Оставался, впрочем, последний вопрос: почему в категорию «новых слов» попало собственное Ольгино имя…

– …Я говорю, что Маруся совсем не гордая, – перебил Алешины размышления Ольгин голос. Алеша решил, что пора ему вставить какое-нибудь замечание, и начал слушать более внимательно. – Нельзя так страдать по мужчине. Он ведь женат. Он бросит Марусю. Уже почти бросил. Я боюсь, случится что-нибудь ужасное.

– Что может случиться такого ужасного? – удивился Алеша.

– Например, она может убить жену…

– Зачем ей убивать жену? – не понял Алеша.

– Чтобы самой выйти замуж.

– Это редко бывает, – сказал Алеша.

Ольга вздохнула и покрепче к нему прижалась.

– Убийства из-за ревности случаются очень часто. Когда идешь на такое, не думаешь о последствиях. Кажется, что между тобой и твоим счастьем стоит только один человек…

– И этот человек – ты сам, – заключил Алеша.

Ему хотелось спросить Ольгу – как она сама относится к любви. Считает ли, например, ревность буржуазным пережитком. Но Ольга ловко увиливала от разговоров о себе. Так диктовало и требование «гордого» поведения – барышня непременно должна быть загадочной.

Быть загадочной без перестука каблучков, по мнению Ольги, было невозможно, поэтому она до поры темнила и скромничала, но стоило ей обзавестись новыми ботиками – ах, пропал бедный Алеша, пропал совершенно…

Лиговка была нехорошим местом, и Алексей всегда Олю провожал до самых дверей общежития.

– Да я ведь живу здесь, на Лиговке, я тут своя, – смеялась Ольга и льнула к нему. – Меня здесь никто не тронет.

Алеша не любил обсуждать эту тему. Иногда он замечал на улице темные тени. У Алеши оставалось оружие еще с войны, но ему не хотелось ни в кого стрелять. Он не знал, как к этому отнесется Оля.

– Бореев прав, – сказал Алеша, когда они благополучно добрались до освещенной части проспекта. – Искусство, а особенно театральное или кино, ни в какой мере не должно отражать ту действительность, в которой мы живем каждый день.

Ольга удивленно посмотрела на него. Она размышляла сейчас сразу о двух вещах: во-первых, о неудачном романе Маруси (отличный урок для самой Ольги!) и, во-вторых, о блузке с десятью обтянутыми шелком пуговками на спине, которую недавно видела на главном бухгалтере фабрики, элегантной женщине в мужском пенсне с темным шнурком. Алешина фраза застала Ольгу врасплох.

– Представь себе только, Оля, – продолжал Алеша, – если бы мы ставили пьесу про жизнь Маруси Гринберг!

– Чем тебе не нравится Маруся? – удивилась Ольга.

– Сама Маруся – ничем не не нравится, – ответил Алеша. Не кривя душой, он не мог бы сказать, что Маруся ему нравится. – Но ее характер и вся ее история…

Ольга напряглась:

– Что?

– Ничего. – Алеша отдавал себе полный отчет в том, что задевает Ольгу неприязненным отзывом о ее подруге. Но ему казалось – еще пара фраз, и Оля его поймет и потому не рассердится. – Я хочу сказать, что сама Маруся, конечно, неплохой человек и не заслуживает таких страданий. Все близкие за нее, конечно, переживают… Но если все это рассказывать посторонним людям, то будет скучно.

– Скучно? – переспросила Ольга. – И что, тебе скучно?

– Мне – нет, но это потому, что ты рассказываешь… Я вообще говорил о пьесе. Если попробовать сделать из Марусиной жизни пьесу…

Ольга выдернула у него свою руку. Алеша испугался возможной ссоры, но Ольга сделала это лишь для того, чтобы протанцевать перед ним по улице и потом, весело дыша полной грудью, опять просунуть ладошку под его локоть.

– Думаешь, Бореев и вправду выгонит нас из студии, если узнает про танцы?

Алеша ласково вздохнул.

– Нет, Оля, я уверен, что Бореев знает.

– Откуда? – Она удивилась. – Разве проболтался кто?

– Он все знает, что происходит в его студии. Он это может чувствовать.

– Как это? – не поняла Ольга.

– Слыхала, что птица не вернется в гнездо, если яйца потрогал человек? Она чувствует, и все. И Бореев такой же. Как птица. Я все думаю, Оля, – продолжал он медленно, – как же мне повезло! Сколько всего передо мной открылось.

– А я? – спросила Ольга ревниво.

– И ты… И для тебя все открылось…

Он даже не обратил внимания на ее ревность, и она вдруг догадалась: говоря «я», он на самом деле имел в виду «мы», и это «мы» включало в себя не только Алешу и Ольгу, но и Настю, и тысячи других молодых людей, которым внезапно предоставилась неповторимая возможность уйти из колеи, натоптанной мозолистыми пятками их родителей…

– Представь себе, Оля, – задумчиво говорил Алеша, – какая это огромная жизнь, сколько в ней воздуху и простора! И эту жизнь необходимо украшать – вот для чего нужны и музыка, и театр, и кино, и даже цирк… Не старый буржуазный цирк, когда все смеются над уродами, а настоящее свободное искусство свободных людей!.. Людям необходима красота. Иногда даже больше хлеба необходима. Ты знаешь, Ольга, ведь многие так считают, будто вся красота только в том и заключается, чтобы одеться покрасивее, во что-нибудь модное, и пойти в ресторан, где еда на хрустальных тарелках. Но ведь это не истинная красота. Так, нэпмановский угар, одна только мишура. Нет, если украшать жизнь – то по-настоящему…

– Как это – по-настоящему? – тихо спросила Ольга, смутно благодарная Алеше за то, что он высказался о фальшивой красоте вещей материального мира раньше, чем Ольга успела ляпнуть что-нибудь невпопад, и как раз о хрустальных тарелках и модной одежде.

– Как, Оля? – Алеша мечтательно смотрел на фонарь и выше фонаря, на луну, куда более тусклую, чем фонарь, и вместе с тем полную подлинного, неугасимого света. – Да вот так – когда мир, как говорит Бореев, весь пропитан искусством…

Переполненный чувством, Алеша привлек Ольгу к себе и погладил ее по щеке.

В Алеше, несмотря на его сомнения – продолжать ли военную службу, – Ольга постоянно ощущала армейскую выучку, и это, безусловно, привлекало ее. Алексей любил во всем ясность. Чтобы у каждого предмета имелось собственное, определенное место. У каждой мысли, у каждого поступка. Размытость нравственных правил, характерная для революционных времен, почти не смутила его; он всегда четко знал, где правда, а где ложь.

Это было так же, как в тех книгах, которые нравились Ольге. Сочинители таких книг тоже без колебаний определяли, кто прав, а кто виноват.

– А танцы, по-твоему, как – тоже искусство? – спросила Ольга.

Это был хороший вопрос: и об искусстве, и о том, что интересовало саму Ольгу.

– Как посмотреть…

Ольга разволновалась. Ей вдруг почудилось, что от решения Алеши многое зависит. Вот сейчас скажет Алеша, что Бореев прав и что танцы – ханжеский буржуазный пережиток, а на деле ничем не отличается от пляски индюшкиного самца – «голдер-голдер-голдер», – которая одно только и означает: пришла пора потоптать самочку. И все, как только Алеша отменит танцы, не станет танцев совсем…

Но Алеша сказал:

– Товарищ Бореев сильно перегибает палку. Я думаю, танцы – это искусство. Ну и что с того, что в них есть подоплека влечения и пола? Эта подоплека, если подумать, везде найдется, даже когда просто хорошо работаешь у себя на заводе. Потому что если ты чего-то стоишь, то и девушки на тебя будут смотреть.

– И на тебя смотрят? – спросила Ольга нехорошим тоном.

Алеша засмеялся:

– Еще как смотрят!

– Дразнишься, – надула губы Ольга.

Он продолжал смеяться:

– Да нет же, я серьезно говорю. Отбою нет. Так и вешаются мне на шею. И все хорошие такие девчонки, ты бы видела!..

– Пусти.

Ольга вырвала руку, на этот раз не шутя.

Алексей озадаченно смотрел, как она быстро, стуча каблуками, уходит по темной улице. Ну ничего себе характер. Он пошел за ней – просто чтобы удостовериться, что с Ольгой ничего по дороге не случится. Она ни разу не обернулась, хотя, он мог бы поклясться, по одной только ее походке видно было: она знает, что он за ней идет.


* * * | Фартовый человек | * * *