home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


XVII. Отступление от Ляояна

Был ясный солнечный день, поезд благополучно ушел, орудия громыхали не слишком часто, да и прислушались мы к ним настолько, что можно было относиться в их шуму так, будто это надоевший, докучливый слишком шумный разговор, – и наш лагерь страданий вдруг стал веселым, спокойным, довольно опустевшим бивуаком.

На моей душе еще оставалось, однако, одно дело: госпиталь Мантейфеля не успел схоронить своих умерших, кроме того пропал куда-то мой Гакинаев, и я оказался без лошади, следовательно – в зависимости от поезда. Слышу вдруг, что на станции Ляоян осталось 5 человек убитых и раненых. Я собрался ехать за ними на вагонетке и пошел себе ее выхлопатывать, когда встретил охотников железнодорожного баталиона, которые шли в город за церковной утварью. Тогда я велел им осмотреть станцию (меня все беспокоили интендантские служители, за которыми я не мог поехать ночью), а сам пошел в наше покинутое «Управление», посмотреть, не ждет ли меня там мой верный Гакинаев, пока его не убьют. Грустное, тяжелое впечатление произвело на меня наше пепелище, где еще недавно жизнь била ключом, а теперь все было пусто, и двери все раскрыты, – будто сердце, которое только-что любило одного, вдруг разлюбило – и готово принять в себя другого. Только красоты вашего уголка оставались неизменными, и милый садик попрежнему пестрел гранатами, уже в виде плодов, розами и фуксиями…

Достать солдат для погребения покойников, уже накануне, как я справился, отпетых, я попросил состоящего при главноуполномоченном В. В. Ширкова. Он быстро устроил это; видя, однако, что обстреливание этого места все усиливается, поехал предложить солдатикам отложить процедуру до более покойной минуты, но те отказались, говоря, что «братское дело» исполнят сейчас же. Слава Богу, все произошло благополучно.

Мы мирно сидели около палатки, прячась в тени её крыши и пользуясь гостеприимством, совершенно исключительным, Евгениевского отряда, когда к нам подъехал А. А. Леман. Он привез с собой в двуколках раненых и просил приготовиться к приему большего их количества: енисейский полк вышел между двух Ляоянских фортов, кинулся в аттаку, уже взял одну деревню, но потери большие. Воспользовавшись оставленной, как оказалось, Александровским лошадью, я поехал на перевязочный пункт за Леманом. Хотя он уехал, не дождавшись меня, и казак, меня сопровождавший, дороги точно не знал, – найти ее было нетрудно, – на нас шла волна раненых. Подвигаясь им навстречу по гаоляновой дороге, мы довольно скоро добрались и до перевязочного пункта. У самой дороги, в тени гаоляна, ложились и садились раненые, и тут же их перевязывали. Волна их все увеличивалась. Я засучил рукава и тоже принялся за перевязку, без воды, без мытья рук, без записи, – лишь бы скорее закрыть раны. А раненые все прибывали; одни приходили, других приносили.

– А Жирков убит! – почти весело, так деловито, быстро, оповещает, проходя мимо нас, один из носильщиков раненого, которого мы перевязывали.

Говор, стоны, толпа – сгущаются: за ранеными, молча, бредут и здоровые. Отступают! Во второй деревне наткнулись на сильный огонь японцев и с большими, удручающими потерями должны были отступить. Неприятель преследовал шрапнелями. По мере приближения к нам отступающих, приближались и шрапнели; наконец, стали рваться совсем неподалеку: очевидно, японцам видна была дорога, и они пристрелялись к ней. Пришлось отойти назад и всему «перевязочному пункту». Мы добрались до более отдаленного места, скрытого и безопасного. Здесь столпились все: и раненый командир полка, и унылые, как бы сконфуженные, офицеры, его окружавшие, не досчитывавшиеся стольких своих товарищей, которые еще полчаса тому назад были так же молоды и здоровы, как они, – и измученные, с серьезными лицами солдаты…

Рядом лежала груда ружей, подобранных за убитыми…

Я рад был, что был не нужен и можно было с Леманом уехать. Подавленный, вернулся я к железнодорожному пути, и застал палатки, уже окруженные ранеными. Как сильный южный ливень из улиц в полчаса делает реки воды, а из площадей озера, – так здесь полчаса, час лютого боя – из дороги и равнины сделали реку и площадь крови.

Пока я ездил, по моей просьбе был развернут один краснокрестный перевязочный пункт и тоже уже был окружен ранеными, да еще какими, – Боже, какими! Сейчас же врачи, сестры, студент Евгениевской общины пошли на помощь нашему и военным перевязочным пунктам, и работа продолжалась до глубокой темноты.

Раненых после перевязки прямо сажали в теплушечный поезд, который, к счастью, уже стоял здесь.

Ты знаешь ли, что значит теплушка? Это простой товарный вагон, в котором зимой при перевозке войск ставилась печь. Теперь, кстати сказать, все эти печи, говорят, потеряны. Наступают холода, и теплушки пора называть холодильниками. Если есть время и возможность, теплушки оборудываются: кладется сено или гаолян, на них цыновки, в вагоны раздаются кружки, фонари и пр. Здесь не было этого ничего, не было и свободного медицинского персонала.

Стоял длинный ряд товарных вагонов, набитых ранеными. Иду мимо и слышу, как из темноты раздаются стоны на все голоса. Некоторые взывают из глубины мрака: «пить, пить!» Беру фонарь и влезаю в вагон, где стоны и зоны особенно многочисленны. Ступаю с осторожностью, чтобы не задеть пробитые животы, ноги и головы: едва есть место, где поставить ногу.

– Кто хочет пить?

– Я, я, я! – слышу из разных углов.

– Ваше высокородие, около меня покойник.

Гляжу, и действительно, бок о бок с живым, лежит уже успокоившийся страдалец. Иду разыскивать солдат, чтобы вытащить пассажира, который уже доехал до самой близкой станции, – потому что он раньше всех на нее прибыл (вместе с тем – до самой далекой, потому что между ним и нами легла уже вечность) – и до самой важной.

Я вспомнил – не тогда, конечно, а сейчас, когда пишу тебе – переезд зимой через Альпы: ты только-что ехала среди снегов и хмурой зимы и вдруг, перешагнув совершенно для тебя незаметно через какую-то неизмеримую высоту, попадаешь в Геную: тебя радостно поражает безоблачное синее небо, яркое солнце льет с него на тебя гостеприимные теплые лучи и среди веселой зелени тебя приветливо встречает ослепительно белая статуя Колумба. Боже мой! Если такой переход из одной рамки в другую заставляет наше сердце биться какой-то восторженной радостью, – какое же блаженство должна испытывать человеческая душа, переходя из своего темного, тесного вагона к Тебе, о, Господи, в твою неизмеримую, безоблачную, ослепительную высь!..

Но тогда я не думал об этом, каюсь. Тогда я видел только этот ужасный вагон, набитый искалеченными людьми, и беспомощный труп, который спускали из него по доске…

Была темная, воробьиная ночь. Небо было, как трауром, затянуто черными тучами; мрак разрывался только резким протяжным воем снарядов и грубым, дерзким грохотом их разрывов, а справа виднелся одинокий огонек тусклого фонарика, едва освещавшего несколько черных теней, и раздавалось заунывное, жидкое, погребальное пение…

Тра-та-та, тра-та-та… – присоединилась возобновившаяся ружейная пальба.

– Ваше высокородие, когда же мы поедем? – стонут несчастные из своих темных коробок.

– Господи, добьет «он» вас здесь!

– Да что ты, полно! – бодро и самоуверенно отвечаешь им. – ведь это мы же в них стреляем.

Но то стреляли в вас.

Мучительно долго пыхтел паровоз, пока, наконец не тронулся и не повез.

В Ляояне № 2 раненых больше не оставалось; все перевязочные пункты немедленно снялись и переехали через реку, так как на утро можно было ожидать, что мост будет разрушен из осадных орудий. На другой день, однако, по нем прошли еще все ваши войска и затем подожгли его, а не взорвали, чтобы не разрушать остова, которым мы еще рассчитываем воспользоваться на обратном пути.


XVI.  Бомбардировка Ляояна | Свет и тени русско-японской войны 1904-5 гг. | XVIII.  Разъезд № 101