home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


9. Последний брат Николай Тихонов (1896–1979)

Николай Семенович Тихонов родился в Петербурге в семье парикмахера, учился в Торговой школе, служил писцом в Морском хозуправлении. В детстве прочел массу книг — страсть к приключениям, географии и истории обуяла его очень рано. Так же рано он начал сочинять, и, наверное, остался бы книжным писателем, если бы не война. В 1914 году Тихонов ушел на фронт, служил кавалеристом. «В походах и боях я изъездил всю Прибалтику, был контужен под Хинценбергом, участвовал в большой кавалерийской атаке под Роденпойсом. От того времени у меня осталась походная тетрадь стихов»[446]. Весной 1918 года Тихонов демобилизовался; в том же году в «Ниве» появились его первые рассказы (он показывал их Замятину). Оседлая жизнь была не для Тихонова, и осенью он записался добровольцем в Красную армию. Участие в гражданской войне на стороне красных было для Тихонова, человека не политического, продолжением военной службы, и эти две войны в его стихах не различимы.

Главным учителем Тихонова в поэзии был Гумилев; в русской поэзии Тихонов стал продолжателем гумилевских чеканно-романтических традиций[447].

Весной 1921 года вместе с К. Вагиновым, П. Волковым и С. Колбасьевым Тихонов образовал литературную группу «Островитяне». «В Петербурге нас зовут „Островитяне“, — писал он в Берлин Илье Эренбургу, — не по симпатии к англичанам и не потому, что мы живем на Васильевском…. Мы не футуристы, не имажинисты, не „академики“… Ясность, точность, веселый поединок творчества, боксирующего со вчерашним днем — наше сегодня»[448]. В тогдашних катастрофических условиях «Островитянам» все же удавалось печататься: с неимоверными трудностями приобретали серую, неважнецкую бумагу, сами на детских санках доставляли её в типографию. Легендарная тихоновская «Орда» была выпущена (в эфемерном издательстве «Островитяне») на деньги, вырученные от продажи двух пар белья и двух седел[449].

На первые публикации «Островитян» откликнулся чуткий к литературе Троцкий: «У них слышатся живые ноты. По крайней мере у Тихонова, молодого, свежего, обещающего»[450]. Оставаясь «Островитянами», Тихонов и Колбасьев в ноябре 1921 года пришли к Серапионам[451]. Приняли только Тихонова. Он стал последним Братом.

Тихонов тогда соответствовал своим стихам:

Праздничный, веселый, бесноватый,

С марсианской жаждою творить,

Вижу я, что небо небогато,

Но про землю стоит говорить.

Серапионы были от него в восторге. Дадим высказаться многим. 10 февраля 1922 г. Слонимский писал Горькому: «Объявился замечательный поэт — Николай Тихонов. Лучше Гумилева. Вся молодежь ему в подметки не годится. Конечно, он Серапион. И, конечно, Вам будут посланы его стихи. Очень хорошо»[452]; 22 ноября о том же писал Горькому Лунц: «Жаль, что Вы не успели познакомиться с Ник. Тихоновым. Это неоценимый интереснейший человек, а стихи его я считаю событием в нашей поэзии. Совершенно необыкновенный напор, пафос, сила!»[453]. 9 октября 1923 года Каверин сообщал Лунцу в Гамбург: «Вообще он чудный малый, Коля, и никто из нас не работает так честно, как он»[454]. Наконец, Федин — Горькому. 16 июля 1924 года: «У Тихонова изумительные стихи. Работает он неустанно, добивается, отказывается, идет упрямо и стремительно, как конь. Пастернак, Маяковский уже позади. Он теперь один на поле, веселый и крепкий», и снова, 7 декабря 1924 года: «Я уверен, что Вам пришелся бы по душе Н. Тихонов — действительно, самый мощный поэт наших дней»[455]. В «Сумасшедшем корабле» Ольги Форш про появившегося у Серапионов Тихонова написано так: «У них был поэт, способный жить бытом пещерного человека, в пробегании пространств с ним мог сравняться верблюд»[456].

В 1922 году одна за другой вышли две книги Тихонова «Орда» и «Брага». Эффект, произведенный ими, был сильный. Многие строки тихоновских баллад стали крылатыми. Юрий Тынянов, один из самых тонких ценителей поэзии и проницательный критик, писал: «Впечатление, произведенное тихоновской балладой, было большое. Никто еще так вплотную не поставил вопроса о жанре, не осознал стиховое слово как точку сюжетного движения. Тихонов довел до предела в балладе то направление стихового слова, которое можно назвать гумилевским»[457].

Но учился Тихонов не только у Гумилева; он посещал в Студии Дома Искусств занятия Шкловского, Замятина, Корнея Чуковского. И не следует думать, что Тихоновым все восхищались; Евгений Шварц описал первую встречу с поэтом (на занятиях у Чуковского) желчно и без какого-либо пиетета: «На лекции Корнея Чуковского разбирали Бунина. Прочел доклад слушатель старшего курса студии с деревянным лицом и голосом из того же материала — Николай Тихонов. В докладе он доказывал, что Бунин — провинциал, старающийся показать свою образованность. Я обожал Бунина, и Буратино с дурно обработанной чуркой на том месте, где у людей обычно находится лицо, с пепельным париком над чуркой ужаснул меня. Года через два, уже зная, что он не так осиноподобен, как почудилось мне при первой встрече, я спросил его, зачем сочинил он доклад подобного рода. „Ты не понял! — воскликнул он. — Я пародировал Чуковского. Неужели ты не заметил, как он был недоволен?“ Я заметил, но отнес это к сути доклада»[458]. Эта запись Шварца не позволяет понять, как изображенный в ней человек мог написать дивные стихи:

Мы разучились нищим подавать,

Дышать над морем высотой соленой,

Встречать зарю и в лавках покупать

На медный мусор золото лимонов…

Среди стихов Тихонова любовная лирика — редкость, хотя жизнь отнюдь не обделила его любовью и влюбленностями. В 1937 году Тихонов написал одно из лучших своих стихотворений:

Я люблю тебя той — без прически,

Без румян — перед ночи концом,

В черном блеске волос твоих жестких,

С побледневшим и строгим лицом…

Женился Тихонов в начале 1920-х годов на М. К. Неслуховской; их гостеприимный дом по адресу Зверинская, 2 был широко известен в литературном кругу. «Тихонов, — рассказывает Каверин, — к его счастью, попал в старую дворянскую семью, где, казалось, только его и ждали, хотя он был сыном и братом парикмахера и принадлежал к среднемещанскому сословию. У Неслуховских он, как говорится, пришелся ко двору. Его склонность ко всему необычайному, к любым отклонениям от обыденной жизни — словом, черты, характерные для его поэзии 20-х годов, были как бы изначально свойственны семье Неслуховских»[459]. О Зверинской, 2 существует большая мемуарная литература — дом был открытый и привлекал многих (в основном молодежь). Вот тихоновский портрет 1926 года в записях одного из гостей его дома: «Одевается скромно и бедно… Неприхотлив в пище… Курит трубку… О себе думает много. Самоуверен. Если когда-нибудь слышит — мол, Тихонов злой, он находит, что это так и надо. Внешним жестом скуп. Руками не размахивает. Низко не кланяется… Ходит — не качается, не подпрыгивает. Тверд и не гнется»[460].

Советская критика прочно записала первые книги Тихонова по разряду революционной романтики, благодаря чему его ранние стихи в советское время перепечатывали без всякой опаски, хотя даже лексика их не имела к революционному мифу подчас никакого отношения.

Огонь, веревка, пуля и топор,

Как слуги, кланялись и шли за нами,

И в каждой капле спал потоп,

Сквозь малый камень прорастали горы,

И в прутике, раздавленном ногою,

Шумели чернорукие леса.

Неправда с нами ела и пила,

Колокола гудели по привычке,

Монеты вес утратили и звон,

И дети не пугались мертвецов…

Тогда впервые выучились мы

Словам прекрасным, горьким и жестоким.

О каком годе это написано — 1916-м? 1942-м? или 1979-м?

Но и стихи, явно относившиеся к событиям гражданской войны, были не ходульны, это поэзия достойной пробы. Конечно, она не передавала внутренних эмоций автора, и смешно было бы пытаться сегодня по этим стихам понять общенародную трагедию тех лет. Романтическая поэзия существует не для того. И немало зная о кровавых реалиях крымских боев 1920 года, все равно не отрешиться от магии этих слов:

Катятся звезды, к алмазу алмаз,

В кипарисовых рощах ветер затих,

Винтовка, подсумок, противогаз —

И хлеба — фунт на троих.

Тонким кружевом голубым

Туман обвил виноградный сад,

Четвертый год мы ночей не спим,

Нас голод глодал, и огонь и дым,

Но приказу верен солдат…

Сегодня поэзию Тихонова не вспоминают (такая уж фаза у маятника литературно-политической моды). И не верят Багрицкому, написавшему о тех годах:

А в походной сумке — спички и табак,

Тихонов, Сельвинский, Пастернак…

Из трех названных поэтов теперь безоговорочно полагается верить только Пастернаку. Пожалуйста: «Вы поэт моего мира и понимания, лучше не скажешь и нечего прибавить», — писал Борис Пастернак Николаю Тихонову в 1924 году[461]; а в 1928-м в письме близкому человеку Пастернак говорит, что Тихонов «почти младший брат мне»[462]. Характерные слова написал Пастернак, собираясь с литбригадой в Грузию в 1933-м: «Я только оттого в нее включился, что мне был обещан Тихонов, и перспектива трехдневного общения с ним в вагоне была для меня главною географической приманкой путешествия»[463]. Не ограничусь здесь Пастернаком. Неизменно высоко ценились стихи Тихонова в кругу Юрия Тынянова; про то, что Тихонов «пишет хорошие стихи», сказано в «Сентиментальном путешествии» Виктором Шкловским[464]. В записях Л. Я. Гинзбург 1920-х годов все упоминания Тихонова комплиментарны[465]. «Тихонов для меня уже и теперь выше Есениных всех сортов» — писал Максим Горький уже в 1922-м[466]. В комплиментах Тихонову были и курьезные перехлесты с характерным ароматом; так, прозаик Соколов-Микитов (будущий друг Федина и Твардовского) писал: «… о русском поэте Тихонове…: Тихонов стоит тысячи Пастернаков и Мандельштамов»[467]. (Полноты картины ради отмечу, правда, неслучайное отсутствие имени Тихонова в длинном перечне современных поэтов «навсегда» от Анненского до Хлебникова и Асеева в статье Мандельштама 1923 года[468] и одновременный восторг Осипа Эмильевича по поводу стихов другого «островитянина» — Константина Вагинова[469]).

Высоко ценили Тихонова и поэты предвоенного поколения, причем не только Слуцкий, но и поэтически далекий от него Самойлов («Теперь на столе мужественный Тихонов, — читаем в дневнике Д. Самойлова за 3 февраля 1937 года. — Это — поэт. Глубокий и замечательный поэт… Непосредственная, кряжистая сила мамонта»[470]).

В 1920-е годы Тихонов неизменно нападал на Маяковского за его агитки («Маяковский пишет под Демьяна Бедного — бедный футуризм»[471] или: «Футуристический гиперболизм Маяковского перешел в самый осмысленный и строгий анекдот»[472]). «Вы всегда несправедливы к Маяковскому, — писал ему в 1925 году еще равно доброжелательный к обоим Пастернак, — он написал „Парижские стихи“, бесподобные по былой свежести»[473]. В 1935-м Тихонов, находясь в Париже и пылко влюбившись там в Л. М. Козинцеву-Эренбург, тоже написал «Парижскую тетрадь» — из последних его настоящих стихов.

Тихоновский путь в поэзии оказался экстенсивным — расширявшаяся на восток география его поездок порождала устойчивый поток стихов, привлекавших внимание ценителей сюжетами, а не глубиной и новизной стиха. Поэтические тексты Тихонова становились все более описательными и многословными; удачи в его стихах 1930-х годов — скорее исключение из правил. Но эти исключения бывали. Вдохновение еще не покинуло Тихонова. В 1935 году Марина Цветаева, встретившись с Н. С. в Париже, писала ему: «Милый Тихонов, мне страшно жаль, что не удалось с Вами проститься. У меня от нашей короткой встречи осталось чудное чувство… Вы мне предстали идущим навстречу — как мост, и — как мост заставляющим идти в своем направлении»[474]. А Пастернак, прочитав книгу «Стихи о Кахетии», написал Тихонову: «Я давным-давно не испытывал ничего подобного. Она показалась мне немыслимостью и чистым анахронизмом по той жизни, которою полны её непринужденные, подвижные страницы»; в этом письме — недоумение: «Откуда это биенье дневника до дерзости непритязательного в дни обязательного притязанья, эфиопской напыщенности, вневременной, надутой, нечеловеческой, ложной. Это просто непредставимо»[475]. Слова эти написаны в июле 1937-го, в не требующую комментариев пору; в письме подробнейший душевный отклик и на «Стихи о Кахетии», и на «Тень друга» (стихи о странах Запада, где Тихонов побывал в 1935-м; о «Тени друга» Пастернак заметил: «я по-своему ценю её выше» обрадовавших кахетинских стихов).

Кавказ остался в поэзии Тихонова, быть может, её последним заметным пиком. Эти стихи, как писал все в том же письме Пастернак, «затем и рождаются, чтобы нравиться, привлекать и, в результате всего, жить припеваючи», будь то хрестоматийное «Цинандали»

Я прошел над Алазанью,

Над волшебною водой,

Поседелый, как сказанье

И как песня молодой

или переводы из Леонидзе:

Мы прекраснейшим только то зовем,

Что созревшей силой отмечено:

Виноград стеной иль река весной,

Или нив налив, или женщина.

Именно в тридцатые годы усилиями, главным образом, Пастернака и Тихонова русскому читателю предстала во всем блеске современная поэзия Грузии…

В 1934 году на Первом съезде советских писателей Тихонову был поручен содоклад о ленинградской поэзии (основной доклад делал Н. И. Бухарин), а в день открытия съезда он торжественно оглашал состав почетного президиума (Сталин и его соратники) — слушая гордо-счастливый голос Тихонова, Шкловский заметил Каверину: «Жить он будет, но петь — никогда»[476]. Каверин назвал эту реплику пророческой.

Об одном даре Николая Тихонова упоминают все, кто когда-либо его знал — он был неутомимым рассказчиком (в разговорах он перехватывал инициативу и уже «не покидал трибуны»; поэтому, как пишет Полонская, «Тихонов очень не любил разговоров о том, чего он не знал»[477]; поэтому же его никогда не интересовал театр[478] — роль молчащего зрителя была не для него). Начавши рассказывать, он мог часами держать внимание слушателей. Федин в 1952 году записал в дневнике про семичасовой рассказ Тихонова об Индии[479]. Шварц пишет, как в 1940-м «Тихонов, хохоча деревянным смехом и посасывая деревянную свою трубочку, пытал бесконечными рассказами. Тынянов, которого он пытал на лестнице по пути в умывальную, слушал его, слушал и вдруг потерял сознание»[480]. Увлекаясь, Тихонов говорил, не замечая времени, просиживал в гостях заполночь (так, рассказывали мне, в 1937-м он засиделся у Давида Выгодского до ночного стука в дверь: за хозяином квартиры пришли из НКВД и увлекшегося гостя не выпустили до окончания обыска).

Корней Чуковский, слушая еще в 1925 году четырехчасовое повествование Тихонова, пришел к такому выводу: «Он бездушен и бездуховен, но любит жизнь, как тысяча греков. Оттого он так хорошо принят в современной словесности. Того любопытства к чужой человеческой личности, которое так отличало Толстого, Чехова, Блока, у Тихонова нет и следа. Каждый человек ему интересен лишь постольку, поскольку он испытал и видал интересные вещи, побывал в интересных местах. А остальное для него не существует»[481].

В 1922 году неполитический человек Тихонов писал о себе в «Литературных записках»: «Сидел в Чека и с комиссарами разными ругался и буду ругаться… Закваска у меня анархистская, и за неё меня когда-нибудь повесят. Пока не повесили — пишу стихи» (Каверин в «Эпилоге» цитировал эти слова усеченно, спрямляя тихоновский путь к полному отказу от себя[482]). Конечно, когда за дело взялись не революционные матросики из Чеки, а мастера ГПУ-НКВД, страх, помноженный на слабость воли, сделал свое. В 1938-м немало писателей в Ленинграде было арестовано и осуждено потому, что их де завербовал шпион Николай Тихонов (Заболоцкий только в лагере узнал, что завербовавший его Тихонов на свободе и даже получил орден Ленина; однако недоуменная телеграмма зека генпрокурору ничего не изменила — каждый из поэтов остался на своем месте[483]). Тихонов о шпионском «деле» знал, но, общаясь с друзьями, публично не усомнился в справедливости ни одного ареста. Его самого, теперь это ясно, спасла только личная симпатия Сталина, но она же его и убила — поэта.

Вспоминая Тихонова в книге «Горький среди нас», Федин написал: «Если бы мне нужно было назвать наиболее завершенный характер, какой я встретил за свою жизнь, я указал бы на Николая Тихонова. Чудо душевного постоянства олицетворялось в самой внешности этого необыкновенного человека: и двадцать лет назад он был таким, как сейчас — поджарый, легкий, седоволосый, с глазами, сверкающими в быстром движении грубоватых сильных мышц лица. Глухие взрывы тихоновского смеха раздавались в наших спорах при всякой встрече, и было в них что-то по-военному внезапное, как в выстрелах — веселящее и бесповоротное»[484]. Этот портрет написан перед самой войной; после неё он уже не совпадал с натурой.

Годы блокады Тихонов мужественно провел в Ленинграде. Чеканная поэма «Киров с нами», принесшая ему Сталинскую премию, сугубо мифологична и к реалиям блокадного ада имеет отношение достаточно условное. Она завершает поэтический путь Тихонова, увы, написавшего еще очень много рифмованных текстов.

В 1943 году Тихонов получил назначение возглавить Союз писателей, переехал в Москву и уже безвозвратно перестал быть поэтом. Душа его остыла. Первое время Тихонов жил в гостинице «Москва»; там же остановился и вызванный в Москву Зощенко, против которого вскоре развернули кампанию в печати. И тогда очередная пассия Зощенко бросилась к Тихонову за помощью. «Стыдно сказать: Николай Семенович насмерть перепугался моей просьбе вступиться за Зощенко, — вспоминала она впоследствии. — За все время совместного пребывания в гостинице он так ни разу и не поднялся к Михаилу Михайловичу»[485]

Застрельщиком и активистом-исполнителем позорных политических акций Тихонов никогда не был, поскольку не был карьеристом. Он чаще молчал, отделывался пустословием и, как черт ладана, боялся какого-либо разномыслия, сторонясь всего, что могло поссорить его с властью. Его высокие представительские посты не отменили, однако, давнего демократизма, дом его (в Москве Тихонов жил в знаменитом, с легкой руки Трифонова, «Доме на набережной») оставался открытым и небуржуазным. И поток собственноручных приветствий Тихонова по случаю всех революционных праздников после войны, как и прежде, разлетался по домам старых друзей. Как ему удавалось сочетать эту словесную дружественность с холодным равнодушием ко всему на свете — остается загадкой.

Тихонов сочинил немало прозы (не только графоманской), но мемуаров писать не стал — он их рассказывал по радио. Так возникла его последняя работа — «Звуковая книга», осуществленная им с несомненным удовольствием.

Всю жизнь Николай Семенович был неуемным путешественником. Еще до войны он исходил пешком Кавказ и Среднюю Азию:

Давайте бросим пеший быт,

Пусть быт копытами звенит.

И, как на утре наших дней,

Давайте сядем на коней…

После войны исполнилась его детская мечта — он увидел сказочные страны Востока, объездил едва ли не весь мир и был счастлив.

Герой соцтруда Николай Тихонов умер на 83 году жизни, и, как и герой соцтруда Константин Федин, торжественно погребен на самом престижном московском Новодевичьем кладбище.

Судьбы Серапионов

Дарственная надпись Н. С. Тихонова И. Г. Эренбургу на книге: Николай Тихонов. «Поиски героя». Стихи 1923–1926 (Л.: «Прибой», 1927).

«Старому путешественнику — дорогому другу Илье Григорьевичу Эренбургу с искренней любовью.

Ей-богу мы умеем смеяться —

Когда же за нами в лесу густом

Пускают собак в погоню,

Мы тоже кусаться умеем — притом

Кусаться с оттенком иронии.

Ник. Тихонов. 1927. Оз. Хэпо-Ярви»

Судьбы Серапионов

Автограф стихотворения Н. С. Тихонова «Никаких не желаю иллюзий взамен…» (1940), обращенного к Л. М. Козинцевой.


8.  Брат без прозвища Константин Федин (1892–1977) | Судьбы Серапионов | 10.  Брат-Алхимик Вениамин Зильбер (Каверин) (1902–1989)