home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


II

В 1915 году, когда Европа была охвачена насилием, нейтральная Швейцария приняла две группы интеллектуалов, ненавидящих кровопролитие. Первую группу представляли выступавшие против войны социал-демократы, организовавшие конференции в небольшой деревушке Циммервальд в сентябре 1915 года, а позже, в апреле 1916 года, в Кинтале. На конференцию съехались немногие. Большинство представляло Россию и Восточную Европу (в том числе Ленин и Троцкий), хотя среди важных участников были также итальянские социалисты (ИСП) и швейцарские социал-демократы. Крупные социал-демократические партии Запада поддержали войну и поэтому отсутствовали. Троцкий с горечью вспоминал, что «полвека спустя после основания I Интернационала оказалось возможным всех интернационалистов усадить на четыре повозки»{255}. Именно при таких неблагоприятных обстоятельствах закладывались основы международного коммунистического движения.

За несколько месяцев до встречи в Кинтале на мероприятии совсем другого рода — открытии «Кабаре Вольтера» в Цюрихе — еще одна группа интеллектуалов представила собственную реакцию на ужасы войны. Это была группа примитивистов из нового художественного течения — дадаизма. Ханс Арп вспоминает о том, как мыслил в то время он сам и его мятежные сторонники: «В 1915 году в Цюрихе, потеряв интерес к кровопролитной мировой войне, мы обратились к изящным искусствам. Пока вдали раздавался грохот орудий, мы клеили, мы писали и декламировали стихи, мы от всей души пели песни. Мы искали элементарное искусство, которое, полагали мы, спасет мир от яростной глупости того времени»{256}.

Таким образом, дадаисты отличались от марксистов тем, что Полностью отделяли себя от политики, по крайней мере сперва. Но в других аспектах у них было много общего. Они стремились Горбить буржуазию, намеренно вызывая отвращение своими дадаистскими представлениями в «Кабаре Вольтера» и вступая в стычки с полицией.

В 1915 году радикальные демократы и дадаисты, казалось, выжидали удобного случая. Война продолжалась. Ленин не мог убедить сторонников-марксистов, настроенных против войны, одобрить раскол во Втором интернационале. Однако через год все изменилось. Чем дольше продолжалось кровопролитие, тем больше левые разочаровывались в войне. К 1916 году разделились мнения относительно войны руководителей французских социал-демократов из СФИО[257], а вскоре раскололась и Социал-демократическая партия Германии. Большинство выступало за продолжение войны, однако такие значительные фигуры, как Каутский и Бернштейн, теперь были против нее. В то же время появилось радикальное левое меньшинство, возглавляемое Розой Люксембург и адвокатом-марксистом Карлом Либкнехтом, называвшими себя «спартакистами» в честь лидера восстания римских рабов. К апрелю 1917 года партия раскололась, в результате чего образовалась новая радикальная партия меньшинства — Независимая социал-демократическая партия (НСДПГ)[258].

В 1916 году Ленин и дадаисты не могли ничего испытывать по отношению друг к другу, кроме взаимного презрения. Ленин не увидел бы в них ничего, кроме утопического романтизма. Но к 1918 году некоторые дадаисты, особенно немцы, приняли радикальную марксистскую политику. Была основана организация с нелепым названием «Центральный Революционный Дадаистский Совет». Один из самых известных художников Георг Гросс объединил граффити, детский рисунок и другие формы народного искусства в новый жанр злой карикатуры на высокомерных военачальников и жадных капиталистов. Грос стал одним из лидеров немецкого революционного движения и одним из основателей Коммунистической партии Германии (КПГ){257}.

Война, несомненно, подорвала веру многих простых людей в старую довоенную элиту. Правительства призывали к жертвам во имя патриотизма. Однако с продолжением борьбы негодование росло. Казалось, жертвы не окупались равнозначной наградой. В странах, по территории которых проходил фронт, уровень жизни и условия труда ухудшались, усугублялась нехватка продовольствия. На фронте же, по мнению многих, продолжалась бессмысленная кровавая резня.

В отличие от царского режима большинство правительств, ведущих войну, стремились к союзу с нереволюционными социалистами. Немецкие социал-демократы продолжали поддерживать военные действия, французские социал-демократы (СФИО) вступили в «тайный союз» с правительством. За это они получили руководящие роли в индустриальной экономике. Чем дольше продолжалась война, тем больше у социалистов Второго интернационала появлялось компромиссов в результате сотрудничества с правящей элитой. Для многих простых людей социалисты были не более чем марионетками. Дисциплина ужесточалась, условия работы в заводских цехах ухудшались. Вскоре между рядовыми рабочими, с одной стороны, и умеренными социалистами и лидерами профсоюзов — с другой, пролегла пропасть. Влияние социалистов на рабочих ослаблялось также из-за притока новых рабочих: женщин, мигрантов из сельской местности и, по крайней мере в Германии, рекрутов из оккупированных стран{258}. Новые рабочие группы не были связаны ни с социалистическими партиями, ни с профсоюзами. Рабочие военных предприятий, не обладавшие почти никакой квалификацией, впоследствии стали инициаторами послевоенных революций.{259}

Пик забастовок пришелся на 1918-1925 годы{260}. В 1917 году в Германии произошло более 500 забастовок, в которых участвовало 1,5 миллиона рабочих{261}. Волна забастовок сотрясала Британию на протяжении всей войны, особенно сильно затронув несколько радикальных областей, например «Красный Клайдсайд». Забастовки все чаще имели политический характер, их инициаторы и лидеры затрагивали острую проблему неравных военных жертв со стороны разных классов. В ноябре 1916 года жены железнодорожников города Книттефельда (Австро-Венгерская империя) жаловались на то, что их лишают сахара, чтобы буржуи и офицеры могли убивать время в кофейнях{262}. Весной и летом 1917 года Европу охватили массовые протесты, рабочие стали требовать окончания войны.

Таким образом, даже до событий в Петрограде усиливалось народное настроение против войны. Пример революции большевиков еще сильнее укрепил радикальное левое движение. В январе 1918 года массовые забастовки и демонстрации сотрясли Германию и Австро-Венгерскую империю. Толчком к революции стало поражение в войне, когда стало ясно, что все жертвы были напрасны. По мнению радикальных критиков, элита (аристократия, буржуазия и умеренные социалисты) вывела страны на разрушительный и бессмысленный путь агрессии. Как заявил художник-модернист Генрих Фогелер: «Война сделала из меня коммуниста. Побывав на войне, я не мог больше выносить принадлежность к классу, который миллионы людей отправил на верную смерть»{263}. Неудивительно, что в октябре и ноябре 1918 года старые режимы оказались на грани гибели — под угрозой народных, часто националистических, революций.

Внешне политическая обстановка в Германии поразительно напоминала Россию после февраля 1917 года. Советы рабочих и солдат возникли наряду с временным правительством, куда входили либералы левого крыла, умеренные социалисты (СДПГ), радикальное меньшинство (НСДПГ). Правительство возглавил лидер СДПГ Фридрих Эберт. В то же время Роза Люксембург и небольшая группа «спартакистов» требовали осуществления революции в духе Советов и окончания парламентской демократии[259]. На самом же деле Советы вовсе не выступали за Советскую республику, а поддерживали либеральный порядок; радикалы оставались в меньшинстве{264}. Резкое отчуждение «народа» от элиты, наблюдавшееся в России, в Германии не существовало (учитывая сильные различия в немецкой и российской довоенной политике). Эберт тем не менее был убежден в том, что находится под угрозой новой большевистской революции, и готовился сделать все возможное, чтобы не стать вторым Керенским. Поэтому он действовал более решительно, чем его русский предшественник[260]. Он был уверен, что союз с военными и старой имперской элитой сдержит революцию и сохранит либеральную демократию.

Стремление Эберта к союзу его правительства с правыми против советов рабочих породило многочисленные споры. В ретроспективе кажется, что такая реакция ускорила угрожающую поляризацию немецкой политики в межвоенное время{265}. В то время перспективы европейских большевистских революций не казались такими уж слабыми ни левым, ни правым. Сами большевики, разумеется, были полны оптимизма. Образование Третьего Коммунистического Интернационала (Коминтерна) в марте 1919 года формально обозначило раскол марксистов на коммунистов и социал-демократов и повлекло за собой возникновение более радикальных, просоветских партий. Советскими республиками были объявлены Венгрия (в марте), Бавария (в апреле) и Словакия (в июне)[261]. Казалось, у большевизма был шанс распространиться по всей Европе, хотя венгерское правительство промосковского журналиста Белы Куна[262] было единственным коммунистическим режимом[263], полностью захватившим власть в западной стране. Забастовки и политические протесты продолжались на протяжении 1919-1920 годов. На выборах в Германии в июне 1920 года радикальные левые получили почти равное количество голосов с умеренными социалистами (20,3% голосов по сравнению с 21,6% у социал-демократов). Красная волна прокатилась и по югу Европы. Период с 1918 по 1920 год вошел в историю Испании под названием «Большевистское трехлетие» (Trieno Bolchevista)[264], Италия пережила «Красное двухлетие» (biennio rosso) в 1919-1920 годах. Некоторое время казалось, что в Северной Италии движение фабричных советов и «оккупации фабрик и заводов» неизбежно приведет к итальянской коммунистической революции. Волнения рабочих, поддерживаемые вобблис и другими левыми, участились в США. В 1919 и 1920 годах на США обрушилась самая мощная волна забастовок за всю американскую историю. Рабочие требовали улучшения условий труда и более демократичного управления.

Коммунистические партии извлекли пользу из проявлений массового радикализма. Коммунистами были в основном молодые, часто необразованные или плохо образованные люди[265]. Большинству участников Второго конгресса Коминтерна (июль 1920 года) не исполнилось и сорока, мало кто из них участвовал в социал-демократическом движении до войны{266}. Многие вышли из рабочих и солдатских советов военного периода, а не из организованных партий или профсоюзов. Такие «новички» часто выступали против социал-демократов средних лет и их закоснелой, чрезмерно уступчивой культуры{267}.

Отчасти коммунистами двигали экономические соображения, однако многих толкнуло к радикализму участие в войне в рядах немецкой и австро-венгерской армии со строгой иерархией и жесткой дисциплиной. Типичным представителем коммунистических активистов был Вальтер Ульбрихт. Он родился в Лейпциге в семье портного и швеи. Его мать была на стороне социал-демократов. Он был воспитан во всеобъемлющей атмосфере марксистского социализма и партии Каутского. Разразившаяся война привела его к милитаристскому левому социализму. Опыт службы в немецкой армии породил в нем ненависть по отношению к «духу прусского милитаризма». Четыре года его жизни были особенно трудными: он страдал от малярии, к тому же терпел наказания за распространение спартакистскои литературы. После освобождения из тюрьмы он вернулся в Лейпциг, где стал одним из самых ярых сторонников политики КПГ. Он быстро поднимался наверх в партийной иерархии, вскоре став секретарем КПГ в Тюрингии. Он также был делегатом IV конгресса Коминтерна, проходившего в 1921 году в Москве, где познакомился с Лениным{268}. Именно это поколение коммунистов, рожденное и выросшее в пролетарской марксистской субкультуре имперской Германии, война превратила в радикалов, которым предстояло руководить коммунистическим режимом Восточной Германии после Второй мировой войны. Сам Ульбрихт был первым секретарем руководящей Коммунистической партии[266] с 1950 по 1970 год.

Участие и поражение в войне также привели многих интеллектуалов к революционному марксизму. Одной из главных причин поворота к марксизму было их отношение к буржуазии, но они выступали против особого типа буржуа. Это был не тот ограниченный Грэдграйнд Диккенса, портрет которого реалистично описан Марксом в «Капитале». Это был образ Дидериха Геслинга, антигероя известного романа Генриха Манна «Верноподданный» («Der Untertan», 1918 год). Геслинг был «буржуа-вассалом», подданным-Гермесом при кайзере Вильгельме — Зевсе. В сущности, он простой циничный приспособленец, которого, однако, научили чтить иерархию в школе и университете. Он усердно пытается стать «своим» среди аристократов: вступает в общины и студенческие корпорации, проводящие время в попойках и дуэлях, носит усы а-ля кайзер Вильгельм II, становится сторонником модных течений милитаризма и империализма. В то же время он эксплуатирует рабочих, находящихся у него в подчинении{269}.

В романе «Верноподданный» ярко изображено отношение таких марксистов, как Роза Люксембург, к теориям империализма. Согласно им, капитализм уже было невозможно представить в отрыве от милитаризма и империализма. Слова либералов в защиту капитализма как хранителя свободы и мира казались уже неправдоподобными. Так считали многие, даже те, кто не был марксистом. Карл Краус, владелец венского сатирического журнала «Факел» (Die Fackel) и критик национализма (не будучи при этом марксистом), ухватился за всеобщий интерес к коммунизму с целью позлить интеллектуалов. В ноябре 1920 года он писал: «В реальности коммунизм — не что иное, как антитезис определенной идеологии, которая несет вред и распад. Спасибо, господи, за то, что коммунизм родился из чистого и ясного идеала, который сохраняет его идеалистическую цель, хотя, как противоядие, он может действовать жестко. К черту его практическое значение: пусть господь сохранит его для нас как вечную угрозу тем людям, которые владеют огромными поместьями и ради того, чтобы их сохранить, готовы отправить человечество на войну, обречь его на голод во имя патриотизма. Да хранит господь коммунизм, чтобы оградить злой выводок его врагов от еще большего бесстыдства, чтобы спекулянты не спали спокойно из-за приступов тревоги»{270}.

Если у Крауса и возникали сомнения относительно «жесткости» коммунизма, другим она казалась нормой; на огонь нужно отвечать огнем. Перед войной многие представители передовой интеллигенции находились в глубоком отчаянии от светского, мещанского, буржуазного образа жизни и рабской зависимости от денег и технологии. Они ожидали политики, в которой отразятся дух, душа, порыв. Эти романтики, противники капитализма часто одобряли войну как возможность покончить с самодовольством буржуазии и создать нового человека — источник обновленной энергии и моральной силы{271}. Но война по-разному повлияла на радикалов. В некоторых людях (таких, как футурист Маринетти, ставший сторонником фашизма) она пробудила потребность в более остром проявлении национализма. Однако самой распространенной реакцией было разочарование в националистических идеях. Многие левые интеллектуалы периода Веймарской республики оставались под глубоким впечатлением от непосредственного участия в военных действиях.

Если война и поставила под сомнение националистический милитаризм, это не повлияло на отношение к военному романтизму. Художники и интеллектуалы как никогда стремились создать нового человека, свободного от ограничений буржуазного общества. Однако новым человеком должен был стать идеальный рабочий, а не воин-националист. Многие лидеры экспрессионизма в искусстве (движение, в котором больше всего ценились обостренные ощущения и крайняя образность) перешли на сторону левых. Драматург Эрнст Толлер, например, возглавил недолго просуществовавшую Баварскую советскую республику в апреле 1919 года[267].{272}

Учитывая сложность той эпохи, неудивительно, что большинство теоретиков марксизма военного поколения оказались на стороне радикалов и были ближе к Александру Богданову[268] и левым большевикам, чем к Ленину. Например, Дьердь Лукач, интеллектуал, выходец из богатой еврейской семьи, жившей в Будапеште, до войны являлся критиком капитализма и романтиком, но его интересы были созвучны скорее утопическому мистицизму, а не левому социализму. Социализм, считал он, не обладал «силой религии, способной заполнить всю душу»{273}.

Однако война и большевистская революция убедили его в том, что коммунизм — лучший способ построить новое общество, свободное от удушающего рационализма буржуазии. Его друг, Пауль Эрнст, приписывал ему следующее отношение к большевикам: «Русская революция… делает свои первые шаги к тому, чтобы повести человечество, оставляя позади буржуазный порядок, механизацию, бюрократизацию, милитаризм и империализм, к свободному миру, в котором снова будет править Дух, а Душа наконец сможет пожить»{274}.

Лукачу потребовалось некоторое время, чтобы избавиться от недоверия к коммунизму из-за применяемого им насилия. Только в декабре 1918 года он окончательно был обращен в коммунизм благодаря Беле Куну. Когда в марте 1919 года Кун сформировал Венгерское советское правительство[269], Лукач был назначен народным комиссаром народного образования[270]. Он занимал эту должность все 133 дня существования режима. При нем для рабочих Будапешта на театральных сценах ставились произведения Дж. Бернарда Шоу, Н.В. Гоголя и Г. Ибсена. В последние дни советского правительства самый выдающийся из интеллектуалов стал комиссаром, контролирующим Венгерскую Красную армию. Он беспечно объезжал траншеи, не боясь вражеского огня{275}. Его марксизм характеризовался большим левым уклоном и радикализмом, чем марксизм Ленина. Он даже предлагал распустить Коммунистическую партию, как только она придет к власти{276}. В годы пребывания в Вене, куда он эмигрировал, он стал более ортодоксальным, однако его труд «История и классовое сознание» (1923) оказался одним из самых значимых текстов «западного марксизма», который подчеркивал силу культуры, зависимой от науки и законов истории{277}. Считается, что Лукач был высмеян Томасом Манном (достаточно несправедливо) в романе «Волшебная гора» (1924), где он изображен в образе Нафты, объединяющем черты еврея, иезуита и коммуниста. В одном из пассажей романа, относящихся к спору, он заявляет: «Пролетариат продолжает дело Григория. В нем горит его рвение во славу господа бога, и, подобно папе, пролетариат не побоится обагрить руки своей кровью. Его миссия — устрашать ради оздоровления мира и достижения спасительной цели — не знающего государства, бесклассового братства истых сынов божиих»{278}.

Увлеченность идеей доминирования культуры над экономикой была присуща форме марксизма, развиваемой влиятельным итальянским теоретиком Антонио Грамши. Его происхождение и воспитание сильно отличались от происхождения Лукача, выходца из богатой семьи. Болезненный сын мелкого служащего с Сардинии, где знатные землевладельцы все еще имели большое влияние, Грамши признавался, что с раннего детства у него выработался «бунтарский инстинкт против богатых»{279}. Он, таким образом, был настоящим социалистом в отличие от Лукача. Когда он поступил в университет Турина, промышленного города с сильным профсоюзным движением, он тут же примкнул к левым и ушел в политику. Тем не менее он разделял стремление Лукача примирить марксизм с политикой духовной и культурной трансформации. Интеллектуалы-коммунисты, в его понимании, — это не ученые, агрономы и экономисты Каутского. Как священники средневековой католической церкви, они должны были чувствовать порывы масс. Под влиянием российского пролеткульта Грамши надеялся на то, что движение фабричных советов приведет к созданию новой эгалитарной пролетарской культуры, так как социализм был «целостным мировоззрением» с собственной «философией, таинственностью, этикой»{280}. Грамши всегда оставался верен традиции радикальной демократии, больше доверяя выборным рабочим органам, чем централизованной власти{281}. Несмотря на его взгляды, в условиях сложной фракционной политики начала 1920-х годов он стал лидером Коммунистической Партии Италии и в конце 1923 года был признан Москвой.

Заинтересованность Лукача и Грамши в культурных аспектах Марксизма разделяли многие западные интеллектуалы их поколения. В 1923 году в Германии был основан Институт социальных исследований, или Франкфуртская школа, с момента основания в ней велись марксистские исследования. После прихода к власти Гитлера Институт переехал в Нью-Йорк. Представителями Института являлись далекие от политики коммунизма марксистские критики культуры Вальтер Беньямин и Герберт Маркузе{282}. Однако эти исследователи не обладали таким влиянием в межвоенный период, как в 1960-е годы, на которые пришелся очередной расцвет романтического марксизма. Они были еще очень молоды, хотя важнейший труд романтического марксизма был создан уже в 1930-е годы — труд Грамши, написанный в фашистской тюрьме. Они слишком резко отвергали научный, модернистский марксизм. Оставался еще один критик модернистского марксизма, главный теоретик и коммунист-политик — «Красная Роза» Люксембург. Радикальная марксистка и ярая сторонница революционной демократии, Люксембург критиковала марксистскую идею «ожидания», а лидерство социал-демократов считала вялым и лишенным воображения. Ее вкусы были противоположны ленинским. Она ненавидела то, что называла «немецкой ментальностью», за ее рутинность и навязчивость и восхищалась революционной энергией русских{283}. Если Ленин считал своей миссией вестернизацию России, то Люксембург считала своей — русификацию Германии[271]. Но во многом она была похожа на Ленина — ортодоксальная марксистка, родившаяся в Российской империи в начале 1870-х[272], выступающая за революцию, несмотря на уверенность в том, что капитализм рано или поздно неизбежно отомрет. У них с Лениным был еще один общий интерес — экономика. В своем главном теоретическом труде «Накопление капитала» она попыталась объяснить. как и Маркс в «Капитале», почему капитализм был обречен из-за внутренних экономических противоречий. Как и Ленин, она придерживалась буржуазной щепетильности и порядка в повседневной жизни, оставаясь при этом суровым критиком буржуазии.

Люксембург также поддерживала революционную стратегию Ленина 1918 и 1919 годов[273]. Будучи воинственной активисткой, она призывала к установлению социализма в Германии, а ее «Союз Спартака» стал ядром Коммунистической партии Германии, образованной 30 декабря 1918 года. Она всегда была сторонником революционной демократии, критиковала террор и осуждала авторитаризм большевиков. Несмотря на это, Ленин ею восхищался. После ее смерти он сравнивал ее с орлом из русской сказки об орле и цыпленке. Она иногда летела ниже цыпленка, например, когда не соглашалась с ним в вопросах насилия и революции, однако она также воспарила к высотам марксистской добродетели.

В 1918 и 1919 годах Ленин сам был готов принять на Западе революционный радикализм, от которого он отказался в России[274]. Он рассуждал: рабочие Запада более зрелые, чем «отсталые» русские. На Западе революции могли бы «протекать ровнее и спокойнее», власть рабочим досталась бы другими способами, не предусматривающими железной дисциплины передовой партии. Поэтому когда Ленин стремился учредить Третий Коммунистический Интернационал (Коминтерн) как альтернативу Второму Социал-демократическому, он не подумал, что Коминтерну необходим централизованный контроль[275]. Первый конгресс Коминтерна открылся в холодном холле Кремля в марте 1919 года. Его начало было весьма хаотичным.{284} Прибыло очень мало иностранных делегатов, а те, кто прибыл, должны были мириться с «шаткими стульями и непрочными столами, явно заимствованными из кафе», а также с «коврами, которые расстелили (хотя и напрасно), чтобы компенсировать работу обогревателей, направляющих на делегатов сильнейшие потоки холодного воздуха»{285}. В этом холоде, однако, разгорелся жар риторики. Многие делегаты были уверены в неизбежности мировой революции и считали рабочие советы семенами нового государства. Действительно, даже в «Манифесте Коммунистического Интернационала к пролетариям всего мира», написанном Л. Троцким, ни разу не упоминалось правление передовой коммунистической партии. Модель нового государства здесь была представлена так же, как и в труде Ленина «Государство и революция»{286}.


предыдущая глава | Красный флаг: история коммунизма | cледующая глава