home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


III

Во второй части «Шутки» Кундеры действие происходит в 1960-е годы. Людвик давно освобожден от работ в штрафном трудовом батальоне. Он становится успешным ученым одного из исследовательских институтов. К нему на работу приходит журналистка, чтобы взять у него интервью. Оказывается, это Гелена, жена Павла Земанека, партийного активиста, по вине которого Людвик был в молодости изгнан из «коммунистического рая». Помня обиду, Людвик решает отомстить: соблазнить Гелену и разрушить его семью. Несмотря на то что Гелена влюбляется в него, ему не удается отомстить Земанеку, так как у того давно есть любовница и он только рад разрыву с Геленой. Людвик также обнаруживает, что Земанек стал популярным коммунистом-реформистом. Его жестокая шутка, направленная на старого врага, обернулась против него самого. На псевдонародном празднике «Шествие королей» Людвик видится со своим старым другом Ярославом, собирателем фольклора. Этот праздник показывает, что народная славянская традиция теперь глубоко пронизана коммунистическим влиянием и лишена своего былого значения. Он превратился в безвкусное, вульгарное зрелище, на которое глазеют ничего не понимающие подростки. Людвик и Ярослав отдаются временному воодушевлению, услышав народную музыку, но идиллия длится недолго — у Ярослава происходит инфаркт.

Людвик снова становится жертвой непонимания окружающего мира, человеческой неспособности контролировать происходящие события. Его первая шутка оборачивается против него, так как он не понимает строгие нравы конца 1940-х годов. Вторая «шутка» заканчивается неудачей потому, что он не осознает, насколько прогнили эти идеалы к 1960-м годам. Брак Гелены и Земанека, который начинался как идеальный союз двух коммунистов, оказался фикцией. Народная традиция испорчена государством. Людвик понимает, что мир без ценностей так же отвратителен, как фанатичный восторг масс.

Кундера писал роман в 1965 году и показал перемены, произошедшие в Восточной Европе со времен высокого сталинизма. В большинстве стран устрашающий энтузиазм идеалистов конца 1940-х годов уступил место менее репрессивной, но более циничной эпохе. Массовые протесты середины 1950-х годов добились некоторой стабильности. Однако когда они отказались от своих былых целей, появилась опасность того, что со временем они превратятся в репрессивные режимы, неудачные версии западных систем.

Оправившись от шока 1956 года, мир ожидал, что Восточный блок развернет новые кампании революционных чисток. Хрущев учел критику китайцев. После московской конференции коммунистических партий в 1957 году началась новая волна коллективизации после небольшого перерыва. Большинство восточноевропейских стран завершили коллективизацию к началу 1960-х годов, кроме Польши, где Гомулка ликвидировал все коллективные хозяйства[707]. Тем не менее это был последний всплеск идеологического оптимизма в этом регионе. Здесь больше никогда не суждено было повториться подобному согласованному шагу на пути к коммунизму.

Ослабление «имперского» контроля принесло большое разнообразие в Восточную Европу в конце 1950-х и в 1960-е годы. Если Югославия, Румыния и Албания полностью уклонились от советского контроля, то в сфере влияния СССР не наблюдалось единого подхода: на одном полюсе был либерализм Венгрии, на другом — застой Болгарии. Но в одном все страны блока были похожи: во всем регионе коммунистические партии теряли свои позиции, они отступали и вынуждены были вести себя по-разному. Ни всенародное ополчение, ни партизаны, ни первая советская пятилетка, ни китайцы в 1950-1960-е годы не годились в качестве модели развития Восточной Европы, но и организованные «армии» эпохи высокого сталинизма больше не казались подходящими для этого региона. Один венгерский партийный чиновник в интервью 1988 года сформулировал проблему так: «Мы получили в наследство время, когда поддерживать стабильность в стране было так же трудно, как вести войну. Любое новое начинание требовало от партии большой концентрации воли и сил и было возможно только в том случае, если партия работала с военной точностью и дисциплиной. Теперь самой трудной задачей партии является поддержание мира. Больше нет задач. Мы настоящее войско, а войны нет… Пытаясь решить современные проблемы, партия ведет себя как слон в посудной лавке. Она нападает, хочет драться, бороться, и так далее, а проблемы уже долгое время совершенно другие»{976}.

Оставшиеся радикальные принципы высокого сталинизма уступили место технократии и медленно развивающемуся рынку. Теперь среди коммунистов было больше специалистов и руководителей, чем рабочих. В 1946 году среди югославских коммунистов было только 10,3% «белых воротничков»; к 1968 году этот показатель возрос в четыре раза и достиг 43,8%.{977} В рядах коммунистов остались тайные агенты и доносчики, но их присутствие стало менее заметным.

Коммунистические режимы все меньше усилий прилагали к преобразованию населения и созданию нового социалистического человека. Они скорее стремились к конструктивному диалогу с той частью общества, которая их не поддерживала. Первым изменился вектор отношений с индустриальным рабочим классом, самой мятежной, опасной силой. Коммунисты отказались от свойственных Сталину попыток силой заставить рабочих увеличить производство. Рабочим пошли на значительные уступки: теперь влиятельные опытные рабочие тяжелой промышленности получали почти столько же, сколько зарабатывали «белые воротнички». Вскоре рабочая риторика режима начала хоть что-то значить по сравнению с очевидным лицемерием сталинского периода. Однако в дальнейшем стало понятно, что эти уступки не пошли на пользу режимам. Производительность фабрик снизилась, оппозиция рыночным реформам только укрепилась. Уступки рабочим вызвали недовольство специалистов, которые полагали, что их достижения в образовании остаются незамеченными.

Коммунистические партии отступили и перед возрастающим значением крестьянской культуры. В Югославии и Польше коллективизация была отменена навсегда, но даже там, где коллективизация считалась нормой, прилагались огромные усилия к тому, чтобы объединить ее принципы с традиционным крестьянским укладом. Личные подсобные хозяйства и огороды расширялись и вскоре превратились в значительных поставщиков продовольствия.

Привыкнув к нововведениям, регион расцвел. Теперь не утверждалось, что антикоммунизм присущ церквям и (в Боснии) мечетям. После кризиса 1956 года свой авторитет восстановила Польская католическая церковь, главная автономная некоммунистическая сила. В Венгрии Кадар заключил соглашение с Ватиканом в 1964 году, а в 1958 году власти Восточной Германии попытались наладить контакт с протестантскими церквями. Тем не менее коммунисты так никогда и не примирились с Богом. Отношения с церковью всегда оставались напряженными, церкви всегда ассоциировались для коммунистов со шпионами и информаторами. Только в православной Румынии Георгиу-Деж последовал сталинской стратегии времен войны и сотрудничал с церковью. К 1971 году при его преемнике Чаушеску в Румынии вышли почтовые марки с изображением св. Стефана{978}.

Больше всего пользы и привилегий, по крайней мере на время, нововведения коммунистов принесли городскому среднему классу. Начало 1960-х годов считается одним из самых свободных периодов коммунистической эпохи. Второй доклад Хрущева, в котором он развенчал культ личности Сталина, на XXII съезде партии в 1961 году имел еще большее значение для всей сферы советского влияния. Некоторое время даже в ортодоксальной Софии, где режим был наиболее конформистским, можно было свободно читать Солженицына и Кафку. Только Польша сопротивлялась этой тенденции. После либерального периода 1956-1957 годов, когда Гомулка даже допустил предвыборное «соревнование» кандидатов на выборы в парламент, партия раскололась и стремилась вернуть позиции с помощью антисемитизма и противостояния интеллектуализму.

В этой ситуации появился закономерный вопрос: если товарищи коммунисты больше не стремятся построить коммунизм, для чего они тогда нужны? Как они могут оправдать перед населением или перед собой свою монополию на власть? Разумеется, в репертуаре коммунистов всегда имелся национализм. Польский режим обратился к национализму после 1956 года. Однако такое обращение было сопряжено с опасностью. Например, польский национализм был тесно связан с антикоммунистической католической религией и настроениями против всего русского; венгерский национализм было трудно отделить от реваншистских требований вернуть территории, принадлежавшие Венгрии до Первой мировой войны, — требований, на которые современные социалистические соседи никогда бы не пошли. Национализм ГДР навсегда был запятнан нацизмом. В таких многонациональных странах, как Югославия, Чехословакия и СССР, национализм мог оказаться губителен, так как он был далек от того, чтобы добиться единства нации. Словенцы и хорваты воспринимали Югославию как сербский проект и с 1960 года все чаще стали выступать за еще большую либерализацию. Недовольство словаков чешским господством в 1968 году способствовало началу событий, известных как «Пражская весна».

В такой ситуации альтернативой радикальной и романтичной мобилизации под знаменем коммунизма в странах советского блока стали обещания увеличить потребление. Коммунистические лидеры, отказавшиеся от обетов коммунистической утопии, стремившиеся оправдать самопожертвование и жесткие меры, теперь утверждали, что только они способны повысить уровень жизни населения, поровну распределяя все блага. Тот коммунизм, который Хрущев обещал построить к 1980 году, теперь трактовался очень широко — как общество материального благополучия, а не как идиллия творческого общества, о которой писал Маркс.

Попытки задобрить потребителя начались в 1950-е годы. Именно тогда восточные европейцы узнали, что такое свободный рынок, созданный в США еще до войны и оказывающий помощь Западной Европе в период плана Маршалла. В Варшаве в 1959 году небольшие современные магазины самообслуживания в американском стиле («суперсамы») потеснили огромные сталинские магазины в стиле неоклассицизма. Изобретатели супермаркетов в эпоху Великой депрессии в Америки оказались правы: они принесли либерализацию и независимость. Покупатели могли ходить по магазину и выбирать то, что они хотят. Теперь не требовалось обращаться за помощью к неприветливым продавцам и выстаивать долгие очереди возле каждого прилавка. Однако, как могут подтвердить жители и гости стран Восточного блока тех времен, американская потребительская культура так и не стала нормой, а огромные супермаркеты и принцип самообслуживания остались скорее исключением.

Символом стремления режимов удовлетворить потребителя стал социалистический автомобиль. ГДР, вынужденная под давлением СССР соревноваться с Западом, была первой страной региона, которая попыталась построить машины для своего рынка. Это были машины марки «Трабант» (в переводе «спутник», в честь запущенного СССР искусственного спутника Земли). Впервые выпущенные в 1958 году «Трабанты» были экологически неблагоприятными: в производстве кузова использовался пластик. К концу 1980-х годов около 40% семей имели машины — этот показатель был самым высоким среди стран советского блока, но так и не приблизился к показателю ФРГ. СССР последовал примеру в 1960-е годы: крупная сделка на 900 миллионов долларов была заключена в 1966 году с компанией «Фиат». Согласно этой сделке, в городе Тольятти на Волге был построен автомобильный завод, производивший автомобили «Жигули» (на внешнем рынке «Лада») на основе модели «Фиат 124»{979}. До этого времени в СССР ежегодно появлялось 65 тысяч машин. Этот показатель возрос в десять раз: к началу 1980-х автомобиль имели 10% советских семей.

Коммунистические лидеры надеялись, что автомобили станут символом способности социалистического мира обеспечить такой же уровень жизни, как на Западе. Однако им суждено было стать символом провала. В июне 1989 года контрразведка ГДР Штази докладывала: «Многие граждане видят в решении (скорее, в неспособности решить) “автомобильной проблемы” меру успеха экономической политики ГДР»{980}. Машины были дорогие, списки ожидающих покупателей росли: в 1989 году «Трабанты» выдавались людям, вставшим на очередь в 1976 году{981}. Ситуация зашла слишком далеко: режим не мог выполнить данные им обещания.

Почему проблема удовлетворить потребителя стала такой трудной для социалистической экономики при том, что ее лидеры, несомненно, стремились к этому? Разобраться в этом поможет история, которую рассказал Майкл Буравой, американский социолог, который в 1985 году работал сталелитейщиком в бригаде имени Октябрьской революции на огромном сталелитейном заводе имени Ленина в венгерском городе Мишкольц. В феврале объявили, что завод посетит премьер-министр. Производство на несколько дней прекратилось: Буравой и его коллеги-рабочие чистили и красили завод. «Толпы молодых ребят с соседних предприятий помогали нам», солдаты расчищали снег. «Казалось, вся страна была мобилизована, чтобы подготовить завод к визиту премьер-министра». Буравой должен был раскрасить один из станков желтой и зеленой краской, но на заводе не хватало кистей, и ему поручили бесполезное занятие — раскрашивать лопаты черной краской единственным имеющимся инструментом — ершом. Рабочие относились к этому мероприятию с большим цинизмом как к типичному примеру расточительности и бесхозяйственности системы: «Увидев, как рабочие растапливают лед газовым пламенем, Дьюри [знакомый рабочий] в ужасе качал головой: “Деньги не имеют значения, ведь приезжает премьер-министр!”»{982}.

Дьюри был прав: в социалистической экономике, даже при наличии элементов рынка, как в Венгрии в 1980-е, политика имела большее значение, чем деньги и доход*. Успешными руководителями считались те, кто расширял свои «империи» (разумеется, при этом выполняя план), а также стремился задобрить партийных боссов, от которых зависели финансовые ресурсы. Было очень важно организовать настоящее шоу для премьер-министра, чего бы это ни стоило.

В борьбе за ресурсы (особенно в тяжелой и оборонной промышленности) выигрывали те, у кого были связи и влияние в политических кругах. Следовательно, после смерти Сталина, когда прекратилось стимулирование экономики нереальными планами, государство все еще игнорировало потребителя. Не боясь стать банкротами, предаваясь жадности, промышленники оставались ненасытными, преследуя свои интересы, высасывая из производства все ресурсы, создавая жуткий дефицит любых товаров: от кисточек для Буравого до «Трабантов» для всего населения[708].{983}

Таким образом, основным недостатком коммунистической экономики являлась вовсе не уравниловка и плохое стимулирование рабочих, как многие полагают (в самом деле, в экономике СССР и ГДР с 1970-х годов стимулирование рабочих было очень слабым, но существовали и другие страны, например Венгрия, где рабочие получали очень высокие стимулы). Одной из главных проблем системы был способ распределения капитала: многое зависело от того, направлен он в производственную или непроизводственную сферу. Отсутствие демократии в сочетании с централизованным управлением экономикой и планированием позволило сильным и влиятельным группам сесть на денежный мешок. Произошло именно то, что предсказывал известный австрийский правый либерал, экономист, влиятельный критик коммунизма Фридрих фон Хайек.

Разумеется, все это нанесло вред коммунистическим инновационным начинаниям. Заинтересованные в прибыли лица следили только за тем, как бы не упустить свою долю ресурсов, тем самым подрывая предприятия и отрасли, жизненно важные для экономики. К началу 1980-х годов огромная часть национального бюджета СССР (от 20 до 30%)[709] уходила на оборону. Тем временем советский блок неуклонно терял позиции в развитии главной отрасли будущего — информационных технологий. К началу 1970-х годов 25% ученых мира, 50% инженеров, 30% всех физиков проживали в СССР, но численность кадров не была решающим фактором развития экономики высоких технологий. В советском блоке появилась серьезная компьютерная система, созданная по модели IBM, но, как обычно, больше энергии было потрачено на выпуск компьютеров, чем на внедрение их в производство и помощь потребителям{984}. В 1980-е годы количество компьютеров в СССР составляло лишь 1% количества компьютеров в США: 200 тысяч и 25 миллионов соответственно[710].{985}

Еще одним препятствием развития потребительской экономики (по крайне мере, в странах с медленным реформированием) был план, строго задающий объемы производства. Предприятия выбирали самый легкий путь: производили большие объемы товаров низкого качества, которые никто не хотел покупать. В результате низкопробные дешевые товары пылились на магазинных полках, а люди искали дорогие товары высокого качества на черном рынке. В 1987 году российский экономист Николай Шмелев объяснял: «Мы производим больше обуви, чем любая другая страна в мире, но эта обувь плохая, она никому не нужна. Мы производим в два раза больше стали, чем США… за этот беспорядок должны отвечать бюрократы и административная тирания. Они мешают производителям следить за качеством товаров, которые они производят, и, соответственно, сбывать их на рынке»[711].{986}

Несмотря на попытки совершенствовать экономику потребления, предпринятые в 1970-е и 1980-е годы, предприятия продолжали ориентироваться на плановиков, а не на потребителей. Именно партийные чиновники определяли, что будет продаваться, однако хладнокровные бюрократы были плохими маркетологами. Один из работников дрезденской мэрии (ГДР) вспоминает, что хорошо понимал свои недостатки, но при этом был вынужден предугадывать потребности граждан, разбирающихся в моде: «Волей-неволей любой человек всегда задается вопросом: что сейчас модно? На последней встрече владельцев магазинов и производителей одежды в Дрездене представители розничной торговли высказали мнение о том, что выбор одежды слишком многообразен и не хватает стандартной одежды. Как определить, объективное это мнение или субъективное? Разумеется, мы не можем прямо ответить на этот вопрос… [Но] соотношение стильной и стандартной одежды должно быть 50 на 50»{987}.

К середине 1960-х годов стало ясно: экономика советского типа стремится угодить потребителю, а высокие объемы производства постепенно снижаются. С 1950 по 1958 год рост производительности на единицу ресурсов в СССР составил 3,7%, а с 1959 по 1966 год упал до 2%. Что можно было сделать? Экономисты усиленно думали над тем, как объединить план с рынком, и неудачи Хрущева им помогли. Хрущев легкомысленно относился к рыночным реформам и начал очень ограниченно их вводить только в 1964 году. Но он был искренним сторонником коллективистской экономики и с большим подозрением относился к индивидуальному и рыночному стимулированию. В отличие от Хрущева, Брежнев меньше беспокоился об идеологии, хотя и не был либералом. Казалось, неуклюжая хрущевская комбинация технократии и радикализма уступает место новой эпохе прагматизма.


предыдущая глава | Красный флаг: история коммунизма | cледующая глава