на главную   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


Дальре

Перекличка
Человек всегда одинок. Мы говорим и живем, не замечая друг друга. После того как старый Пит ван дер Мерве приказал Николасу выделить мне клочок земли на его ферме, я редко виделся с соседями. Их возмутило мое вторжение, я чувствовал это. Они смотрели на меня свысока, для них я был чудаком, чужаком и самозванцем. Христианское чувство долга предписывало им терпеть мое присутствие, но мне никогда не позволят стать среди них своим. Я вскоре понял, что Боккефельд неохотно открывает свое сердце посторонним. На меня всегда глядели с подозрением, словно я был не просто нищим, из милости живущим здесь, а носителем бог весть какой чудовищной заразы. Единственным, кто порой снисходил до того, чтобы побеседовать со мной, был Франс дю Той. Да и то лишь потому, что он ощущал себя таким же изгоем, как и я. Только причина этого была иная — упорный слух о том, что родимое пятно, покрывавшее левую половину его лица, было отметиной дьявола. Мне же он казался довольно приятным молодым человеком, куда более образованным, нежели многие другие соседи, и очень порядочным, хотя мне и доводилось слышать, как соседи говорили, должно быть из зависти, что его сделали филдкорнетом из-за того, что он водился с англичанами, предавая свой народ. Но я никого не вправе судить.

Порой нам с ним случалось поспорить.

— Разве так плохо жить одному? — спрашивал я, когда он начинал роптать на то, что, как мне казалось, было его судьбой. — Полагайся только на себя, и никогда не будешь зависеть от других. А стоит связаться с другими людьми, ни за что не узнаешь, куда это тебя заведет. Впутаешься во что-нибудь, сам того не ведая. И что бы ты ни делал, все равно небеса и преисподняя следят за каждым твоим шагом.

— Вам следовало бы стать проповедником, а не сапожником, — говорил он мне.

— А это почти одно и то же. Пока твои руки заняты делом, голова твоя вольна размышлять о господе и о человеке.

— Вам легко говорить. Вы уже старик, вы можете обходиться без других людей. — Тут он обычно ненадолго замолкал, а затем добавлял: — Вы можете обходиться без женщин. Но когда ты молод, трудно пренебрегать требованиями плоти.

В ответ на что я либо улыбался, либо вздыхал и снова погружался в собственные мысли. Разве я мог объяснить им свою жизнь? Этим людям я, должно быть, кажусь безумцем — старый болтун, который запустил и свою работу, и свои земли, бездельник, который опускается все больше и больше, живя в окружении цыплят, свиней и всякого хлама, и лишь урывками, не прилагая особых усилий, шьет одежду и обувь, а то и попросту бродит, бормоча что-то на непонятном чужом языке.

Даже самому себе это было не просто объяснить — про эти небеса и преисподнюю, о которых я толковал ему. На первый взгляд моя жизнь может показаться чрезвычайно заурядной, а то и скучной. Даже то, что во времена юности сверкало яркими красками, теперь выцвело до несуразности. Итог всему этому можно подвести в нескольких словах: молодой человек из Пьемонта, которому наскучила старушка Европа, собрал свои пожитки, чтобы попутешествовать и повидать мир, встретил на острове Тексел одного бахвала, убедившего его отправиться вместе с ним в Батавию, и высадился три месяца спустя, уже похоронив в море своего многоречивого попутчика, в Кейптауне, где растранжирил все свои деньги в забегаловках и публичных домах, а когда корабль отплывал обратно, ему не оставалось ничего другого, как задержаться в Кейптауне, где он сделался портным и сапожником, поселившись тут на время, которое растянулось очень надолго, против чего он и не возражал, особенно после того, как свел знакомство с богатым семейством де Филлирсов и влюбился в их жизнерадостную дочку Алиду, чтобы в один прекрасный день узнать, что Алида сбежала из дому с неотесанным мужланом из Боккефельда; после чего он в должное время женился на другой добропорядочной женщине, с которой жил вполне прилично и в относительном благоденствии до дня ее смерти, а затем ненадолго вернулся на родину, где все уже стало для него настолько чужим, что его снова потянуло в Кейптаун; откуда он, в последний раз поддавшись зову крови, отправился, погрузив в фургон все свои пожитки, далеко в глубинку за мечтой утраченного прошлого, а затем, с радостью и смятением отыскав на забытой богом ферме в Боккефельде потерянную Алиду далекой юности, принял приглашение ее супруга — теперь уже старого и смирившегося — и обосновался на небольшом клочке земли, принадлежавшей Алидиному сыну, в Хауд-ден-Беке, где и намеревался теперь тихо прожить немногие еще отпущенные ему годы. Так завершился круг моей жизни. И единственное, чего я хотел, — это чтобы меня оставили в покое и не принуждали снова вмешиваться в жизнь других людей.

К тому же я привык довольствоваться малым и, кроме Франса дю Той, людей видел редко. Время от времени я получал приглашение на воскресный обед в Лагенфлей, где вся семья собиралась за столом в старомодных праздничных нарядах. Порой ко мне заявлялся старый Пит, чтобы бросить неодобрительный взгляд на беспорядок во дворе. Старший сын Пита держался со мной крайне нелюбезно и, когда отца не было рядом, бормотал злобные ругательства. Жена Николаса, истинная христианка, всегда была готова прислать мне кастрюльку супа, дичину, корзинку яиц, тыкву или муку, но и она бывала остра на язык, говоря о том, что считала моей ленью и распущенностью. Сам Николас, похоже, был нелюдимым. Он всегда дружелюбно отвечал на мои приветствия, охотно обменивался несколькими словами о погоде, видах на урожай или непослушании рабов, но не более того. Лишь однажды он навестил меня сам. Это было поздней ночью, и мне показалось, что он чем-то расстроен, но выяснилось, что он пришел просто заказать новые башмаки. Странно, подумал я, являться так поздно ночью из-за подобных пустяков. Но чужая душа всегда потемки.

И еще, конечно, Алида — истинная цель и причина моего безрассудного путешествия через горы. Чего я, собственно, ожидал, покидая Кейптаун? Но человек хранит в душе образ далекого прошлого, нелепо и любовно расцвечивает и приукрашивает его в течение многих лет. Снова увидеть ее было для меня сильным потрясением. Не потому, что она постарела. Ведь и теперь она оставалась красивой женщиной, хотя и казалась замкнутой и подавленной — совершенно не похожей на ту веселую молодую девушку, которую я когда-то знавал. Может быть, это и было главным разочарованием — увидеть угасшим столь яркий свет?

Обосновавшись в Хауд-ден-Беке, я несколько раз наезжал в Лагенфлей. Ее муж всегда был дома. У нас так мало находилось тем для разговоров, что мои визиты к ним вскоре прекратились. И все же что-то в моей душе не желало умирать — ревнивая память, надежда, не исполненное и, быть может, неисполнимое желание, которые поддерживали меня в моем одиночестве. И наконец в прошлом году, после большого перерыва, я приехал в Лагенфлей посреди жаркого лета и застал ее одну. Она, как всегда, была отчужденной и неразговорчивой, но мой внимательный взгляд сразу же распознал в этом не что иное, как намеренную защиту слишком ранимой женщины. Пожалуй, мне следовало проявить деликатность и не затрагивать этой темы, но я полагал, что один-единственный раз я вправе проявить настойчивость и заставить ее признаться в том, что и так уже мне было ясно, — что она раскаивается в решении, принятом много лет назад, что она все еще думает обо мне.

— Вы помните, — начал я после того, как рабыня принесла чай и удалилась, — когда мы были…

— Тут помнить нечего, — сказала она. — Прошлое — это прошлое. Оно прошло. Навсегда. Человек должен смириться перед волей господней.

Она сидела спиной к открытому окну, из которого лился яркий свет, ее изящная голова слегка склонилась, когда она нагнулась, чтобы налить чаю. Нет страдания мучительнее, чем воспоминание о былом счастье.

В открытое окно я увидел подходившего к дому Пита. Она его не видела. Я приподнялся, чтобы поприветствовать Пита, но, не дойдя до двери, он резко повернулся и зашагал прочь. Я взял у Алиды чашку и снова сел. Удобный случай для разговора был упущен.

Вскоре после этого мне сказали, что у Пита на поле случился удар. Несомненно, из-за того, что он решил, будто между Алидой и мною что-то произошло. Как глупо. Я уже два года жил по соседству, и ему следовало понимать, что я человек порядочный и никому не причиню зла. Но они трудные люди, эти Ван дер Мерве.

Я вовсе не хотел бы прослыть неблагодарным. Они были великодушны и даже добры ко мне. Баренд нанял работников, чтобы помочь мне, даже раб Долли был выбран им, без сомнения, с лучшими намерениями, хотя Долли и доставлял мне много хлопот. Гораздо лучше я ладил с другим рабом, Галантом, которого время от времени присылал Николас, чтобы помочь починить что-нибудь, вспахать землю, засеять или собрать урожай на узкой полоске земли, а прошлой зимой Галант частенько оставался у меня даже целыми неделями — надежный и послушный работник. И все же удивительно, сколь неблагодарны эти рабы. Я помню, как Николас заказал мне жакет для Галанта. Сам выбрал плис, дорогую ткань, лучшую из того, что у меня было. Следовало ожидать, что Галант будет беречь дорогую обновку. Она и в самом деле была слишком хороша для раба. Но менее года спустя, когда он снова явился ко мне, жакет на нем был изодран в клочья, что я воспринял как оскорбление делу моих рук. Но зима в тот год стояла холодная, мне стало жаль его, и я подарил ему свой жакет, который сам носил всего пару лет. Но я ни разу не видал, чтобы Галант надел его. Так и расхаживал в своих лохмотьях. Никогда не поймешь этих людей.

Но работником он был хорошим. И только когда я принимался тачать обувь, ему, похоже, бывало трудно приняться за работу. Тогда он неизменно придумывал какую-нибудь отговорку, чтобы поглядеть, как я работаю.

— В чем дело, Галант? — как-то раз спросил я его. — Почему ты не начинаешь строить стену?

— Мне нужны башмаки, баас, — ответил он, к моему величайшему удивлению.

— Но ты же раб. А рабам не позволяют носить обувь.

— Вы должны сделать мне башмаки, баас. Я спрячу их так, что никто не увидит.

— А для чего они тебе?

— Чтобы ходить.

— Но твои ступни прочнее любых подметок, которые я вырезаю из кожи, — пошутил я. — Ты можешь босиком ходить там, где я не рискну пройти и в башмаках.

— Я хочу башмаки. Я должен иметь башмаки. Сделайте их для меня, — настаивал он.

— А чем ты заплатишь за них? — снова в шутку спросил я, надеясь отговорить его от этой затеи.

— Я дам вам за них целую овцу. Даже не одну. Только скажите, сколько вам нужно. Я отдам все, что у меня есть.

Под конец он так замучил меня своими приставаниями, что я видел лишь один способ избавиться от него.

— Хорошо, Галант, я сделаю тебе башмаки, когда у меня найдется время, — сказал я. — Но я человек занятой, и это будет не скоро.

— Я подожду.

Я, конечно, понимал, что речь шла о невозможном. Соседи и без того относились ко мне с подозрением. Что будет, если они узнают, что я сшил башмаки рабу? Но мне и Галанта не хотелось дурачить. Почему доверие раба имело для меня значение? Для меня, отверженного, изгоя, которого все осмеивают и которым пренебрегают даже рабы, само то обстоятельство, что Галант принимал меня — а наша связь зиждилась лишь на возможности для него получить пару башмаков, — вынуждало меня обходиться с ним терпеливо. И потому я не ответил ему прямым отказом, будучи в то же время уверен (принимая во внимание мое сомнительное положение тут), что всегда найду отговорку, чтобы не делать обещанного. Как-то раз он уже так напугал меня своей настойчивостью, что мне пришлось умиротворить его, сняв с него мерку; в другой раз дело дошло до того, что я вырезал подметки. После чего всякий раз, приходя работать, он для начала доставал подметки, примерял их к ногам, восторгаясь ими и обращаясь с ними так бережно, точно они были бог весть какой ценностью. Но большего я делать не собирался. Я надеялся, что в конце концов его пыл иссякнет и он позабудет о своем странном желании. Но мне никогда не приходилось встречать более упрямого человека. Спокойного, но упрямого. Только раз я видел его в ярости. Это случилось вскоре после того, как меня посреди ночи посетил Николас. Я тачал по его заказу башмаки, а Галант решил, что они предназначаются ему.

— Наконец-то вы делаете мне башмаки, — нетерпеливо сказал он.

— Нет, это башмаки для твоего бааса.

— Но я-то жду уже давно, гораздо дольше, чем он! Почему же вы делаете ему?

— Потому что он твой хозяин, Галант, — ответил я, пытаясь успокоить его, как умел. — Сам понимаешь.

Он схватил со стола, за которым я работал, молоток, решив было, что он собирается напасть на меня, я сжался от страха. Но, даже не взглянув в мою сторону, он отшвырнул молоток и вышел в таком бешенстве, что в тот день я боялся подойти к нему. Выглянув чуть погодя в окно, я увидел, как он разламывает каменную стену, над которой трудился уже несколько дней. Он вырывал из стены один камень за другим и швырял их с такой силой, что даже при ярком солнечном свете в воздухе вспыхивали искры.

Назавтра он успокоился, и, хотя мы некоторое время избегали говорить о башмаках, наши отношения вошли в прежнее ровное русло. Потом он порой упоминал о них, но уже без прежней настойчивости, словно тоже согласился с тем, что наши разговоры о башмаках не могли быть ничем иным, как своего рода игрой. Временами он даже бывал разговорчив, я думаю, моя способность одарить его башмаками возвеличила меня в его глазах. А может быть, мое положение иностранца и все то, что я рассказывал ему о дальних странах, побудили его глядеть на меня иначе, чем на остальных белых хозяев, живших в привычном для него мире. Не могу отрицать, что меня это даже трогало. Я, разумеется, старался использовать наши беседы для того, чтобы высказать ему разумные мысли — в те дни рабы были очень беспокойны. Один раз я с ним особенно разоткровенничался. Это было, кажется, в апреле прошлого года, вскоре после того, как обнародовали указы о наказании женщин-рабынь. Эти указы вызвали волну неразумных откликов среди окрестных фермеров.

— Знаешь, Галант, — сказал я — помню, то был холодный осенний день, Галант пропалывал сад, надев жакет, но не тот, что я подарил ему, а старый, изодранный, — не понимаю я вас, рабов. Если вы поразмыслите над тем, о чем за последний год говорилось в газетах…

— А о чем в них говорилось? — перебил он меня.

— С вами обращаются лучше, чем с рабами в любой другой стране, — продолжал я. — Правительство приняло все меры, чтобы облегчить вам жизнь. Вам дают хорошую пищу и одежду. Вы работаете строго определенные часы в день. Наказания тоже четко определены. Вам разрешено жениться. Мужа и жену теперь не продают порознь. Получив свидетельство от хозяина, вы даже можете ездить чуть ли не куда захотите. У вас даже есть собственное имущество. Так скажи мне, ради всего святого, чего еще вам надо?

И как вы думаете, что он ответил мне?

— А за Великой рекой есть люди, которые совершенно свободны.

Конечно, я становлюсь стар и глуп, но мне в самом деле не понять подобных доводов. Ведь я ожидал от него хотя бы намека на понимание.

Поэтому я даже обрадовался, когда приехал новый управляющий Кэмпфер. Баренд ван Мерве нанял его, насколько я знаю, по рекомендации одного фермера из Грааф-Рейнета, где тот прежде работал. Истинный брабантец — много болтовни и мало дела, да к тому же большой охотник до спиртного, особенно в конце недели. И все же он был белым и христианином, а потому, конечно, обладал иным складом ума, чем рабы. Он-то сумеет держать их в узде, решил я.


Николас | Перекличка | Алида