на главную   |   А-Я   |   A-Z   |   меню




X

Фогт считал, что чем скорее и тише они отпразднуют свадьбу, тем будет лучше. Важно не давать повода к сплетням и пересудам, а перед свершившимся фактом ведь все умолкают.

Чтобы свадьба прошла как можно более незаметно, был выбран первый день после рождественских праздников. Лучше придумать было невозможно. К тому же фогту было удобнее передать дом новой хозяйке прямо с Нового года.

Конечно, с Катинкой обо всем советовались, но она всегда во всем соглашалась с отцом и говорила, что лучше всего поступить именно так, как он хочет.

Решение отпраздновать свадьбу в ближайшее время пришлось капитану по вкусу.

Что касается второго пункта, то, конечно, он в принципе был согласен с фогтом и матерью, что пышных торжеств устраивать не стоит, но чтобы такое радостное событие прошло уж совсем незаметно, втихомолку, словно в Гилье готовятся не свадьбу праздновать, а сидеть у одра больного, нет, это было противно его натуре. Все же хоть какой-то блеск придать этому событию было, по его мнению, просто необходимо. В этом он видел свой долг не только перед Тинкой, но и перед самим собой.

Вот почему капитан Йегер в канун рождества отправился на санях к старшему лейтенанту, а потом к адвокатам Шарфенбергу и Себелову с просьбой помочь ему уточнить отчет об обмерах местности, которые он сделал еще летом в связи с двумя тяжбами.

Если его спросят, верно ли, что его дочь собирается венчаться с фогтом, он сможет ответить на вопрос вопросом: не угодно ли им приехать к нему и воочию во всем убедиться? Правда, говоря откровенно, на свадьбу он приглашает только Риста да самых близких родственников, но… И тут он подмигнет: «Друг, я буду рад приветствовать тебя в своем доме на третий день рождества. Запомни — третий день рождества».

Капитан сам позаботился об угощении и напитках. Он подготовил целую батарею бутылок, — ведь на праздник могут явиться и незваные гости.

На рождество фогт прислал сани с подарками для Тинки. Тут были и шуба его покойной жены, подбитая беличьим мехом, и к ней муфта — все это йомфру Брун из пасторской усадьбы обновила и переделала для Тинки — и золотые часы с цепочкой, которые прежде тоже принадлежали жене фогта, ее серьги и кольца — фогт специально возил их в город к ювелиру, чтобы тот привел их в порядок и почистил, — и еще венская шаль, туалетная вода из лаванды и несметное количество перчаток.

В письме, приложенном к подаркам, он сообщал своей «дражайшей Тинке», что все его мысли обращены к ней, что скоро их свяжут крепкие узы и что она, как только переступит порог своего нового дома, найдет там еще много других вещей, которые, он надеется, придутся ей по вкусу, но посылать их сейчас в Гилье было бы неразумно, поскольку их вскорости придется увозить обратно.

Он сообщал также, что своих детей Балдриана и Вигго он на рождественские каникулы домой не вызвал, а отправил в Холместранн, к своему брату священнику, и выражал надежду, что она одобрит его действия.

За все годы службы долговязого Улы в Гилье никогда еще конюшня, лошади и упряжь так не сверкали. Когда утром в день свадьбы семейство Йегеров катило по дороге, направляясь в церковь, начищенная сбруя и бубенцы отливали серебром, а оба вороных блестели, словно напомаженные.

В первые сани был запряжен Воронок, и в них сидели капитан в волчьей дохе и Тинка в шубе и украшениях покойной жены фогта. Медвежья полость прикрывала им ноги. Во вторых санях ехали мать и Теа. Старым Вороным правил долговязый Ула, стоя на запятках.

Перед церковью выстроились унтер-офицеры и отдавали честь, а в церкви при появлении молодых встали уже сидевшие там в парадной форме лейтенанты Дунсакк, Фрисак, Кнебельсбергер и Кнобелаух.

Пусть фогт увидит, что все устроено не без блеска. Когда церемония окончилась, в Гилье потянулась такая длинная вереница саней, что фогту тут же пришлось распрощаться с намерением тихо отпраздновать свадьбу.

В первых санях ехал теперь капитан со своей супругой, а во вторых — молодые.

В Гилье гостей ждал свадебный стол.

Во время праздничного обеда все офицеры батальона, от самого молоденького лейтенанта до капитана, с такой чисто юношеской отвагой набросились на напитки, совершенно не страшась возможных последствий, что фогт невольно насторожился.

Все хотели выпить с молодыми, решительно все, и не раз.

Фогт сидел с довольным видом, слегка наклонив вперед крутолобую, полысевшую голову. Он говорил, тщательно взвешивая каждое слово, — просто из кожи вон лез, чтобы выражаться как можно более остроумно и вместе с тем соответственно своему положению.

По части разговоров он вообще был мастер, хотя и имел серьезного конкурента в лице полкового врача, шутки которого были всегда куда острее, но становились от тоста к тосту все более двусмысленными.

Но теперь маленькие, часто моргающие, подернутые поволокой глазки фогта принимали все более нежное выражение и были обращены только к молодой супруге.

Катинка обязательно должна попробовать этого торта и съесть хоть немного этого винного крема — ради него! Он больше не будет пить, если только ему удастся уклониться, — ради нее.

— Поверь мне: только, только ради тебя!

Шум не смолкал, пить продолжали до глубокой ночи. Уже при свете звезд и северного сияния стали разъезжаться первые сани. Ездоки, правда, ничего не соображали, но трезвые лошади уверенно везли их домой. А все, для кого нашлось место в доме, остались ночевать, чтобы на следующий день продолжать веселье.

Последние гости отбыли из Гилье только перед Новым годом, фогт с Катинкой тоже отправились к себе домой, и вскоре к ним поехали капитан и Теа, чтобы навестить их и встретить с ними Новый год.

И только тогда мать почувствовала, до чего она устала и измучена!

Только тогда, когда колесо, в котором она вертелась, как белка, день и ночь, вдруг остановилось и она оказалась одна на второй день нового года, она поняла, какую невероятную работу ей пришлось проделать за последнее время, какую тяжесть выдержали ее плечи: подготовка приданого, на которую ушла осень, потом все эти предсвадебные хлопоты, потом рождество и, наконец, сама свадьба. А вдобавок еще текущие заботы по дому, которые обременяют ее повседневно.

Сколько она себя помнила, она всегда работала… Мысли увели ее далеко-далеко назад, она словно распускала чулок — чем дольше думала о былом, тем длиннее становилась нить воспоминаний. Вот она лежит в постели после родов — да, видно, это было единственное время, когда она отдыхала…

Как давно это было…

Сумерки сгущались, мать сидела в углу кушетки, не прикасаясь к вязанью.

Аслака и девушек она отпустила к соседям на танцы, и в доме никого не было, кроме нее и старой Турбьёрг, которая устроилась на кухне с псалтырем на коленях и тихо напевала псалмы.

Вдруг во дворе зазвенели бубенцы, это вернулся долговязый Ула, — он отвозил на Вороном капитана к фогту.

Он отряхнул с себя снег в прихожей и приоткрыл дверь в столовую.

Когда он проезжал мимо почты, навстречу ему вышел почтмейстер и передал письма для капитана. И Ула протянул их матери.

— В котором часу вы вчера приехали? Теа не замерзла?

— Бог с вами! Мы приехали еще задолго до ужина. Молодая госпожа много раз наказывала вам кланяться. Вчера вечером она спустилась ко мне в конюшню и все гладила Вороного и хлопала его по спине… вроде как бы прощалась с ним.

Мать поднялась с места и сказала:

— Свечу для фонаря я там приготовила.

Долговязый Ула тут же исчез.

Еще запряженный в сани Вороной стоял перед конюшней и нетерпеливо ржал.

— Не хватало только, чтобы ты еще и ключ в замке повернул! — недовольно проворчал Ула, распрягая Вороного. Перекинув через руку сбрую и бубенцы, Ула повел лошадь в конюшню. — А Воронок тоже ржет! Знаешь, сегодня ты первый раз как следует поздоровался. А теперь подожди немного.

Он взял скребницу и принялся чистить и тереть лошадь так усердно, словно массировал старого респектабельного господина. Они уже девятый год вместе служили в Гилье.

На кухне в плите потрескивали еловые поленья; огонь бросал неровные красноватые отсветы на только что вычищенный медный котел и жестяную посуду, развешанную на стенах и похожую на таинственные щиты и гербы.

Долговязый Ула уютно сидел у стола и с аппетитом ужинал. В этот праздничный вечер его угостили хлебом с маслом, свининой, пирогом с пряностями и солониной. Кроме этого Турбьёрг спустилась в погреб и нацедила ему целый кувшин жидкого пива.

Ула привез от фогта немало сведений. Будто бы Тинка сразу по приезде в свой новый дом пошла на кухню и хотела взять хозяйство в свои руки, но не тут-то было. Старая фрекен Гюльке и слышать не желала о том, чтобы отдать кому-либо бразды правления. Она прямехонько направилась к брату и так долго его пилила, что в конце концов он покорился ее воле.

Вечером фогт, усевшись на кушетку, ласково заговорил со своей молодой женой. Горничная Берет сама слышала, как он сказал, что ему хотелось бы сохранить ее всецело для себя и что она не должна обременять себя никакими заботами, никакой работой по дому. Да, так он и сказал, этот старый волк! Теперь-то понятно, зачем он все ездил к нам в прошлом году!

— И, таким образом, — продолжал рассказывать Ула, причмокивая, — молодая госпожа сразу избавилась и от забот и от положения хозяйки. — И он сделал себе еще один бутерброд с мясом.

— Да, Ула, бесполезно пытаться выбраться из силка, если ты угодил в него головой.

Тем временем мать в столовой при мигающем свете печки разглядывала полученную почту. Помимо журналов, газет и каких-то служебных бумаг, там было еще письмо от тети Алетте.

Она зажгла свечу и принялась читать.

Удачно получилось, что Йегера нет дома. Его лучше не посвящать в такого рода дела.


«Дорогая Гитта!

Пользуюсь рождественскими праздниками, чтобы сообщить тебе мои мысли и наблюдения относительно Ингер-Юханны. Не буду отрицать, что я испытываю к ней живой интерес — даже больший, чем хотелось бы. Оно и понятно. Ведь мы не можем равнодушно смотреть на бутон цветка, что стоит у нас на окне, и с напряжением ждем, когда он распустится. Тем более нас должно волновать созерцание юного существа, которое стоит на пороге своего цветения: вот-вот раскроется этот бесценный бутон, и вместе с тем решится его судьба. Следить за этим — занятие куда более захватывающее, чем читать романы. Ведь тут мы созерцаем нечто значительно более глубокое, чем все, что создано человеческой фантазией, нечто бесконечно богатое и прекрасное — творение всевышнего.

Да, дорогая Гитта, Ингер-Юханна интересует меня настолько, что мое старое сердце замирает, когда я думаю о том, что ее ждет впереди, о том, как легко может оборваться нить ее судьбы, о том, что от минутного ослепления зависит счастье всей ее жизни.

Почему в природе все так устроено, что столько молодых сердец готовы погибнуть или роковым образом ошибиться при этом выборе? А может, это испытание и есть пробный камень, без которого нельзя достигнуть совершенного развития? Кто в состоянии прочитать руны природы?

Я уповаю только на силу личности, которая есть в Ингер-Юханне, на то душевное богатство, которое в ней заложено и которое поможет ей в решительный час сделать свой выбор.

Все, что я тебе пишу, вырывается из моего сердца, словно тяжелый стон, потому что я со все растущим страхом чувствую, как колышется земля под ее ногами, и вижу, что твоя невестка умело оплетает ее своими сетями и при этом пускает в ход не ничтожные приманки, которыми Ингер-Юханна с легкостью могла бы пренебречь, а самые изысканные, неотразимые соблазны.

В самом деле, что может быть более заманчивым для ее порывистой, томящейся по деятельности натуры, чем блистательная перспектива развить заложенные в ней возможности и способности, найти для них применение? Я слыхала, будто англичане удят рыбу на искусственных, пестро раскрашенных мух. Рыболов опускает их на леске в воду, и рыба, прельстившись, заглатывает приманку. Мне кажется, что примерно таким же образом заманивает твоя невестка и Ингер-Юханну, соблазняя ее иллюзорными надеждами. Она даже не называет имени претендента на ее руку, с тем чтобы Ингер-Юханне казалось, будто она сама выбрала его. На днях я слышала, как губернаторша сказала совершенно равнодушно, словно невзначай, что Рённов, без сомнения, уже давно пытается приглядеть себе жену среди элиты нашего общества, но так и не смог ни на ком остановиться. Разве это не говорилось специально для того, чтобы подстегнуть честолюбие Ингер-Юханны, заставить ее действовать?

Быть может, я вообще не обратила бы внимания на это замечание, если бы не увидела, что оно произвело на Ингер-Юханну то впечатление, о котором твоя невестка могла только мечтать. Девушка стала после этого совсем рассеянная, погрузилась в свои мысли.

А ведь, собственно говоря, так просто выяснить, хочешь ты или нет отдать кому-то свое сердце. Для этого нужно ответить только на один вопрос: любишь ли ты или нет? А все остальное не имеет к этому, по сути дела, никакого отношения.

Самое ужасное и даже роковое заключается в том, что она внушила себе, будто сможет полюбить, считает себя обязанной полюбить, и думает, что в состоянии приказать своему неискушенному сердцу: „Ты никогда не должно пробудиться!“ Дорогая Гитта, а если оно все же пробудится потом, после всего… особенно при ее сильном, непокорном характере!..

Все это настолько тревожит меня, что я должна была тебе об этом написать. Поговорить с ней, указать ей на опасность столь же бессмысленно, как пытаться заставить слепого различать цвета. Она сможет внять тому, кто ее предостерегает, только если верит ему безоговорочно. Поэтому вмешаться должна ты, Гитта. Напиши ей».


Мать опустила письмо на колени; при свете свечи она казалась еще бледнее, а черты ее еще больше заострились.

Тетя Алетте, прекрасная тетя Алетте! Ей легко сохранять счастливую веру в то, что все на свете идет так, как должно идти! Она получила небольшое наследство, на которое и живет, ни от кого не завися. А вот — тут лицо матери приняло сухое, отчужденное выражение, — а вот не будь у нее этих четырех тысяч, если бы ей пришлось на старости лет зарабатывать себе на жизнь, искать себе место — например, как йомфру Йёргенсен у губернаторши, — она не писала бы таких прекраснодушных писем! И мать снова погрузилась в чтение:


«Я должна сообщить тебе еще ряд моих опасений, уже по другому вопросу, и боюсь, что ты сочтешь мое рождественское письмо чересчур печальным.

Речь идет о дорогом Йёргене, которому так трудно дается учение в гимназии. Можно только удивляться, что он сумел до сих пор удержаться в классе, и этим мы всецело обязаны студенту Грипу, который упорно и совершенно безвозмездно — он и слышать не хочет ни о какой плате — занимается с ним, помогая ему одолеть немецкую грамматику и латынь — эти страшные камни преткновения для мальчика.

И если я решила сообщить тебе мнение Грипа относительно Йергена, то исключительно потому, что полностью доверяю основательности его суждений. Грип говорит, что Йёрген ничуть не глупее других детей, совсем наоборот! Но только у него нет никакой склонности к абстрактному мышлению, а без этого науки не даются. Зато во всех практических делах Йёрген проявляет большие способности, смекалку и трезвый ум. Он ловок и находчив и, по мнению Грипа, мог бы стать великолепным ремесленником или даже механиком и достигнуть в этой области многого. Но если оставить мальчика в гимназии, то кроме огорчений, тяжелого труда и в высшей степени посредственных результатов ждать от него ничего не приходится, и это еще в лучшем случае, допустив, что мальчишке все же удастся кое-как, пусть ценой чудовищных мук, сдать экзамены.

Хотя я и не могу всецело согласиться со студентом Грипом, который, как мне кажется, высказывает по этому вопросу еще не вполне зрелые и несколько экстравагантые мысли, но все же скажу тебе, что Грип настоятельно советует послать Йёргена на учение в Англию или даже в Соединенные Штаты Америки, потому что только в этих странах ремесленник может занять достойное место в обществе.

И все же я думаю, что его соображения заслуживают того, чтоб их серьезно обсудить.

Я часто спрашиваю себя, не сохранила ли я, несмотря на свой преклонный возраст, чересчур юную душу. Не знаю, в чем тут дело, результат ли это своеобразного развития моей натуры или в данном случае я просто попала под влияние, но так или иначе мысли, которые исходят от молодежи, всегда производят на меня какое-то освежающее впечатление и укрепляют во мне светлый взгляд на будущее. Я все же никогда не смогу примириться с тем, будто естественно считать, что с возрастом идеалы срабатываются, как любой инструмент, или обязательно терпят крушение.

И когда я вижу, что так называемые трезвые люди выносят столь суровый приговор молодому человеку вроде Грипа — и, насколько я понимаю, вовсе не из-за самих его новых идей относительно воспитания, а из-за того, что он самоотверженно предан этим идеям и хочет добиться их практического осуществления, — то я не могу не выразить ему своей полной симпатии и уважения.

Теперь Грип отказался от изучения юриспруденции и всецело углубился в филологию, ибо, как он говорит, у нас в стране не может быть никакой деятельности без соответствующей „вывески“, и он теперь хочет попытаться обзавестись красивой золоченой вывеской в виде отлично сданного экзамена, для того чтобы с его помощью обрести твердую почву под ногами. Он хочет стать чем-то вроде карликовой березки, выросшей на скале, которая устоит, даже если на нее обрушится лавина, — так, во всяком случае, он выражается.

Если знать, сколь усердно он занимается, вынужденный при этом каждый день бегать по частным урокам, чтобы заработать себе на хлеб, то невозможно не восхищаться его удивительным мужеством и — тут, правда, кажется, никто не разделяет моего мнения — не пожелать ему от всего сердца успеха».


Мать сидела с письмом на коленях и думала, думала.

Потом она отрезала от него ту страницу, где речь шла о Йёргене. Было бы полезно при случае показать ее Йегеру. В простоте душевной она еще не знала, как ко всему этому надо отнестись.


предыдущая глава | Хутор Гилье. Майса Юнс | cледующая глава