на главную   |   А-Я   |   A-Z   |   меню




IV

Снова наступила зима. Рождество давно прошло, февраль перевалил за середину.

Как-то вечером капитан сидел, курил трубку и читал при свете двух свечей в железных подсвечниках.

На другом конце стола Йёрген делал уроки. Он должен был отсидеть положенное количество часов, даже если успевал быстрее выучить то, что ему задали.

Замерзшие стекла, залитые лунным светом, казались мраморными, а в дальнем, потонувшем в полумраке углу комнаты окно ослепляло белизной.

Конечно, это колокольчик.

Йёрген насторожился. Его голова со взъерошенными соломенными волосами уже не склонялась над книгой. Он второй раз уловил звон колокольчика, но не решался, как стража благородного короля Хокона, о котором он как раз читал, сообщить об этом, пока не был уверен, что не ошибся.

— По-моему, звенит колокольчик, — сказал вдруг мальчик. — Далеко-далеко.

— Вздор! Занимайся своим делом!

Но хотя капитан и делал вид, что всецело погружен в чтение, он стал внимательно прислушиваться.

— Это, наверно, лавочник — его колокольчик всегда звенит так приглушенно, — снова начал Йёрген.

— Если ты мне еще раз помешаешь, Йёрген, я тебе всыплю, да так, что у тебя зазвенит в ушах куда громче.

Меньше всего на свете капитан хотел бы сейчас увидеть лавочника Эйсета, который все писал ему и писал из-за каких-то несчастных тридцати далеров, словно боялся, что ему их не вернут!

— Хм, хм… — Капитан откашлялся, кровь прилила к лицу, но он продолжал свое чтение, твердо решив обратить внимание на непрошеного гостя, лишь когда тот переступит порог их дома.

А сани и в самом деле остановились у крыльца.

— Хм, хм…

Йёрген вздрогнул и хотел было вскочить.

— Только двинься, я тебе так вмажу, что из тебя дух вылетит вон, — прошипел капитан, который стал уже медно-красного цвета. — Сиди спокойно и учи уроки.

Он тоже решил не трогаться с места. Пусть этот подлец лавочник сам привяжет свою лошадь к столбу и со всем остальным тоже один управится.

— Я слышу голоса… Долговязый Ула…

— Заткнись, тебе говорят! — пробурчал капитан угрожающе густым басом. И взглянул на сына так, словно собирался проглотить его живьем.

— Отец, да ведь это…

Отец схватил сына за чуб и отвесил ему такую здоровенную оплеуху, что мальчик кубарем отлетел в угол комнаты.

— Это доктор! — завопил Йёрген.

В то же мгновение в дверях показалась маленькая, неуклюжая фигура полкового врача, и тут стало совершенно очевидно, что бедняга Йёрген пострадал зря.

Врач уже успел распахнуть шубу, и по полу волочилась бахрома длинного шарфа. Он вынул часы:

— А ну-ка, сколько сейчас времени?

— Да это же Рист, черт возьми! Старый греховодник, как это только всевышний не отправил тебя еще в преисподнюю! Неужто это ты?

— Сколько времени? Взгляни-ка!

— За что только я дал Йергену пощечину? Ну ладно, малыш, ты свободен, а к ужину попроси немного сиропа к каше. Беги скорее к матери и скажи ей, что приехал доктор Рист. Эй, Марит, Сири! Есть там кто? Идите сюда, да побыстрее! Помогите доктору снять сапоги. Небось в твоей одежде гнездятся болезни со всего округа, да?

— Я тебя спрашиваю, который час? Ты что, посмотреть не можешь?

— Без двадцати пяти семь.

— Тогда я, видит бог, проехал на моем Буланом три мили[6] от Иёльстада до вас за два с четвертью часа.

Доктор скинул шубу. Маленький, крепко скроенный, с широкоскулым лицом и рыжеватыми, с проседью, бакенбардами, он стоял посреди комнаты в меховой шапке, казалось, утонув в высоченных дорожных сапогах.

— Нет, нет, погоди! — крикнул он девушке, которая хотела помочь ему разуться. — Йегер, ты не выйдешь со мной и не посмотришь заднюю ногу Буланого? Перед самым подъемом он вдруг стал прихрамывать.

— Может, засекся?

Капитан поспешно схватил свою шапку, лежавшую на клавесине, и вместе с доктором вышел во двор.

Они долго стояли без шуб на трескучем морозе и ощупывали левую заднюю ногу Буланого, а потом подняли ее. Чтобы еще лучше исследовать причину хромоты коня, они повели его в конюшню.

— Ты мог бы с тем же успехом сказать, что у него сап задней ноги. Если ты в людях понимаешь не больше, чем в лошадях, то я и четырех шиллингов не дам за твой докторский диплом.

— А знаешь, Йегер, у твоего Гнедого своеобразный вкус. Он только ясли гложет или ест еще что-нибудь, а? — спросил доктор, добродушно подмигивая другу.

— Как, ты это заметил, каналья?

— Не заметил, а услышал. Он же вгрызся в них, как пила. Здорово они тебя надули с этой лошадью!

— Это еще как сказать! Через год он будет ростом с хорошего кавалерийского коня. Впрочем, ты, кажется, тоже совершил удачную сделку, отдав за своего Буланого шестьдесят пять далеров.

— Давай уточним: шестьдесят да магарыч. И ни шиллинга больше. И, уверяю тебя, не продам его, предложи ты мне, не сходя с места, даже сотню.

В комнате их уже ждала мать.

Прежде всего доктор должен навестить Аслака на хуторе Вельта. В четверг он поранил себе ногу топором, когда валил дерево. Первую помощь она с грехом пополам оказала ему сама. Затем надо побывать у батрака Андерса, у которого воспаление легких. Ему уже пустили кровь. У Андерса шестеро детей, и было бы просто ужасно, если бы не удалось его спасти.

— Мы поставим ему на спину крепкие шпанские мушки, а если это не поможет, то придется еще раз пустить кровь.

— Когда ему пускали кровь, он едва не потерял сознание, — задумчиво сказала мать.

— Нет, нет, сцеживать, необходимо сцеживать. Кровь должна отхлынуть от легких, не то его песенка спета. Завтра с утра схожу туда и погляжу, как он там… Ну, а Теа — ей надо смазать горло камфарой и обвязать шерстяным платком. Уложите ее в постель, и пусть она как следует пропотеет, а сегодня вечером дайте ей столовую ложку касторки. Старой Бритте тоже можно натереть поясницу камфарным маслом, если уж она будет очень жаловаться на боль в суставах и стонать. Я вам оставлю еще бутылку камфары.

После ужина старый друг дома сидел со стаканом пунша в руке, покуривая трубку, в одном углу кушетки, а капитан — в другом. Нос и щеки полкового врача были пунцово-красными, и это нельзя было объяснить только быстрым переходом от жестокого мороза к уютному теплу комнат. Поговаривали, что от одиночества своей холостяцкой жизни он частенько искал утешения в бутылке.

Когда друзьям наконец надоело говорить о лошадях и прошлогодних сборах, они перешли к домашним делам.

— Можешь себе представить, сколько мы теперь получаем писем — и из столицы и из Рюфюльке… Старая тетка Алетте писала перед рождеством, что в доме у губернатора появилась гостья, которую, видно, хозяйке придется обуздать.

— Так я и думал, — отозвался полковой врач, жуя мундштук своей трубки. — В манеже, когда объезжаешь новую лошадь, тоже главное — изучить как следует повадку, так сказать — норов животного, а Ингер-Юханна из той породы, что может встать на дыбы. Ее возьмешь только добром.

— Тетка Алетте пишет, что губернаторша и представить себе не могла, что в деревне, в глуши могут развиваться такие богато одаренные натуры.

Капитан начал проявлять нетерпение. Матери пора уже было покончить с хозяйством и принести ему письма дочерей.

— Поверь, этот старик судья в Рюфюльке тоже хорошая штучка. Командует, как ему вздумается, и орет благим матом — у него все по струнке ходят, что дома, что в присутствии. Интересно, собирается ли он добиваться перевода в другую область? Тинка пишет, что он пугает этим всякий раз, как видит, что освобождается чье-то место… Мать, дай же нам наконец письма! И принеси мои очки! — воскликнул капитан, как только она вошла. — Сперва прочтем ноябрьское письмо, чтоб ты узнал, как твоя крестница Ингер-Юханна вступила в дом губернатора.

Капитан пробормотал первые строчки письма, а затем стал читать вслух:


«…Когда долговязый Ула внес мой багаж в парадное, мне больше всего захотелось снова сесть в экипаж и тут же отправиться обратно, чтобы через три дня уже опять быть дома. Но я решила, что лучше всего, как говорит отец, сразу взять быка за рога. Миновав лакея, я вошла в прихожую. Там было очень светло, а на вешалках много-много пальто, шляп и шапок. Горничные с подносами, уставленными чашками, несколько раз пробегали мимо, не удостоив меня даже взглядом. Но тут я подумала, что ведь это вы прислали сюда меня, свою родную дочь, и тогда, не долго думая, я сняла свое дорожное пальто и постучала в дверь. Раз, другой, третий, а потом уже, мало что соображая, я тихо повернула дверную ручку. Но в комнате, куда я попала, тоже никого не оказалось! Из нее вела дверь, завешенная портьерой. Я только чуть-чуть тронула ее, она сразу распахнулась, и — бац! — я очутилась среди гостей. Как мне вам все это описать? Большая угловая комната, обставленная мебелью красного дерева, мягкие кресла и картины в золоченых рамах над диваном, на других стенах — в темных. Впрочем, всего этого я тогда совершенно не разглядела, потому что сперва мне показалось, что в комнате совсем темно. На самом деле там, конечно, было не совсем темно — там просто царил полумрак, потому что свет большой лампы, стоявшей на столе, за которым собралось общество, был приглушен абажуром. На диване сидели дамы, да и мужчины тоже, и все пили чай.

Я стояла посреди комнаты и ничуть не стеснялась своего красновато-коричневого платья из Гилье.

— Тетя Ситтов, — прошептала я наконец.

— Кто это? Как? Неужели это моя милая Ингер-Юханна? Это дочь сестры моего мужа, — объяснил присутствующим какой-то голос из-за стола. — Ты явилась сюда, словно дикая горная роза, капли дождя еще видны на твоем лице. Да ты совсем озябла. — Она коснулась меня рукой, но я прекрасно поняла, что она тем временем разглядывает мое платье. „Платье, видно, слишком длинно в талии, — подумала я тогда, — ведь я и дома это говорила“. Но потом я забыла о платье, потому что тетя обняла меня и сказала: — Добро пожаловать, милое дитя! Йомфру Йёргенсен, я думаю, ей сейчас хорошо бы выпить чашку горячего чая… И еще скажите, пожалуйста, Мине, чтобы она приготовила комнату на втором этаже.

Тетя посадила меня в мягкое кресло у стены.

Так я и сидела в полутьме, держа на коленях чашку чая и печенье, — не знаю, как все это у меня оказалось, — и думала: „Я это или не я?“

Сначала мне было трудно разглядеть людей, которые расположились вокруг на мягких стульях. Ближе всего ко мне оказалась чья-то нога со шпорой на сапоге и с широким красным лампасом на брюках. Ногой этой кто-то непрестанно раскачивал. Время от времени в круг света, который отбрасывала лампа, попадала головка в чепце из тончайших кружев, — видимо, какая-то дама ставила чашку на стол или брала печенье. Свет из-под абажура падал так, что освещал вокруг стола только кольцо в пол-локтя.

Ах, до чего здесь было уютно и изысканно!

Под абажуром, в полосе света, сидела тетя, склонившись над каким-то маленьким черным прибором, увенчанным фигуркой тигра. Она жгла ароматические свечки. Ее седые волосы двумя волнами падали на виски.

Вокруг начищенного до блеска самовара, который все время гудел, были расставлены прелестные синие чашки старинного датского фарфора — точно такие, как те восемь, что стоят у мамы в шкафу, ну те, что она получила в наследство от бабушки. Лицо тети было все время повернуто боком, и я видела большую серьгу, которая сверкала между кружевными оборками чепца. Мне показалось, что старомодный самовар, похожий на вазу или скорее даже на урну, чем-то ее напоминает, особенно если долго глядеть на благородный контур ее твердого подбородка. Тетя и самовар как бы связаны друг с другом с незапамятных времен, чуть ли не с сотворения мира… Порой разговор затихал, и в комнате воцарялась тишина, словно там никого не было, самовар вздыхал и шипел, точно так же, как тетя, когда она говорила, подчеркивая свое изысканное датское произношение: „Унаследовано, унаследовано“… А самовар пыхтел: „Ситтов, фон Ситтов“ — и у меня сразу всплыло в памяти все то, что ты, мама, мне рассказывала о датчанине Ситтове, который был дипломатом в Брюсселе…»


— Вот девчонка! Это у нее в крови, — рассмеялся доктор.

«…Тетя явно не торопилась познакомить меня с дядей. Поэтому, когда йомфру Йёргенсен понесла поднос с чаем в соседнюю комнату, где мужчины играли в карты, я спросила, нельзя ли мне тоже с ней пойти.

— Ну конечно, дитя мое. Было бы несправедливо испытывать дольше твое терпение! А потом, йомфру Йёргенсен, отведите нашу маленькую путешественницу в ее комнату, позаботьтесь о том, чтобы ее накормили, и пусть она ляжет спать.

Но я заметила, что она тут же повернула абажур и затемнила ту часть комнаты, где мне надо было пройти, но только потом я поняла, зачем она это сделала.

— Что такое? Кто это? — удивился дядя.

Ты бы только посмотрела, мама, как он на меня глядел. Он так похож на тебя, мама, особенно глаза и лоб, что я бросилась ему на шею.

Он не сводил с меня глаз; вытянув руки, он удерживал меня перед собой.

— Вылитая тетя Элеунуре, просто вылитая! Но… но только не воображай, пожалуйста, что ты такая же красавица, как она.

Вот как меня встретили.

Вскоре затем я уже лежала в постели в своей прелестной комнатке, обитой голубым штофом. Окна были задернуты занавесками с длинной бахромой, на печке стояла курильница, а йомфру Йёргенсен — подумай только! — назвала меня „фрекен“, чуть ли не собственноручно раздела и уложила на мягкие перины.

Так я лежала и обдумывала все, что пережила за этот день, пока у меня не начало гореть лицо и мне не стало казаться, что я снова трясусь рядом с Улой в нашем экипаже, запряженном Вороным».


— Да, экипаж пришел домой пустой, — сказал капитан, глубоко вздохнув.

— Смотри, она еще вернется в Гилье в карете, — заметил врач.

— Ах, Рист, как она хороша! — растроганно воскликнул капитан. — Я просто вижу, как она стоит посреди комнаты шурина с заколотыми на затылке великолепными черными волосами. До чего же она изменилась с тех пор, как перестала носить косички! Стоило ей надеть длинное платье, и она словно превратилась в лебедя! Ты ведь помнишь, Рист, ее на конфирмации.

— Дорогой Йегер, ну что ты! — попыталась его успокоить мать.

А капитан уже бережно разглаживал густо исписанные листки второго письма.

— Послушай только. Оно написано двадцать третьего января:

«Деньги, которые вы дали мне с собой…»

— Не то, не то…

«Счет от Ларсена за…»

— Пропусти-ка всю первую страницу и начни со второй, сверху, — настойчиво посоветовала мать.

— Ну ладно, ладно… Это всё вещи неинтересные… Слушай:


«…Как жаль, что отец и ты, мать, не видите моих двух новых платьев. Тетя необычайно добра ко мне. В таких ботинках, как те, что я теперь ношу, не может не быть красивой походки. И тетя говорит мне, что я и в самом деле хожу красиво. У меня такое чувство, будто я все время ступаю по натертому паркету. А вчера тетя подарила мне пару лакированных бот с пряжками. Представляете себе? Я от всего сердца расцеловала ее за чудесный подарок, пусть себе ругает меня. Дело в том, что, по ее мнению, первое жизненное правило благовоспитанной дамы — это всегда сохранять внешнее спокойствие и сдержанность, хотя при этом, разумеется, можно быть и сердечной. Тетя говорит, что у меня в натуре есть это самообладание, надо только его еще больше развить. Кроме того, меня будут учить игре на фортепьяно, а также танцам.

Тетя ко мне бесконечно добра, но, к сожалению, когда она хочет, чтобы окна были закрыты, мне всегда хочется распахнуть их настежь. Я имею в виду, конечно, не окна внизу, в гостиной, — там все наглухо закупорено вторыми рамами, — а только в своей комнате, наверху. Представьте себе, у меня тоже двойные рамы, да еще плотные гардины, а перед окном, на той стороне улицы, ряд домов! Дышать здесь совершенно нечем, хотя дважды в день проветривают.

Тетя говорит, что я постепенно привыкну к городскому воздуху, но я не знаю, как это я смогу к нему привыкнуть, — ведь я им совсем не дышу: за всю эту зиму у меня даже пальцы ни разу не замерзли! Утром мы совершаем небольшую прогулку в карете, а после обеда мы с тетей ходим по магазинам — вот и все мои выходы из дому. А здесь выйти погулять, представьте себе, — это совсем не то, что у нас дома. Стоит мне перепрыгнуть через крохотный сугробик, чтобы поскорее добраться до наших саней, как уже тетя недовольна — все прохожие увидят мои „деревенские манеры“, как она выражается. Я здесь так мало двигаюсь, что могла бы ходить с кандалами на ногах, как арестанты на крепостном валу.

А еще тетя мне не разрешает ходить босиком по спальне. Посмотрели бы вы, в какой она пришла неописуемый ужас, когда я ей рассказала, как мы с Тинкой во время паводка переходили вброд запруженный ручей у мельницы, чтобы не идти в обход через мост. В конце концов я заставила ее рассмеяться. Но сегодня в одном из пакетов, присланных из магазина, я видела прелестные домашние туфли, отделанные лебяжьим пухом, и я думаю, что они предназначаются мне. Видно, она хочет запрятать в них мое своеволие!»


— Похоже, они намерены надеть на нее уздечку, — пробормотал полковой врач.

Мать глубоко вздохнула:

— Из такого пустякового своеволия вырастает большое, а с ним, увы, — снова вздох, — нам, женщинам, на свете не прожить.

Доктор задумчиво глядел в стакан:

— Говорят, очарование женщин в их покорности, а ведь в песнях воспеваются гордые девушки! Вот и получается противоречие!

— Э, батенька, женщины делятся на две категории, и уродливым приходится быть покорными, — пробормотал капитан.

— Красота не вечна, поэтому всего лучше заранее думать о тех годах, когда волей-неволей придется быть покорной, — заметила мать, склонившись над вязаньем.


«С французским у меня все прекрасно, — читал дальше капитан. — К завтраку я уже успеваю выучить урок, и тетя очень довольна моим произношением. Затем с девяти до одиннадцати — музыка, и играть нужно одни гаммы. Уф!.. А потом к тете приходят с визитами.

Теперь угадайте, кто к ней пришел позавчера! Не кто иной, как студент Грип. Мне показалось, что я его знаю уже давным-давно, и мне он понравился еще больше, чем при первом знакомстве, — так я обрадовалась встрече с человеком, который бывал у нас в доме.

Представьте себе, ему вздумалось поучать тетю, — так мне, во всяком случае, показалось, — и при этом он еще позволил себе все время поглядывать на меня, словно я с ним заодно! Тетя устроила его в канцелярию дяди, потому что слышала, что он очень способный и прекрасно сдал экзамены, а из дому не получает почти никакой помощи».


— Подумать только, что я отважился ради него рискнуть своими тремя далерами!.. Решительно не понимаю, как это он смог так хорошо сдать экзамены, не имея средств к существованию! — воскликнул капитан.

— Йегер, но ведь он вернул тебе долг и даже оплатил почтовые расходы, — заметила мать.

Капитан снова приблизил письмо к свече:


«Тетя считает, что Грипу не мешало бы приобрести некоторый светский лоск, и поэтому она сказала ему, чтобы он посещал два раза в месяц ее вечера. Да и ей так приятно видеть вокруг себя молодежь. Но он дал понять, что воспринимает ее приглашение как принуждение, как приказ. И вот в то утро он пришел, по-видимому, чтобы извиниться за эту грубость. Но как он разговаривал!

— Так, значит, теперь мы вас снова будем видеть на наших четвергах? — спросила тетя.

— Сударыня, вы, наверно, помните причину моего исчезновения? Тогда во мне говорило грубое, необузданное чувство противоречия, и я объявил бойкот старинным синим чашкам на ваших знаменитых чаепитиях, где по любому поводу выносят приговоры в последней инстанции.

— Глядите-ка, глядите-ка, — засмеялась тетя. — Разве я не права, когда говорю, что по сути дела вы созданы для общества, где только и может проявиться то лучшее, что есть в каждой натуре?

— Вы хотите сказать — угодливость?

— Не сорвитесь снова, господин Грип, прошу вас!

— Я и так уже стараюсь изо всех сил, сударыня, потому что, говоря откровенно, у меня на языке вертелось слово „лживость“.

— Я вижу, на вас опять нашел дух противоречия. Словно вы не знаете, что в этом состоянии легко сболтнуть лишнее.

— Я хотел только сказать, что если заставляешь себя не высказывать возражений, которые приходят на ум, то лжешь.

— Вовсе не лжешь, а просто приносишь небольшую жертву хорошему тону, а без этого не может быть общения между людьми нашего круга.

— Да, но что приносишь в жертву? Правду!

— А по-моему, всего лишь свое тщеславие, которое не позволяет упустить случай выставить напоказ свою находчивость, что всегда крайне соблазнительно для молодого человека.

— Возможно… Тут я не стану спорить, — неуверенно согласился он.

— Вот видите! — И тетя продолжала, потому что она никогда не теряет из виду своей цели: — Научиться хорошим манерам только полезно. И когда я вижу, что умный студент разговаривает с дамой, держа руки в карманах, или сидит, развалившись на стуле, то я всегда стараюсь помочь ему каким-нибудь намеком преодолеть этот недостаток воспитания, не заботясь о том, обидится он или нет.

Вы бы только посмотрели на Грипа! Он не просто вынул, а выдернул руки из кармана и с той минуты сидел прямо, словно аршин проглотил.

— Если бы все были такими, как вы, сударыня, я рекомендовал бы всем тратить время на визиты, — сказал он, — потому что вы прямая женщина.

— Женщина? Принято говорить: „дама“.

— Я хочу сказать, вы прямая, но… отнюдь не добродушная.

При этих словах Грип тряхнул головой, и его густые каштановые волосы упали ему на лоб.

Я не страдаю от того, что у меня нет ваших портретов, потому что стоит мне лечь в постель, как я сразу воображаю себя дома. Я отчетливо вижу, как отец, насвистывая, ходит по столовой, а потом вдруг бежит к себе в кабинет, а я дергаю Йёргена за чуб и тычу его носом в учебник географии, и он начинает гоняться за мной; мы носимся по всему дому, вверх и вниз по лестнице, влетаем в одну дверь и выбегаем в другую. Да, порой я отчаянно скучаю по дому. Но эту тоску я должна тщательно скрывать от тети — она сочла бы ее черной неблагодарностью! Тетя не в силах представить себе, что люди могут жить не только в городе.

Здесь так много правил, смысла которых я решительно не понимаю. Ты только подумай, мама: тетя, например, говорит, что на худой конец я могу упомянуть в разговоре, что у нас дома есть коровы, но при этом упаси меня боже сказать, что одна из них отелилась! Хотелось бы мне знать, как она себе представляет, откуда берутся телки, раз старых коров режут к рождеству?»


Здесь капитан захмыкал, а лицо матери приняло озабоченное выражение, и, вздохнув, она сказала:

— Это все потому, что мы, к сожалению, не могли оградить детей от общения с прислугой, и они слишком много торчали в людской.

— Видите ли, сударыня, — сказал полковой врач, — в городе так следят за приличием, что курица там едва осмеливается снести яйцо. Горожан интересуют только продукты сельского хозяйства.

— Да, — вмешался в разговор капитан. — В городе бедной кобыле никогда не разрешат такого бесстыдства, как произвести на свет жеребенка…

Мать только тихо кашлянула и отошла к столику с рукоделием.

…Близилась полночь. Госпожа Йегер уже час назад ушла спать, а капитан и полковой врач, осовевшие, все еще сидели, допивая остатки пунша. Они походили на стоявшие на столе огарки с необрезанными фитилями.

— Оставь себе своего Буланого, Рист! На меня можешь положиться… Не родился еще тот человек, который обвел бы меня вокруг пальца, когда дело касается лошадей… При моем-то опыте! Сколько лошадей я отобрал для армии за свою жизнь!

Доктор молча глядел в свой стакан и только моргал глазами.

— Я понимаю, ты сейчас думаешь о моем Гнедом, который грызет ясли! — воскликнул капитан. — Но ведь это было настоящее мошенничество, прямой обман. Я мог бы подать в суд… Короче, мой тебе совет: оставь себе своего Буланого.

— Знаешь, мне он как-то надоел.

— Вон что!.. Вон что!.. Значит, дело в тебе, а Буланый тут ни при чем. Это у тебя просто мания. Собрать бы всех лошадей, которые у тебя перебывали, получилась бы неплохая конюшня.

— Они испортили Буланого, когда возили на нем лес. Он теперь все норовит свернуть вбок.

— Всего-то? Да от этого я его за две недели отучил бы. Нужно только немного повозиться с ним.

— Знаешь, мне надоело постоянно дергать за одну вожжу, чтобы он не заезжал в канаву. Не будь этого, я никогда не расстался бы с ним. Другое дело — твой Гнедой. Подумаешь — глодун! Уж во всяком случае, из-за такой безделицы я не стал бы…

Капитан размышлял. Он откинулся на кушетку и сделал несколько глубоких затяжек.

— О моем Гнедом и вправду ничего плохого не скажешь. Вот только грызет немного, да и то всего лишь одним зубом.

— Да мой Буланый сворачивает с дороги тоже только в одну сторону.

Снова капитан несколько раз сильно затянулся и потеребил парик.

— Если кто и может выправить твоего Буланого, так это только я.

Из трубки капитана повалил густой дым.

Доктор выбил свою об угол кушетки.

— Мой Гнедой — на редкость добродушное животное. Вот только что грызет немного свои ясли. Ведь, собственно говоря, для лошади — это пустяковый недостаток. А как легко он идет в упряжке, как чувствует вожжи, стоит только шевельнуть ими. Благородный конь. На таком только и ездить.

— Да, да… Ничего не скажешь, изящное животное.

— Знаешь, Рист, ведь, собственно говоря, эта лошадь как раз то, что тебе надо — очень она послушна в упряжке!

— Ты что, предлагаешь выменять Буланого? — задумчиво проговорил доктор. — Я, собственно, об этом не думал. — Доктор покачал головой. — Никак не могу взять в толк, почему он все-таки сворачивает в сторону.

— Зато я, мой милый, прекрасно это понимаю.

— Как бы тебе не прогадать на этом обмене, Йегер, ведь дело такое…

— Мне? Прогадать? Ха-ха-ха!.. — Капитан смеялся с задорной самоуверенностью. Он весь сотрясался от смеха. — Ну, Рист, по рукам!!! Меняемся!

— Экий ты скорый, Йегер!

— Такой уж я человек, люблю все решать разом, не долго думая. Давай обмоем наш обмен! — возбужденно воскликнул капитан. Парик его съехал набок, он вскочил с места. — Давай поглядим, не найдется ли в шкафу у матери коньячку.


Какие же скрытые пороки, черт возьми, были еще у этой лошади?

Все мысли капитана были направлены на то, как выправить Буланого.

Лошадь все время поворачивала голову вправо и так и норовила съехать в канаву, стоило только чуть-чуть ослабить поводья. И невозможно было найти причину.

Нынче утром она снова зацепила оглоблей столб у ворот. Может, она пугается тени? Что ж, это мысль! Капитан решил испытать ее ночью, при лунном свете.

Когда он под вечер пришел в конюшню, его взору открылась странная картина.

Долговязый Ула вывел Буланого из стойла и угрожающе поднес кулак прямо ко лбу лошади:

— Я уже по-всякому пробовал, господин капитан. Если ему с этой стороны даже топор приставить к голове — он не двинется, ухом не поведет. Но поглядите, господин капитан, как он волнуется вот теперь. — И Ула поднес кулак с другой стороны. — Ясное дело! Он слепой на левый глаз, ничегошеньки им не видит!

— Так вот оно что… — Капитан в бешенстве отвесил Уле пощечину. — Чего это ты, свинья паршивая, лошади кулаком угрожаешь?

Когда долговязый Ула задавал вечером лошадям корм, капитан снова явился в конюшню. Он взял фонарь и осветил Буланого.

— Да, учи тебя, не учи, ты все равно будешь сворачивать в канаву. На, Ула, возьми себе эту монету, хоть ты на всей этой истории что-нибудь заработаешь.

Широкое лицо Улы расплылось в лукавой улыбке:

— Зато доктору придется запастись досками — ведь Гнедой за то время, что был у нас, сгрыз три двухдюймовки.

— Слушай, Ула, — сказал капитан, — лучше всего будет уверить доктора, что у нас Буланый видит обоими глазами.

Когда долговязый Ула уже весной по распутице вез дрова в Гилье, ему пришлось съехать в сторону, чтобы дать дорогу доктору, который катил на своих санях с севера.

— Ты, я вижу, на Буланом! Ну и как? Удалось капитану его перевоспитать? Небось по-прежнему так и норовит попасть в канаву?

— Боже избави, господин доктор. Господин капитан сразу же научил его уму-разуму. Теперь идет так же прямо, как я, когда я трезвый.

— Ну уж это ты кому-нибудь другому заливай, лгун несчастный! — пробормотал доктор, хлестнул свою лошадь и помчался дальше.


предыдущая глава | Хутор Гилье. Майса Юнс | cледующая глава