home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню




ФРАНЦУЗСКИЙ ПОЛИТЕС?


1832-й: очень хороший год для Парижа. По крайности, в отношении музыкальном. Я уже говорил — надеюсь, вы обратили на это внимание: может, вам даже стоило это записать! — в общем, я уже говорил, что музыкальный центр вселенной, похоже, смещается к Парижу, по крайней мере «в черно-белых», если так можно выразиться, тонах. Последнее означает, что Париж неожиданно стал самым подходящим местом не только для оперы, но и для тех, кто принадлежит к новому племени «пианистов-композиторов». И боже ты мой, сколько же их поразвелось! Так много, что, вне всяких сомнений, выжить удастся только малой их горстке. А величайшим в этой горстке был, безусловно, Шопен. В 1832-м он оказался в Париже — примерно в одно время с совершенно съехавшим с ума Берлиозом. Однако, прежде чем мы займемся этим французом и этим поляком, краткое введение в контекст.

MDCCCXXXII. Ах, что это были за дни. Дни, когда впервые начал использоваться термин «социализм» — и, как ни странно, в Англии и Франции одновременно, — а кроме того, в этом же году двадцатитрехлетний Уильям Гладстон положил начало своей выдающейся политической карьере и как парламентского представителя Ньюарка, и как удобного саквояжа с замочком[*]. Население Британии составляло поразительные 13,9 миллиона человек, тогда как население США составляло, постойте-ка… составляло поразительные 12,8 миллиона. С ума сойти. До конца этого года Иоганну Вольфгангу фон Гёте предстоит скончаться и отбыть на небеса, сэру Вальтеру Скотту — скончаться и отбыть в могилу, а преобразователю общества Иеремии Бентаму[*] — скончаться и обратиться в чучело. Констебл познакомил мир со своим представлением о «Виде на мост Ватерлоо с причала Уайтхолл», а Олкотты, Бронсон и Эбигейл, подарили миру свою маленькую женщину — Луизу Мэй[*].

Однако вернемся во Францию. Два очень разных композитора одновременно вдыхают здесь пьянящий воздух Парижа: Берлиоз и Шопен — две очень разные стороны одной римской монеты. А ну-ка, орел или решка? Шопен.

Фредерик Шопен был в очень значительной мере романтиком «чувствительным», человеком, для которого слово «романтика» означало «чистота», «глубина и тонкость», а то и «сдержанность». Он родился во французско-польской семье, учился в Варшавской консерватории, а затем навсегда покинул родную Польшу, увезя с собой урну настоящей польской земли, с которой не расставался, как с напоминанием об отчизне. (В конце концов урну и погребли рядом с его телом.) Сейчас он уже совершенно освоился с «levez votre petit doigt»[*] парижского салонного общества. Общество приняло его как одного из своих, несмотря на отчасти сомнительный дебют. Шопена ввел в салон барона де Ротшильда граф Радзивилл, и после этого он уже просто не мог оказаться неправым хоть в чем-то, и каждая его нота обречена была на то, чтобы стать национальным достоянием.

А полной его противоположностью, светом, так сказать, при этой тени — или наоборот, — был Бесноватый Гектор.

Луи Гектор Берлиоз, если воспользоваться полным его именем, родился в деревне близ Гренобля, в сотне километров к юго-востоку от Лиона, в предгорьях Французских Альп. Отец его был врачом и не желал бы ничего лучшего, если б и сам Гектор принес клятву Гиппократа. В результате Берлиоза отправили в Париж, в Медицинскую школу, разрешив ему, однако, брать на стороне уроки музыки. Разумеется, проучившись три года, он махнул на медицину рукой, записался в Парижскую консерваторию и, с неистовством сорвавшегося с привязи пса, впился в музыку, какой она тогда была, всеми зубами сразу.

Так вот, Гениального Гека нередко называют архиромантиком. Интересные шляпки. Это означает лишь, что он был и романтиком, и… умалишенным. Неторопливость, изнеженность, «этюдность» Шопена — это все не для него. Берлиоз работал огромными красочными мазками величиною с Борнмут. Создавая ГРАНДИОЗНЫЕ декларации, буквально вопившие: «ВЗГЛЯНИТЕ НА МЕНЯ, Я РОМАНТИК И ТЕМ ГОРЖУСЬ!»

Да-да, я знаю, что вы думаете, — по-вашему, я малость перебираю насчет «бесноватости». Ладно, все может быть, однако позвольте мне перечислить события, приведшие ко второму исполнению — как раз в этом, 1832-м, году — его «Фантастической симфонии». Еще в 1827-м Берлиоз безумно влюбился в ирландскую актрису Гарриет Смитсон — увидел ее в «Гамлете», в роли Офелии, и влюбился. И начал преследовать бедняжку с одержимостью идущей по следу гончей. Не давал ей покоя ни утром, ни днем, ни ночью. Но как же он поступил, когда посягательства его оказались бесплодными? Подался в монахи? Привязал на шею концертный рояль и бросился в Сену? Да ничего подобного. Он начал обхаживать другую женщину. Эту другую звали Камиллой, и, на беду свою, она была всего только пешкой в весьма своеобразной любовной игре Безумного Гектора. Он решился сыграть на ревности — начать ухлестывать за другой прямо под nez[*] своей возлюбленной — в надежде, что та образумится. И тут вдруг получил Римскую премию — был в Париже такой большой композиторский конкурс, — а часть этой премии подразумевала проживание в Риме. Ну что ж, он снялся с места и переехал в Рим. Возможно, и это было частью классического французского «держите их mesquin[*], держитесь за них tr`es fin[*]», как выражаются в Лидсе.

Однако замысел его исполнялся вкривь да вкось — проживая в Риме, Берлиоз узнал, что Камилла взяла любовника. Вот вам и здрасьте! Все пошло прахом. Как, интересно, Гарриет Смитсон будет ревновать его, если ревновать-то и не к кому? И что он сделал? Да, собственно, то же, что учинил бы любой «соскочивший с катушек» французский композитор-романтик 1830-х. Ну посудите сам, вы заметили?) Ладно, кто из нас может с чистой совестью сказать, что и сам таких штук не выкидывал — в свое время? Я не скажу. Как бы там ни было, Гектор le Fou[*] добрался всего лишь до Генуи, где каким-то образом лишился своего маскарадного костюма, — какая, право, жалость, мне так хотелось узнать, чем все это закончилось. По-моему, получился бы отличный материал для альковного фарса. В конечном итоге он просто повернул обратно в Рим, совсем обессилевший.

А когда он все же возвратился в Париж, выяснилось, что Смитсон тоже здесь. О нет — опять все сначала? Действовать надлежало быстро. Как ему убедить эту женщину, что он — лучшее, если не считать французского батона, что она может найти? Засыпать ее спальню цветами? Послать ей переплетенный в кожу сборник самых романтичных, какие она когда-либо читала, любовных стихотворений? Нет. ГБ — человек, упорству коего позавидовал бы и самый настырный агент только что названной организации, — решил, что знает, чем ее пронять. Он устроил исполнение своей смехотворно длинной «Фантастической симфонии» — глыбы в пяти частях, требующей четырех духовых оркестров и «Шабаша ведьм». Все это должно было стать лучшим из любовных посланий, которые она когда-либо получала.

А теперь внимание. Все сработало! Он ее получил! Ну, знаете, этот мне Берлиоз — да и Гарриет тоже, — вряд ли я когда-либо сойдусь с ними в представлениях о том, что такое романтическая любовь. Но если честно, «Фантастическая симфония» — сочинение просто потрясное, и, следует отдать ему должное, оно содержит тему «Гарриет Смитсон», которая то и дело возникает в нем то там то сям. Так что эта женщина была, надо полагать, очень тронута. Подзаголовок симфонии сообщал: «Эпизод из жизни артиста» — названный артист явно одурял себя опиумом, насылавшим на него самые причудливые галлюцинации, каковые должным образом и передаются музыкой, — и от музыки этой рукой подать до того, что вытворяла в 60-х группа «Велвет андерграунд». Добавьте к ней Тимоти Лири[*], и картина получится почти полная.

В то время «Фантастическая симфония» породила, как оно и положено наиболее передовым творениям, реакцию типа «надоел хуже горькой редьки». Шуман ее ненавидел — со страстью, — однако лучшее, что было сказано на ее счет, исходило от беззаботного любителя приятно закусить по имени Россини: «Как хорошо, что это не музыка». И это не только лучшее, что было сказано по поводу ФС, но, на мой взгляд, лучшее, что сказано по поводу музыки вообще. Итак, они перед нами, два композитора: по-французски франтоватый Берлиоз, открывающий, не без кривляния, впрочем, новые горизонты, и по-польски политесный Шопен с его утонченной, не без нервности, впрочем, подрагивающей романтичностью, — два главных в Париже тех лет провозвестника романтизма.



ОПЕРА III — ВОЗВРАЩЕНИЕ ЖИВОГО МЕРТВЕЦА | Неполная и окончательная история классической музыки | cледующая глава



Loading...