на главную   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


III

Теперь мы как привороженные следили за могучими течениями, приливами, отливами с их чередой и сменой. И не потому лишь, что боялись за лодку, которая была не наша, и заякорить ее было невозможно, и не всегда удавалось поднять на причал. В зимние высокие приливы Тихий океан подымался чуть не вровень с полом, и самому домику, как сказано выше, угрожали тогда громадные бревна и вырванные с корнем деревья, подхваченные течением.

Я узнал и то, что, когда на поверхности еще длится прилив, на глубине уже может начаться отлив.

Мы успели познакомиться с Квэгганом, лодочным мастером с острова Мэн, и в один из вечеров потеплей, когда поселок напоминал карликовую, во сне приснившуюся Геную или Венецию, Квэгган рассказал нам, покачиваясь в своей лодке под нашими окнами, омэнском поверье, согласно которому птицы, увиденные в новолунье на девятой от берега волне, — это Души умерших.

Ничто так не раздражает и не удручает моряка, как океанский прибой, беспощадно и глупо колотящий в берег. Но наш фиорд был не море и не река, а смешение обоих, вечно движущееся, меняющееся, струящееся и в своем движении и бытии такое же многообразное и загадочное для наблюдателя, как другой, небесный Эридан, звездная река, видимая лишь своими верховьями, а в тихие ночи — и отражением этих верховий в фиорде, всклянь наполненном приливной водой; а дальше река-созвездие, завернув за наш живописный нефтезавод и обогнувши Бранденбургский Скипетр, утекала в небеса южного полушария. В эту пору затишья, в краткое стояние прилива, фиорд напоминал мне также то, что у китайцев зовется Тао, — нечто сущее изначально, прежде неба и земли, наделенное особым постоянством и покоем, но при этом текущее сквозь все неиссякаемым потоком; Тао, которое «столь недвижно и, однако, течет непрестанным струеньем и, протекая, удаляется и, отдалясь, возвращается обратно».

Ни разу больше не принимало взморье настолько удручающего вида, как в первый день. Если воды иногда и подергивались пленкой нефти, то очень ненадолго, и сама эта пленка была странно красива; к тому же вскоре слив нефти в портовые воды был воспрещен законом. А если закон и нарушали и по заливу расплывались нефтяные пятна, то поразительно, с какой быстротой наш текучий фиорд очищал себя. В жизни никогда еще не плавал я в такой чистой, холодной, свежей, бодряще-чудесной воде; и когда захотели перекрыть залив дамбой, когда поздней какая-то британская пивоваренная компания вознамерилась превратить наши места в стоячий пресноводный водоем — осквернить даже этот прозрачный источник, наглухо отрезав его от очищающего моря, — то на миг словно во мне самом задрожали в смертной муке и иссякли источники жизни. Отливы, которые бы так оголяли прибрежье, как в тот первый день, тоже были исключительно редки. Да и сами илистые отмели в часы отлива привлекали взор кишевшей на них жизнью, ее всевозможными причудливыми формами. Морские звезды — тоненькие бледно-бирюзовые, толстые фиолетовые, ярко-красные двадцатилучевые (как солнце на детских рисунках); усоногие рачки, мечущие пищу себе в створки; полипы и актинии; голотурии двухфутовой длины, словно шипастые и рогастые оранжевые драконы; одинокие странные осы, ищущие поживу среди ракушек; каракатицы, чьи амуры по звуку смахивают на треск пулеметных очередей, и длинные атласные ленты бурых водорослей («Как подняли они свои головы и замотали ими — верный признак, что напор воды слабнет», — поучал нас Квэгган). За северным мысом, за лесным портом илистые отмели в отлив тянулись на целые мили, и косо торчали там старые сваи — будто пьяные гиганты, привалясь друг к другу для поддержки, пошатываясь бредут с гор, из великаньего трактира.

Ночью все успокаивалось и как будто затихало на пляже и отмелях, окутанных задумавшимся безмолвием. Даже рачки засыпали, считали мы. Но как же грубо мы ошибались! Как раз ночью просыпается по-настоящему этот несметный мир приливных полос и отмелей. Оказалось, что китайские шляпы (жили на взморье у нас такие ракушки) только ночью и перемещаются; и теперь всякий раз с наступлением потемок мы, смеясь, говорили друг другу замогильным голосом:

— Пала ночь, и зашагали китайские шляпы!

Отрадное преображение коснулось даже валунов на берегу, от которых, казалось нам поначалу, один лишь вред — только ноги обобьет жена. Стоило надеть старые теннисные тапочки, и можно было без помех пройти по оголенным половинным отливом камням к волне. А по утрам — когда поднимешься, начнешь готовить кофе, а солнце так сверкает в оконном стекле, будто ты помещен в центр алмаза; когда глянешь на фиорд, а там под рвущимися из облаков лучами ослепительно вскипает дальний черный плес, — мне, словно Квэггану, суеверному кельту, эти береговые валуны стали казаться вставшими вокруг ренановскими непреложными свидетелями, наделенными бессмертием и носящими каждый имя какого-нибудь божества.

И разумеется, взморье служило нам главным поставщиком дров и досок для ремонта. Там мы однажды увидели болтавшуюся на прибое деревянную лестницу, которая после нам верно служила. И там же нашел я старый полутораведерный бачок-канистру; мы эту жестянку вычистили, и я потом каждый вечер носил в ней воду от родника.

Хозяин-шотландец оставил нам две небольшие бочки для дождевой воды, но вода питьевая еще задолго до того, как я нашел бачок, стала для нас одной из самых серьезных проблем. На шоссе, за лесом, стоял магазин и гараж, там рядом с бензоколонкой был водопроводный кран, и вполне можно было (хотя и утомительно) таскать оттуда воду ведерком через лес, дачники в большинстве своем так и делали. Но оказалось, что настоящие эриданцы считают долгом чести не брать оттуда воду, хотя владелец магазина, человек добрый, и не возражал; притом же мы, эриданцы, составляли для него основной источник дохода. Но он платил налоги, а мы — нет, и вдобавок налогоплательщики нашего округа не гнушались никаким предлогом, чтобы потребовать выселения «нищих незаконнопоселенцев», чьи лачуги, «как ядовитую морскую поросль, следует предать огню», — так ядовито выразилась одна городская газета. Что толку возражать подобным господам строкой Вордсворта: «Любовь он в нищих хижинах нашел…» Потому-то постоянные жители взморья и даже дачники-старожилы предпочитали брать воду из какого-либо природного источника. Одни рыли колодцы, у других, как у Квэггана, вода текла по желобу сверху, из горных лесных ручьев. Но об этом мы узнали позже, а в то время только начинали заводить знакомства с нашими будущими друзьями и соседями, из которых ближайшие жили на расстоянии в добрую четверть мили от нас — Квэгган к северу, а Моджер к югу. Хозяин оставил нам бочонок с питьевой водой и сказал, что сам он возил воду лодкой от ручейка, протекающего в полумиле отсюда. И вот через каждые несколько дней, погрузив бочонок и ведерко, я вместе с женой отправлялся теперь в лодке за маячный мыс и баржевую пристань. Ручеек тек там круглый год, но был так мелок, что негде и ведром зачерпнуть. Только у каменистого уступа, где струя спадала с высоты одного фута, можно было подставить ведро.

Здесь, на ничьей земле между баржевой пристанью и индейской резервацией, взморье представляет собой плоскую низину, покрытую не песком, а глубокой вязкой тиной и поросшую водорослями. В малую воду лодка садилась на грунт шагах в пятидесяти от того уступа и приходилось тащить бочонок по тине и лужам, увязая в липком месиве; а в разгар прилива море полностью покрывало уступ. В отлив же ручей снова опреснялся. Требовалось точно поспеть к половине прилива, когда можно было подгрести довольно близко, а иначе задача была почти невыполнима. Но пусть мы и поспевали, все равно мне трудно сейчас понять, как могли мы находить столько забавного в этом занятии. Но, быть может, оно светло вспоминается просто на фоне отчаяния, охватившего нас в тот день, когда мы обнаружили, что доступ к ручью закрыт; нам показалось даже, что из-за этого вообще придется уехать.

Был уже на исходе ноябрь, до зимнего солнцестояния оставалось меньше месяца, а мы по-прежнему жили в Эридане. Сверкающие инеем утра, лазоревые, золотые полдни и вечерние туманы октября внезапно сменились сумрачными или штормовыми рассветами при северных ветрах, гнавших из-за гор хмурые тучи. Как-то раз (я уже взял тогда на себя утреннюю варку кофе) я поднялся еще до света, чтобы нам вовремя поспеть к ручью. Ночью пылал Юпитер, да и сейчас, хоть было уже четверть девятого, ущербная луна еще ярко светила. К тому времени, как я принес жене кофе, на дворе уже белел фарфоровый рассвет. А перед тем небо подернулось волнисто-розовым, испещрилось черными барашками. Жена любила, чтобы я описывал ей восходы (пусть, чаще всего, и неточно), как сама она описывала их мне до наступления холодов, когда вставала первая. Но, видимо, я так же ошибся насчет восхода, как и насчет прилива: дело шло уже к десяти часам, а мы все пили кофе и ждали, чтобы взошло солнце и начался прилив. День оборачивался тихим, тепловатым, вода лежала темным зеркалом, а небо — мокрой посудной тряпкой. На камне у мыса неподвижно стояла цапля и казалась неестественно высокой; вспомнив, что накануне там работали люди с фонарями, мы решили, что это поставлен новый буй в форме цапли. Но тут наш новый буй пошевелился и, запахнувшись в огромные, как у кондора, крылья, снова неподвижно застыл.

Все это время совершался, однако же, где-то восход, а для живущих на южном берегу, за холмом, уже и совершился. Я говорю о том холме потому, что солнце всходило теперь не на востоке за фиордом, где порт Боден перечеркивал сентябрьские зори высоковольтными проводами, и не на северо-востоке, где горы, — а все дальше с югу, за лесистым холмом, возвышавшимся над рельсовыми путями.

Но тут произошло удивительное. Намного южнее высоковольтных линий, прямо над невидимой во мгле насыпью с ее закоптелыми домиками, из сплошного серого тумана выкарабкалось живое солнце, верней, возникло вдруг маленьким кружком, в котором нарисовались у нижнего края пять деревьев, словно пять церковных шпилей на дне чайной чашки. Зажмурить глаза, опять широко раскрыть, всмотреться — и увидишь только этот лишенный блеска платиновый кружок солнца, по верхнему краю которого тонко очерчены облака, а по нижнему — пять деревьев, а другие деревья скрыты в тумане, и солнце, косо подымаясь гребнем холма, поочередно их высветляет.

На минуту затем солнце налилось краской, опять потускнело и стало похоже на череп, на затылок черепа. Мы закрыли глаза, снова открыли: вот оно за стеклом — солнце, маленькое, нереальное, словно оправленная в оконную рамку миниатюра с рисунком деревьев, а вокруг — мга.

Мы сели в лодку, поплыли к ручью, и нас встретила там доска с надписью:

ЧАСТНОЕ ВЛАДЕНИЕ. ВХОД ВОСПРЕЩЕН

Но мы решили все же набрать напоследок воды. С откоса уже бежал кто-то, сердито жестикулировал, и я, спеша столкнуть лодку, крепко севшую на грунт под тяжестью полного бочонка, впопыхах повредил на бочонке обруч; пока мы добрались до дому, почти вся вода вытекла, и вдобавок мы чуть не потопили лодку. Жена плакала, и дождь пошел, и меня взяла злость: время военное, новую бочку вряд ли достанешь. Последовала ссора, едва ли не первая у нас с женой, мы совсем уже было решили уехать, как вдруг я заметил на берегу жестянку, оставленную приливом. Пока я разглядывал ее, проглянуло солнце, разлился бледный, серебряный свет, а на фиорде по-прежнему сеялся дождь, и жену так захватила эта красота, что тут же, забыв все недавние сердитые слова, она принялась объяснять мне про дождевые капли, точно малому ребенку, и я слушал растроганно и простодушно, словно впервые видя это диво — а может, и действительно впервые.

— Видишь, любимый, круги на воде от дождинок все между собою сцеплены, — говорила жена. — Одни круги большие, расплываются широко и поглощают соседние, а есть и послабей круги, поменьше, что словно тут же гаснут… А сам дождь — это морская вода, поднятая ввысь жаром солнца, обращенная в тучи и опять спадающая в море.

Знал ли я это раньше? Пожалуй, вообще-то знал. (Что море само в свою очередь порождено дождем, этого я не знал.) Но в голосе жены звучало такое изумленное и непередаваемое восхищение, что, повторяю, я слушал и глядел, будто впервые видел это обычное явление.

Так ужасен и чужд земле стал ныне мир человеческий, что рождается ребенок в этот мир, в его людные Ливерпули, и за всю жизнь может не встретить никого, кто удосужился бы открыть ему глаза на простую красоту дождя над морем. И удивляться ли, что стихии, оседланные человеком лишь ради его алчности и на пагубу земле, — что сами эти стихии встают под человеком на дыбы?

Между тем солнце опять рвалось из мги, и мы поняли, что черепом оно прикидывалось лишь для пущего эффекта. И как луч маяка с мыса Као, который виден на семьдесят шесть миль, так увидели мы издалека весну. Думаю, что именно в эту минуту мы всерьез решили остаться.

А бачки такие я не раз видел на кораблях, когда плавал кочегаром, — в них держат профильтрованную воду, они висят в кубриках у боцманов или механиков; эту жестянку, по-моему, бросили за борт с английского судна. То ли почудилось мне, то ли от нее действительно пахло лимоном. В таких держат воду, а нередко и лимонный сок. Положенный на английском флоте лимонный сок настолько крепок в неразведенном виде, что нескольких капель на ведро воды хватало, чтобы добела выдраить обеденный стол. Однако сок способен не только очищать, но и разъедать металл, и мне подумалось, что это какой-нибудь салага-вестовой перелил лимонного сока, не разбавил как надо, а боцман пришел с вахты, в горле пересохло, нацедил себе отменно ржавого лимонада, сорвал жестянку со стены и, погрозившись насадить ее на голову злополучному салаге, швырнул за борт. Вот какую морскую историйку сочинил я для жены, отчищая жестянку, чтобы обратить ее в отличную канистру для воды.

Итак, у нас была теперь канистра, но где брать воду, не роняя своей чести и достоинства, было еще не ясно. В тот же день на тропинке мы повстречали Кристберга.

— Ну, вот вам и вонд[237] — сказал он.

— Что, что?

— Вода, миссис.

Он имел в виду родник. «Вонд» или «ванд», видимо, обозначает воду по-датски либо по-норвежски — во всяком случае, Кристберг иной раз употреблял это слово. Не замеченная нами вода все это время находилась в неполной сотне ярдов от дома. Бабье лето выдалось необычайно сухое и долгое, и потому родник пробился лишь тогда, когда мы уже свыклись с мыслью, что воды близ дома нет, — иначе мы бы нашли ее. Но в ту минуту Кристберг словно волшебным жезлом взмахнул, и вода заструилась. И, добрая душа, он еще сходил принес отрезок железной трубы, чтобы легче было наполнять канистру.


предыдущая глава | У подножия вулкана. Рассказы. Лесная тропа к роднику | cледующая глава