на главную   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


2

 

Влад еще ходил в этот дом, еще продолжал тянуть эту светскую волынку с ее перманентной пьянкой, необязательными, обо всем и ни о чем, разговорами и выяснениями отношений. Но все это выглядело для него, как в стереокино, где окружающее только притворяется реальностью, а на самом деле не имеет с нею никакого соприкосновения. К тому же в последнее время Влад чувствовал себя здесь словно под стеклянным колпаком: куда бы он тут ни уединился, где бы ни сел и с кем бы ни разговаривал, всюду его сопровождало чье-то неотступное и пристальное внимание. Вначале это сильно угнетало, вызывая в нем удушливое чувство бессильного [274] протеста, но с течением дней он пообвык в сложившейся вокруг него ситуации, постепенно приучившей его к самоконтролю и осторожности.

Помнится, как-то в конце жаркого августа он мимоходом завернул туда, столкнувшись у самого входа со своим давним игарским приятелем. В повседневной суете их пути пересекались довольно часто, порою они обменивались словцом-другим, даже изредка выпивали на ходу, но поговорить, как бывало, по душам, с глазу на глаз, все никак не удавалось, и друзья расходились в уверенности, что впереди у них еще много времени для такой встречи и такого разговора.

— Привет, малыш, — сразу же загорелся тот, — на ловца, сказано, и зверь бежит, а то, смотрю, ни одной собаки в этой лавочке, даже по матушке послать некого. Пошли, малыш, рванем по маленькой, давно нам с тобой надо было бы посидеть без свидетелей, много всякого накопилось.

Первую они выпили молча у стойки, затем заняли столик в пустынном углу веранды, и только тут Влад решился спросить:

— Ты, Юра, наверное, уже знаешь, что меня берут за горло?

— Что ж, малыш, как выражаются французы, ты сам этого хотел, Жорж Данден! — Тот добродушно взбычился в сторону собеседника кудлатой, неседеющей головой. — Моя совесть перед тобой чиста, я тебя предупреждал, если помнишь, еще в самом начале: не лезь в эту соблазнительную ловушку, не снесешь головы или окажешься в клетке, может быть, даже золотой. Ты не послушал меня, да я и не надеялся, что послушаешь, уж больно много дотошной ярости в тебе тогда кипело, теперь пришел твой час расплачиваться за многое, как говорится, знание, и печали тебе предстоят немалые, трудно еще сказать, что будет, голь наша бюрократическая на выдумки хитра, но готовиться тебе надо ко [275] всему, даже к самому худшему. — И тут же, как бы перечеркивая сказанное, решительно тряхнул аспидной копной: — Хотя, по правде говоря, завидую! Двадцать лет тому, у черта на куличках я поучал тебя уму-разуму, наставлял на путь истинный, а теперь мне, старому дураку, в пору самому поучиться. Я-то ведь уже и тогда всему цену знал, а до сих пор все не отелюсь, все тяну резину, все самого себя перехитрить хочу. Ты же начал с дерьмовых стишков, какими, прости, и подтираться тошно было, а сумел-таки труху эту переварить и выплюнуть из себя, плохо ли, хорошо ли, это потомкам определять, но дошел до сути, написал свое заветное и напечатать не побоялся. Спасибо за урок, малыш, пора мне выплывать из-под воды, пора положить камушек на их гробницу, отдать им должок свой давний, чтобы помнили, по каким счетам ихней братии рано или поздно платить придется. Выскажусь, выложу до конца, а тогда и помирать не страшно, будет с чем к Господу-Богу на глаза показаться. — Ожесточенный взгляд его, мгновенно оттаяв, вдруг устремился куда-то за спину Влада. — Ба, кого я вижу! — И уже гостеприимно привстав. — Саша, приземляйся с нами, составь компанию, мы здесь как раз за жизнь обсуждаем...

С человеком, который сразу вслед за этим объявился у их стола, Влад был и знаком и незнаком. Знаком постольку, поскольку неисповедимые пути разных, порою даже как будто бы взаимоисключающих судеб, по странному и случайному, на первый взгляд, но заранее предопределенному стечению обстоятельств, в продолжение многих лет неоднократно пересекаются, чтобы однажды, в пиковый час жизни, сойтись окончательно, завязав мистический узел новых путей и других судеб.

Но в то же время, когда собеседник представил их друг другу, Влад впервые соединил в своем сознании знакомый облик с еще более знакомым, но не сливавшимся до сих пор с этим обликом в одно целое именем. [276]

— Ну еще бы, конечно, слышал, — пытливо вглядываясь в него, тот обрадованно затряс ему руку, — очень рад познакомиться. — Он присел на краешек стула, беспокойно огляделся вокруг и снова отнесся к ним с веселым вызовом: — Меня, кажется, сегодня того... Исключают.

И хотя после шабаша вокруг „дела Солженицына" писательская надзорслужба вошла во вкус, и от нее можно было ожидать самого худшего, новость эта прозвучала неожиданно.

— Брось, Саша, — недоверчиво отозвался Владев приятель, — с чего это ты взял? Мало ли за каким лешим могут наверх вызвать, может, так, для острастки или кто-нибудь опять настучал насчет твоих надомных концертов, вот и всполошились, надо же им галочку у себя в отчетах поставить, так сказать, отреагировать, что тебе, в первый раз, что ли, отплюешься, держи, старик, хвост пистолетом.

Тот коротко и печально усмехнулся, положил руку на плечо собеседника, грузно встал:

— Твоими бы устами, Юра, твоими бы устами... — И, лишь отходя, проявился к Владу. — Давайте созвонимся днями, Владислав Алексеич, встретимся, поговорим, как жить дальше...

По правде говоря, тогда эта снисходительная обреченность показалась Владу слегка наигранной: в сравнении с тем фундаментальным колебанием общественной почвы, какое ощущалось в стране с приходом в ее литературу еще вчера безвестного рязанского учителя, политические речитативы под гитару представлялись ему лишь претенциозным сотрясанием воздуха, чтобы иметь для их исполнителя сколько-нибудь серьезные административные последствия. Но позже, оглядываясь назад, он с годами все более убеждался, что инстинкт самосохранения и чувство опасности у Системы развиты гораздо сильнее, чем это выглядит со стороны, поэтому, сталкиваясь [277] с какой-либо потенциально опасной для нее силой, она стремится искоренить не только угрожающее ей явление, но и всю ту животворящую ткань, которая его, это явление, породила или могла бы вновь породить в будущем.

Возникшие в свое время, словно бы из ничего, как скороспелый плод интеллектуальных посиделок и вольнодумных вечеров — раскованные песенки под гитару, растекаясь по стране в виде магнитофонных записей и самодеятельных перепечаток, принялись, наподобие врачующей щелочи, выедать из окоченевшего в страхе сознания злокачественную опухоль многолетнего самообмана и, таким образом, восстановили в общественном организме социальный слух, духовное зрение и способность воспринять затем свидетельства и очевидности, с пророческой мощью явленные вскоре миру памятливым посланцем ГУЛага. С течением времени Влад лишь укрепился в уверенности, что, не будь этого обновляющего жанра и всего связанного с ним, лагерные откровения минувших лет еще долго оставались бы доступными для одних только следователей Лубянки и судебных экспертов. Как известно, большие обвалы начинаются с крохотного камешка...

С уходом барда разговор между ними, подточенный внезапной тревогой, более не склеивался, бесцельно перескакивая с одного на другое, они пытались было склеить его вереницей взаимных здравиц, но незаметно для себя напились, после чего лица напротив Влада взялись сменяться на манер тасуемых перед глазами карточных особ, в которых смутно угадывались знакомые черты клубных приятелей.

— Понимаешь, старичок, — призрачно расплывался впереди потрепанный силуэт бубнового валета, чем-то, скорее всего этой своей потрепанностью, напоминавший ему Гену Снегирева, — печалуюсь я в последнее время, обо всем печалуюсь, все кругом вырождается — мир, [278] вещи, люди, никому веры нет, не на что надеяться. Сам посуди, получил я недавно двухкомнатную квартиру на Малой Грузинской, куда мне, думаю, одному столько, не люблю, понимаешь, больших пространств, дай-ка, думаю, сооружу в одной комнате бассейн, с похмелья, говорят, здорово освежает, ну, выставил я, понимаешь, ребятам с ближней стройки, что полагается, а они мне в неделю все оборудовали, любо-дорого посмотреть, не бассейн — Бахчисарайский фонтан целый, в метлахской плитке и мраморе, такая работа, что Левша позавидовал бы! Только разве наш родной советский человек способен чужому счастью радоваться! Не успел я воды налить и разок окунуться, как у меня милиция дверь выломала и — крик на весь дом. Нашли, понимаешь, об чем кричать, ну протекло малость, ну подмочило, так не утонули ведь, живы остались. Нет, печалуюсь я, старичок, о падении нравов печалуюсь, о вырождении личности, но, поверь мне, старичок, печаль моя светла...

После него, в перспективе, выявился франтоватый король крестей — Юра Л., выруливая к нему бальзаковскими усами:

— Слушай меня внимательно, Влад, колокол по тебе может зазвонить со дня на день, но, по моим сведениям, они еще не потеряли надежды тебя согнуть. Согнешься, никто не осудит, в нашей конторе к этому привыкли, но, сам понимаешь, на себе тогда ты можешь поставить крест. Пойми меня правильно, я и сам не большой любитель бросаться под танки и не мне тебя к этому призывать, меня интересует только, пить ли мне во здравие или за упокой?..

И сразу же следом за ним, вразлет, по обе стороны стола обозначились две сияющие свежим глянцем дамы — пиковой и червонной масти. С пиковой в эти дни у него заканчивались последние счеты, а вот червонную в такой близи он видел впервые.

О ней и пойдет речь. [279]

Он запомнил ее еще совсем юной, почти девочкой. Сколько ей было тогда? Наверное, не более семнадцати. Сначала ему бросилась в глаза ее походка: почти не сгибая колен и часто-часто перебирая ногами, она, казалось, не шла, а невесомо неслась по волнам одной ей ведомого моря. Потом он разглядывал ее издалека, скорее угадывая, чем запечатлевая чуть продолговатое, с резким разрезом близоруких глаз лицо в обрамлении ржаного шлема текучих волос, упрямое тело в чешуе расхожего свитера, упругие икры по-спортивному пружинистых ног, и обмирал от упоительной обреченности: он даже помыслить не мог, чтобы подойти к ней, такой недоступной и недосягаемой она ему представлялась. „Возьми себя в руки, — мысленно сопротивлялся он безнадежному соблазну, — не становись посмешищем!"

Сидя за единственным столиком в полуподвальном буфете Клуба, Влад любил наблюдать, как в смежном с этим буфетом партере она перебрасывалась в пинг-понг с его приятелем Толей Г., модным тогда прозаиком из свежеиспеченных мовистов. При каждой подаче стремительная фигура ее как бы вытягивалась следом за мячом, и в этот момент грезилось, будто она летит над теннисным столом, преодолевая самое себя, а заодно с собой и земное притяжение.

Всякий раз с ее уходом в нем что-то гулко обваливалось, образуя внутри сосущую пустоту, какую требовалось немедля залить, заглушить, заполнить.

Как всегда, тут же присаживался Толя и, потягивая пиво, понятливо посмеивался:

— Чего ты ждешь, старик, чего тушуешься, смелость города берет, а здесь всего лишь девочка, действуй, я бы и сам не прочь, если бы я не был занят.

В ответ Влад угрюмо отмалчивался или вставал и уходил, чтобы не сорваться в безотчетной истерике...

Со временем, а вернее, с возрастом, в лихорадочной погоне за призраком успеха и в круговороте иных [280] встреч и других расставаний его память о ней притупилась, облик ее слился с вереницей обыденного окружения, лишь изредка, при случайных пересечениях вызывая в нем смутный, но болезненный отзвук. Я вас любил.

И вот теперь на расстоянии протянутой руки она расплывчато маячила сбоку от него, беззвучно смеялась своими недоумевающими, резкого разреза глазами, озорно поддразнивала:

— Может быть, хватит, Владислав Алексеич?

— Мой дед, Царствие ему Небесное, — возносило его праздничное восхищение, — наказывал мне никогда не перепивать, но и от недопива тоже предостерегал, советовал пить точно в меру.

— Смотрите, Владислав Алексеевич, не переоцените своих возможностей — у всякой меры есть границы.

— Погодите, мы еще у меня продолжим.

— Хватит ли вас, Владислав Алексеич?

— Еще останется. — Все в нем обжигающе взметнулось. — Поедете со мной?

— Посмотрим...

Потом вечерняя Москва летела сквозь него, улицы впереди разбегались в душную темноту позднего лета, теплый ветер бил в лицо через приоткрытое стекло такси, а скорая ночь предвещала ему даму сердца и дальнюю дорогу затем.

„Вот уж воистину: не знаешь, где найдешь, где — потеряешь! — Уверенно трезвел он. — Могу себе представить, что сказал бы сейчас ее отец!"

Где-то в самом начале шестидесятых, тогда ей было, наверное, лет пятнадцать, не больше, он подвизался внештатником в одном из близких к литературе столичных изданий, которое организовал и редактировал ее отец — сухопарый ортодокс со стоячими от базедки глазами. В очередной командировке по городам и весям российской глубинки Влада угораздило поцапаться с [281] местным начальством, в результате чего он по возвращении был вызван „на ковер" к Главному, который принял его стоя, руки не подал, а только прочитал ему прощальную нотацию и тут же отвернулся, давая этим понять бывшему сотруднику, что разговор окончен.

По тем тугим для него временам удар пришелся ему, как говорится, под самое солнечное сплетение. Влад жил тогда у тетки, на птичьих правах, без прописки и сколько-нибудь обнадеживающих перспектив, поэтому, выходя из редакторского кабинета, он в сердцах, безо всякой, впрочем, задней мысли, облегчил себя напоследок:

— Что ж, Виктор Васильевич, долг платежом красен, еще встретимся, не пожалеть бы вам!

Тот лишь пренебрежительно отмахнулся, настолько пустой и нелепой показалась ему, видно, эта мальчишеская угроза.

„Выходит, поспешил ты отмахиваться, Виктор Васильевич, друг дорогой, — вспомнил об этом Влад, распахивая перед гостьей дверь своего холостяцкого логова, — один Бог знает, чем это все теперь кончится?"

— Как вы находите мои хоромы, мадам?

— Жить можно.

— Что будем пить?

— Чай...

И была ночь, и было утро.

 


предыдущая глава | Прощание из ниоткуда. Книга II | cледующая глава