home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


Убийца

Когда из двусторонней рации послышался сначала треск, а потом голос Педро с раскатистыми “р”, эти звуки, казалось, пробудили Андреаса от сновидения, которое хотело и не могло закончиться, понимая, что слишком затянулось.

– Hay un se~nor en la puerta que dice que es su amigo. Se llama Tom Aberant[98].

На тумбочке у кровати лежал надкушенный сэндвич. Андреас не мог сообразить, какой сегодня день недели. Система, поместившая его под домашний арест, базировалась у него в голове. Имя “Том Аберант” не вызвало у него бурных эмоций. Он помнил, что месяцы, а то и годы вкладывал, как маньяк, в носителя этого имени колоссальную энергию, но воспоминание было слабым и пресным. Сейчас Том внушал ему не большую ненависть и не больший страх, чем что бы то ни было на свете. Была только невыносимая, тяжко сминающая грудь тревога. Плюс тусклое сознание бесчеловечности, которая заключалась в том, что приехал – неважно, по какому делу, – журналист. Андреас уже не отвечал фундаментальному требованию к интервьюируемым: он не нравился самому себе.

– Hacelo pasar[99], – сказал он Педро.


В своих интервью, пока он не перестал прошлой осенью их давать, он с некоторых пор употреблял слово “тоталитаризм”. Журналисты помоложе, для которых это слово означало тотальный надзор, тотальный контроль за умами, парады серых войск с ракетами средней дальности, считали, что он несправедлив к интернету. На самом деле он просто имел в виду систему, из которой невозможно выйти. Былая Республика, безусловно, преуспела в надзоре и парадах, но суть ее тоталитаризма ощущалась на более повседневном и тонком уровне. Ты мог сотрудничать с системой или ей противостоять, но чего ты не мог никогда, какую бы жизнь ни вел – жизнь приятную, безопасную или жизнь заключенного, – это быть от нее независимым. Ответом на все вопросы, крупные и мелкие, был социализм. Замени теперь “социализм” на “сети” – и получишь интернет. Его соперничающие друг с другом платформы едины в своем стремлении задать все параметры твоего существования. Если говорить о случае Андреаса, он, начав обретать подлинную известность, понял, что известность как явление перекочевала в интернет и архитектура интернета позволит его врагам без труда придать “вольфовской истории” выгодные им очертания. Как и в старой Республике, он мог либо игнорировать недругов и терпеть последствия, либо принять постулаты системы, сколь бы сомнительными он их ни находил, и увеличить ее могущество и расширить ее охват своим в ней участием. Он выбрал второе, но выбор не имел принципиального значения. В любом случае он, Андреас, зависел от этой революции.

Две революции, с которыми ему довелось иметь дело, были схожи, как мало что. Причем обе громко называли себя революциями. Признак легитимной революции – научной, к примеру, – то, что она не хвастается своей революционностью, она просто происходит. Хвастаются слабые и боязливые, хвастаются нелегитимные. Лейтмотивом его детства, прошедшего при режиме настолько слабом и боязливом, что он окружил население, которое якобы освободил, тюремной стеной, было то, что Республике выпала великая роль авангарда истории. Если твой начальник – дубина, если твой муж за тобой шпионит, режим в этом не виноват, ибо режим служит Революции, исторически неизбежной и в то же самое время чрезвычайно хрупкой, окруженной врагами. Это смешное противоречие – примета хвастливых революций. Нет такого преступления, нет такого непредвиденного побочного эффекта, каких не оправдывала бы система, которая не может не быть, но вместе с тем крайне уязвима.

Вечен оказался и функционер – деятель системы – как человеческий тип. Тон, которым на конференциях, проводимых фондом TED, в PowerPoint-презентациях, посвященных запуску нового продукта, в заявлениях, обращенных к парламентам и конгрессам, в книгах с утопическими заглавиями рассуждали новые, был таким же сладким сиропом, состоящим из удобной убежденности и личной капитуляции, как тот, что он хорошо помнил по временам Республики. Слушая их, он всякий раз вспоминал слова из песни группы “Стили Дэн”: So you grab a piece of something that you think is gonna last[100] (по радио в американском секторе эту песню беспрерывно транслировали с прицелом на юных слушателей в советском). Привилегии, доступные в Республике, были не ахти какими: телефон, квартира, где есть хоть сколько-нибудь воздуха и света, вожделенная возможность ездить за границу; но энное число подписчиков в Твиттере, популярный профиль в Фейсбуке, четырехминутный ролик на канале CNBC – это что, намного больше? Главное, чем манит система, – чувство безопасности, рождаемое принадлежностью. Снаружи воздух воняет серой, еда дрянная, экономика в удручающем состоянии, цинизм не знает границ – но внутри классовый враг разгромлен. Внутри профессор и инженер учатся у немецкого рабочего. Снаружи средний класс тает быстрей, чем полярные льды, ксенофобы выигрывают выборы и запасаются штурмовыми винтовками, племена, враждующие на религиозной почве, истребляют друг друга – но внутри прорывные технологии делают традиционную политику неактуальной. Внутри децентрализованные узкоспециализированные сообщества меняют наши представления о креативности; революция вознаграждает тех, кто, поняв могущество сетей, готов идти на риск. Новый Режим даже взял на вооружение словечки из жаргона былой Республики: коллектив, чувство локтя. Как и тогда, принимается за аксиому, что возникает человек нового типа. В этом единодушны функционеры всех мастей. Их, похоже, никогда не смущало, что правящая элита у них состоит из человеческих особей старого типа – алчных, грубых, жестоких.

Ленин шел на риск. Шел на него и Троцкий, которого Сталин в итоге сделал советским Биллом Гейтсом и разгромил как скрытого реакционера. Самому же Сталину не нужно было так рисковать: террор действовал лучше. Хотя новые революционеры все как один заявляют о своей приверженности риску – в любом случае относительному, риску потерять чей-то венчурный капитал, самое худшее – риску, живя за родительский счет, зря потратить несколько лет, отнюдь не риску быть расстрелянным или повешенным, – наиболее удачливые из них следуют примеру Сталина. Подобно тем, старым политбюро, новое политбюро изображает себя врагом элиты и другом широких масс, оно якобы думает прежде всего о том, как исполнить желания потребителя, но у Андреаса (который, кстати, так и не научился хотеть себе то или это) создалось впечатление, что потребителями в большей мере движет боязнь: боязнь оказаться недостаточно популярными, крутыми, стильными, выпасть из обоймы, отстать от жизни. В Республике ужас на людей наводила государственная власть, при Новом Режиме – власть первобытного естества: убивай, или тебя убьют; ешь, или тебя съедят. В обоих случаях боязнь вполне резонна, логична; поистине она продукт логической мысли. Идеология Республики называлась “научный социализм”, и это название отсылает как назад, к террору якобинцев с их на диво эффективной гильотиной, подававших себя проводниками рационализма и Просвещения (другой вопрос, что рационализировали они прежде всего палачество), так и вперед, к террору технократии, вознамерившейся избавить человечество от человечности эффективностью рынков и рациональностью машин. Это неприятие всего иррационального, желание очиститься от него раз и навсегда – подлинно вечный признак нелегитимной революции.

У Андреаса был талант – может быть, самый большой из всех – находить в тоталитарных режимах особые ниши. Штази была его лучшим другом – пока им не стал интернет. Ему удавалось использовать сначала одно, а потом другое, находясь в стороне. Замечание Пип Тайлер о ферме “Лунное сияние” задело его, напомнив о сходстве с матерью, но она не ошиблась: несмотря на все полезное, что было сделано в рамках проекта, “Солнечный свет” сейчас работал главным образом на его “я”. Фабрика известности, маскирующаяся под фабрику разоблачений. Он позволял Новому Режиму демонстрировать Андреаса Вольфа как вдохновляющий пример открытости, а взамен, когда от этого нельзя было уклониться, защищал Режим от неприятной огласки.

Внутри Нового Режима было немало потенциальных Сноуденов – сотрудников, имеющих доступ к алгоритмам, с помощью которых Фейсбук наживается на личной информации о пользователях, или к алгоритмам, позволяющим Твиттеру манипулировать мемами, якобы возникающими спонтанно. Но страх умных людей перед Новым Режимом оказался еще сильней, чем страх, внушенный Режимом людям менее умным, перед Агентством национальной безопасности и ЦРУ, – ведь это азбука тоталитаризма: свои собственные методы террора приписывать врагу и представлять себя единственной защитой от его козней. Так что потенциальные Сноудены большей частью помалкивали. Дважды, впрочем, инсайдеры выходили на Андреаса (оба, что интересно, из Google) и предлагали ему внутреннюю электронную переписку и программы, откуда отчетливо видно, как компания накапливает личные сведения о пользователях и активно фильтрует информацию, хотя утверждает, будто лишь пассивно ее отображает. В обоих случаях Андреас, боясь ущерба, который мог нанести ему Google, отказался обнародовать документы. Чтобы сохранить чувство собственного достоинства, он был с предлагавшими откровенен: “Не могу. Google мне нужен на моей стороне”.

Но лишь в этом отношении он считал себя функционером новой системы. Во всех интервью он с презрением отзывался о революционной риторике, и его внутренне передергивало, когда его сотрудники рассуждали об изменении мира к лучшему. На примере Ассанжа он понял, как глупо делать мессианские заявления о своей исторической роли, и хотя слава, которая шла о нем как о человеке безгрешно чистом, доставляла ему ироническое удовлетворение, он не испытывал иллюзий насчет своей реальной способности оправдывать эту славу. Жизнь с Аннагрет излечила его от таких иллюзий.

Через три дня после того, как Том Аберант помог ему похоронить на острове в устье Одера останки и сильно истлевшую одежду ее отчима, он поехал в Лейпциг ее искать. Он хотел отправиться даже раньше, но он уже пользовался большим спросом у западных корреспондентов, желавших взять интервью. То, что он в свое время опубликовал в “Ваймарер байтреге” хулиганские стихи, жил в церковном подвале и вышел из здания Штази в правильный момент, уже позволяло зачислить его в Видные Восточногерманские Диссиденты. Уже, с другой стороны, старые пасынки Республики с Зигфельдштрассе начинали ворчать, что он, пока остальные подвергались гонениям, в основном спал со школьницами. Но ни у кого из них не было ни отца в ЦК, ни такой смачной истории в активе, как история с акростихом, и, дав, с самого начала в качестве Видного Диссидента, одно за другим с десяток интервью (где он неизменно отдавал должное храбрости своих товарищей по Зигфельдштрассе), он стал настолько более реальным, чем они, что волей-неволей им пришлось принять версию СМИ. Его слава вскоре изменила даже их воспоминания о нем.

В Лейпциге Аннагрет не жила у сестры, но сестра дала ему адрес чайной, где собирались феминистки, которые до недавнего времени были еще более деморализованы, чем энвиронменталисты: даже серое от дыма лейпцигское небо уступало в серости чисто мужскому составу руководства Республики. В два часа дня он открыл скрипучую дверь чайной. Из кухни, вытирая руки полотенцем, вышла Аннагрет.

Улыбнись, подумал Андреас.

Она не улыбнулась. Оглядела зал, который был пуст. На стенах висели портрет Розы Люксембург, плакат, призывающий женщин идти в тяжелую промышленность, и, предел здешней отваги, фотографии западных певиц и активисток. Все тусклое, подернутое пленкой унылости, которая теперь уже не казалась ему смехотворной. Негромко звучала запись Джоан Баэз.

– Если сейчас некогда, можно потом поговорить, – сказал он. – Я только хотел дать тебе знать, что я здесь.

– Можно и сейчас, – ответила она, не глядя на него. – Говорить особенно не о чем.

– У меня есть что сказать.

Она слабо усмехнулась.

– “Хорошая новость”.

– Да, хорошая новость. Давай я приду позже.

– Не надо. – Она села за столик. – Просто сообщи мне свою “хорошую новость”. Хотя я, кажется, уже ее более-менее знаю. Видела тебя по телевизору.

– Понятно, – сказал он, садясь. – Я вдруг взял и стал сенсацией. А помнишь, ты мне не поверила, когда я назвал себя самым важным лицом в стране. Помнишь?

– Помню. – Она упорно не хотела на него смотреть. – Я все помню. А ты?

– Да.

– Тогда зачем ты приехал?

– Затем, что мы теперь в безопасности. Мы в безопасности, и я люблю тебя.

Некоторое время она смотрела в стол. Потом кивнула.

– Хочешь узнать, почему мы в безопасности?

– Не хочу.

– Я забрал оттуда оба дела и переместил то, что надо было переместить.

Она опять кивнула.

– Тебя не радует то, что я сказал?

– Нет.

– Почему?

– Из-за нашего поступка.

– Аннагрет. Пожалуйста, посмотри на меня.

Она покачала головой; и он понял, что проблема с самого начала была не в безопасности. Он напоминал ей, через что она прошла под его водительством, – вот в чем была проблема.

– Ты лучше уходи, – сказала она.

– Не могу, – возразил он. – Не представляю себе жизни без тебя.

Прежде чем она могла ответить, входная дверь со скрипом отворилась и вошли две женщины, разговаривая о Новом Форуме[101]. Аннагрет вскочила с места и скрылась в кухне. Вскоре появились другие завсегдатаи, все женского пола. Хотя они не выказывали явного недоброжелательства, Андреас почувствовал себя инородным телом в организме, тихо старающемся от него избавиться. Мошкой в слезящемся глазу.

Пришла подруга Аннагрет, которую он видел с ней в Берлине два месяца назад, и подключилась к обслуживанию посетительниц. Подойдя к нему, подруга спросила, что ему подать.

– Ничего, спасибо.

– Не хочу быть грубой, – сказала она, – но мне кажется, вам надо уйти.

– Хорошо, я уйду.

– Ничего личного. Просто у нас такое заведение.

Мошка рассталась с глазом с таким же облегчением, с каким глаз избавился от мошки. Снаружи, под холодным моросящим дождиком, он стал размышлять, не вернуться ли в Берлин к своей роли Видного Восточногерманского Диссидента, не дать ли Аннагрет время подумать. И если бы Том Аберант встретился с ним, как обещал, он, может быть, так бы и поступил. Имея пусть даже одного настоящего друга – друга, который знает его тайну и вызвался помочь похоронить ее навсегда, – он, может быть, не так нуждался бы в Аннагрет. Но Том не пришел тем вечером ужинать. Андреас ждал его не один час. На следующий день, вернувшись после нескольких интервью, он спросил в церкви всех и каждого, не справлялся ли о нем американец. Ощущения, что Том завязал с ним дружбу чисто из журналистских надобностей, у него не было ни малейшего. Но даже в этом случае Тому не было резона исчезать до того, как он провел бы его в архив Штази. Объяснение, предполагал он, в том, что американец решил отправиться домой, к жене: он, Андреас, выходит, нравится Тому еще меньше, чем женщина, от которой его, по его собственным словам, смертельно тошнит. Боль, которую, будучи отвергнутым, испытал Андреас, показывала, как быстро и как глубоко он проникся к Тому симпатией. Быть отвергнутым еще и Аннагрет – об этом просто не могло быть и речи.

От лейпцигской чайной он пошел на вокзал, там выудил из урн несколько газет и стал читать, испытывая прилив сил при виде собственного имени. Кто может устоять против соблазна поверить тому, что о нем пишут в прессе? Вечером вернулся в чайную и ждал снаружи, пока не стемнело и Аннагрет с подругой не вышли опустить жалюзи.

– Уходите, – сказала ему подруга. – Она не хочет вас видеть.

– Вы же говорили: ничего личного.

– Теперь уже есть личное.

– Мне надо возвращаться в Берлин. Там очень много всего происходит, и я должен участвовать. Меня, кстати, зовут Андреас.

– Я знаю, кто вы. Мы видели вас по телевизору.

– Аннагрет, – сказал он, – мне надо уезжать. Пройдись со мной чуть-чуть хотя бы.

– Она не хочет, – сказала подруга.

– Совсем чуть-чуть, – настаивал он. – Кое-какие частные дела обсудить, семейные. Потом когда-нибудь мы можем и втроем посидеть.

– Хорошо, – вдруг сказала Аннагрет, отходя от подруги.

– Аннагрет…

– Он не такой, как другие. И он правду говорит: есть одно семейное дело.

Андреас отметил – не в первый раз, – что она в определенной мере владеет искусством лжи. Когда они вдвоем пошли под зонтами, она извинилась за подругу.

– Биргит, чуть что, встает на защиту.

– Послать мужчину подальше она умеет, спору нет.

– Я и сама умею. Но постоянное внимание утомляет. Хорошо иметь поддержку со стороны.

– Оно в прямом смысле постоянное?

– До отвращения. В Лейпциге хуже, чем в Берлине. Вчера какой-то тип подъехал на велике и с ходу предложил пожениться.

Хотя Андреас с удовольствием расквасил бы ему нос, он невольно почувствовал гордость, лишний раз получив доказательство красоты Аннагрет.

– Тяжело, – сказал он. – Тяжело быть тобой.

– Мы с ним даже не знакомы.

Некоторое время шли молча.

– То, что мы сделали, – промолвила она. – Я сделала это ради тебя.

Услышав это, он испытал сожаление – и в то же время нечто противоположное.

– Я была сама не своя, – сказала она. – Я с ума по тебе сходила. И сделала то, что разрушило мою жизнь, и теперь ни о чем больше не могу думать, когда тебя вижу. Только о том, что ради тебя сделала.

– Но я тоже ради тебя сделал то, что сделал. И хоть сейчас готов повторить. Я на все готов, чтобы тебя защитить.

– Гм.

– Поехали со мной в Берлин. Лейпциг – чертова дыра.

– Ты никак меня в покое не хочешь оставить.

– Другого пути нет. Мы предназначены друг для друга.

Она остановилась. На тротуаре больше никого не было видно, и он уже не знал, где они находятся.

– Знаешь, что самое ужасное? – спросила она. – Мне нравится, что ты убийца.

– Все же я не только это.

– Но именно поэтому я поеду с тобой, если поеду. Разве это не ужасно?

Это и правда было довольно-таки ужасно, потому что только сейчас, когда она назвала его убийцей, им овладело вожделение к ней. Он подавил желание ее обнять.

– Мы должны постараться это искупить, – сказала она. – Делать добрые дела.

– Да.

– Множество добрых дел. Оба.

– Этого-то я и хочу. Быть хорошим и добрым – с тобой.

– О господи. – У нее вырвался всхлип. – Прошу тебя, поезжай без меня. Прошу тебя, Ан…

Она была готова произнести его имя. Он вдруг понял, что никогда его не слышал из ее уст.

– Можешь назвать меня по имени? – спросил он, повинуясь инстинкту.

Она покачала головой.

– Просто посмотри на меня и назови по имени. И тогда я уеду в Берлин. Буду ждать там столько, сколько понадобится.

Она побежала от него. Внезапно, со всех ног, повернув зонтик боком. Он потерял несколько секунд, решая, бежать за ней или нет, и она была такая юная и проворная, его девочка-дзюдоистка, что он ни за что бы ее не догнал, если бы не красный свет на перекрестке, который заставил ее резко повернуть. От дождя там, похоже, намерзло. Она поскользнулась, и у него екнуло сердце при виде ее падения.

Когда добежал до нее, она еще сидела на тротуаре, держась за бедро.

– Ушиблась?

– Да. Вернее – нет. Все в порядке. – И вот она – улыбка, которую он мечтал увидеть. – Ты не велел мне разыгрывать драмы. Помнишь?

– Да.

– Я все помню. Каждое слово.

Он присел на корточки, взял ее холодные руки в свои, позволил ей заглянуть ему в глаза. И увидел, что получил ее. Но вместо симфонии радости и благодарности он услышал противный голосок сомнения. Ты уверен, что по-настоящему ее любишь? Она ругает себя, что разыгрывает драмы, и тут же хвастается тем, что помнит каждое слово! У нее нет чувства юмора – ты не боишься, что тебе станет с ней тягостно? Он постарался заглушить этот голосок. Она, что ни говори, необычайно красива. Два года назад, когда он предложил ей убийство как один из вариантов, она выбрала убийство. Она порядочная девушка – и вместе с тем в ней есть грязь и лживость. Внимание других мужчин вызывает у нее отвращение, но его внимание почему-то нет. Она знает, как скверно он поступил, и все-таки не отвергает его; предлагает ему лучшую жизнь.

– Пошли к тебе, и соберешь вещи, – сказал он.

– Биргит меня возненавидит.

– Не так сильно, как ненавидит меня.

Два или три года он был с ней счастлив. Она была очень юна, ничего ни о чем не знала и, конечно же, не знала, как жить с мужчиной, и хотя он сам никогда не делил жизнь с женщиной, он был старше, и она предполагала, что он знает все. У нее было обыкновение серьезно смотреть ему в глаза, когда он лежал на ней, был в ней, обладал ею полностью, и само воспоминание об этом взгляде возбуждало его по непонятным ему причинам. Пока в ней сохранялся идеалистический пыл, он позволял ей покупать всякие мелочи – покрывала, глиняные кружки, абажуры, – хотя знал, что они уродливы. Хвалил невкусные индийские блюда, которые она научилась готовить. Ему нравилось видеть, как она прокладывает себе путь в Берлине, завязывает новые дружбы, возобновляет старые, присоединяется к коллективам, начинает работать в группе помощи женщинам, пострадавшим от насилия. Когда они шли куда-нибудь вместе, ему нисколько не было тягостно, что она держит его под руку и не смотрит, кроме него, ни на одного мужчину, – он был этим горд. Дома она до ужаса трогательно старалась, чтобы ему было хорошо. Видимо, у нее была идея, что чем больше они занимаются любовью, тем неоспоримее, что они созданы друг для друга и она не сделала ничего плохого, связав жизнь с убийцей собственного отчима. Два или три года он ночь за ночью пользовался сладкими плодами этой идеи.

Но секс как идея проблематичен тем, что одни идеи сменяются другими. Мало-помалу у Аннагрет развилась новая и куда более тоскливая идея абсолютной честности в постели с упором на обсуждение. Поначалу он шел ей навстречу, стараясь быть хорошим мужчиной, стараясь воплощать идеальный образ самого себя, который и у него тогда еще был. Но наконец обманывать себя стало невозможно: бесконечные обсуждения с лишенной чувства юмора двадцатитрехлетней томили его скукой. Днем, когда они были в разных местах, он старался чаще вспоминать ее серьезный взгляд, но, придя домой, он видел женщину, не имеющую ничего общего с предметом его вожделений. Она уставала, у нее случались спазмы, могли быть свои планы на вечер – оказать поддержку какой-нибудь несчастной, поучаствовать в организации очередного безнадежного протеста. Или, еще хуже, она хотела обсудить с ним свои чувства. Или – хуже всего – обсудить его чувства.

Спасаясь от домашней скуки, он стал ездить на заокеанские конференции: в Сидней, в Сан-Паулу, в Саннивейл. Помимо работы в комиссии Гаука, занимавшейся архивами Штази, он консультировал по вопросам исторической правды и национального примирения: ездил по всему бывшему Восточному блоку, сидел в избыточно освещенных конференц-залах, одинаковых во всем, кроме языка наклеек на бутылках, откуда наливали себе минеральную воду не примиренные пока что антагонисты. Поскольку его очень любили репортеры и телевизионщики, он начал получать информацию напрямую от разного рода разоблачителей в корпорациях и госучреждениях объединенной Германии, и поскольку работа в комиссиях не вполне ему подходила (он был склонен действовать самостоятельно, а не коллегиально), он стал подумывать, не затеять ли что-нибудь самому, без комиссий, не создать ли своего рода информационную службу по раскрытию секретов, имеющую дело непосредственно со СМИ. Но домашняя проблема – несоответствие между ночным предметом его вожделений и дневной, реальной Аннагрет – преследовала его повсюду. Даже когда он, находясь один в номере отеля в Сиднее, был разогрет воспоминанием о ее серьезном взгляде, стоило ему позвонить домой и послушать ее две минуты, как накатывала скука. Она мгновенно накрывала его с головой. Все, о чем они говорили, совершенно не соответствовало – дико, невыносимо не соответствовало – тому, чего он хотел.

Он увидел, что попал в ловушку. Стал жить не столько с женщиной, сколько с идеализированным представлением о самом себе как о мужчине, способном счастливо и навсегда соединить с женщиной свою судьбу. А теперь это представление ему наскучило. Хотя он никогда не поднимал на Аннагрет голоса, он начал дуться и обижаться на необидные вещи. Принялся тонко подшучивать над ее работой и несправедливо высказываться о ее подругах, которых считал неудачницами, ухватившимися за Аннагрет как за слабое звено и паразитирующими через ее посредство на его славе. Под неубедительными предлогами он избегал встреч с ними, а когда светское мероприятие все же требовало его присутствия, он попеременно был холоден, молчалив и агрессивен. Он вел себя как козел и расплачивался за это самоуважением, но он упорствовал, надеясь, что она распознает истину, увидит, что налицо общеизвестные признаки неладного, кризиса в отношениях; может быть, в конце концов он сумеет высвободиться из ловушки.

Но она была неуклонно добра к нему. Когда сердилась, это редко продолжалось долго. Убежденная феминистка, которую окружали женщины, не доверяющие мужчинам, она по-прежнему делала для него исключение. Относилась к его работе серьезно, давала полезные советы. Стирала его одежду, мыла посуду, которую он взял моду оставлять после еды где попало. И чем больше она ему угождала, тем крепче его держала ловушка. Этому способствовала его благодарность ей за уважение, боязнь лишиться этого уважения, способствовали его обещания, громкие заявления, которые он сделал вначале, – топливо, питавшее ее идеализм и, до поры, его идеализм. И поскольку в ней, как мало в ком из женщин, соединялись красота и молодость, и поскольку от любой другой ему пришлось бы скрывать, что он убийца, и поскольку он, так или иначе, был уже настолько знаменит, что слух о романе почти наверняка дошел бы до Аннагрет и нарушил ее идеальное представление о нем, другие женщины для него исключались.

Венцом всего, что удерживало его в ловушке, была дружба Аннагрет с его матерью. В 1990 году, когда они только поселились в Берлине и начали появляться на публике вдвоем, отучаясь от боязни навлечь на себя тем самым подозрения в убийстве, он взял ее с собой к родителям. Ради отца, которому он был благодарен и чьим мнением дорожил, он пошел на риск возбудить в матери ревность к Аннагрет и спровоцировать ее на что-нибудь жестокое в ее отношении. Но Катя была очаровательна. Она, похоже, оценила красоту Аннагрет, вполне достойную отпрыска семьи Вольфов, и ее юную покладистость, рядом с которой резкость Андреаса выглядела извращенной. Она хотела, чтобы Аннагрет окончила школу, а когда та сказала в ответ, что предпочитает закатать рукава и помогать другим, Катя подмигнула ей:

– Возражений нет. Но тогда пообещайте, что пойдете вместо школы в мой университет. Будете учиться у меня в свободное время, мы поработаем над вашим английским, и, поверьте мне, скучно вам не будет. Уж я-то знаю, что скучно, а что нет.

Она подмигнула еще раз. Инстинктивно встревоженный этим предложением, Андреас, когда они вернулись домой, рассказал Аннагрет худшее, что знал о Кате, то, о чем доселе молчал из страха навести ее на мысль о наследственном нездоровье, которое может быть присуще и ему. Выслушав его с серьезным видом, Аннагрет сказала, что Катя все равно ей нравится. Нравится уже потому, что родила его, Андреаса. Нравится – что бы он ни говорил – потому, что явно очень его любит. И чудо обладания телом Аннагрет было для него тогда еще так ново, что он не стал возражать против предложения Кати. Он убедил себя, что, может быть, решит проблему Кати, перепоручив ее Аннагрет.

А вот с матерью Аннагрет дело обстояло плохо. Она по-прежнему давила на полицию, чтобы та расследовала исчезновение ее мужа, но ее знали как воровку и наркоманку, она недавно вышла из тюрьмы и впечатление производила соответствующее. Полиция честно призналась ей, что уголовное дело потеряно и она мало что может сделать, помимо распространения фотографии ее супруга. Мать попыталась заручиться помощью овдовевшей матери Хорста, и свекровь передала ей то, что два года назад ей сказали в Штази: что он сбежал на Запад. Его мать по-прежнему ждала от него известия. Вскоре мать Аннагрет вновь начала употреблять. Она приходила к Аннагрет и Андреасу клянчить денег. Аннагрет холодно предложила ей бросить наркотики и поискать работу где-нибудь за границей, где нужны няни. Неприязнь Аннагрет к ней была искренней и вместе с тем удобной: она защищала ее от чувства вины перед матерью, вины в гибели ее мужа. Мать продолжала к ним приставать – появлялась у двери и начинала распространяться о неблагодарности Аннагрет, – пока наконец ей не удалось обменять свою внешность на наркотики и сойтись с плотником из Польши, который тоже употреблял.

Катя, напротив, была к Аннагрет добра как ангел. После того как в 1993 году умер отец Андреаса, она сохранила старую квартиру на Карл-Маркс-аллее. Она ушла из университета и, выдержав приличную двухлетнюю реабилитационную паузу, возобновила работу в качестве приват-доцента и опубликовала книгу об Айрис Мердок, встреченную восторженными рецензиями. Каждое утро проходила в быстром темпе восемь километров и часто наезжала в Лондон со своей собачкой породы лхаса апсо по кличке Лессинг. Когда Катя была в Берлине, Аннагрет виделась с ней по меньшей мере раз в неделю. Аннагрет взяла на себя неблагодарную работу по поддержанию внешней семейной благопристойности, и эта система действовала во многом так, как надеялся и рассчитывал Андреас, – но только вот близость двух женщин породила в нем сумасшедшую ревность.

Он не предвидел этого. Серьезность Аннагрет никогда не была ему так невыносима, их несоответствие друг другу так очевидно, как в те вечера, что она проводила у его матери. Он винил Аннагрет и в ее симпатии к Кате, и в том, что она сама Кате нравилась. И его ревнивая злость не находила приемлемого выхода. Даже когда они с Аннагрет ругались, его голос делался всего-навсего сухим, рациональным. Она терпеть не могла этот сухой, как мел, голос, но он был эффективен против того, что она, раскрасневшись, выпаливала. Он – хороший человек, он вполне владеет собой и вообще все держит под контролем. Но когда ей случалось пробыть у Кати даже на полчаса больше, чем предполагалось, это повергало его в такую ярость, что он с расширенными глазами, с колотящимся сердцем мог только сидеть, прижав руки к бокам, и всеми силами стараться предотвратить взрыв. Это было до того необычно, что он стал подозревать в себе какое-то иное “я”, которого в других людях нет, а в нем жило всегда. Очень странное, больное, особенное “я”.

Этого другого человека в себе он начал называть Убийцей, и, подобно нейтрино или эзотерическому бозону Хиггса, Убийцу можно было обнаружить, засечь только косвенно. Подвергая свою внутриатомную структуру строгому, объективному изучению, исследуя глубинное строение своего несчастья, беря на заметку некоторые странные, ускользающие фантазии, он мало-помалу выработал теорию Убийцы, установил парадоксальные эквивалентности и искривления времени, которые тот порождал. К примеру, скука и ревнивая злость были эквивалентны. И то и другое имело отношение к недовольству Убийцы тем, что он не получал предмет своих вожделений. Убийца злился на Катю, лишавшую его этого предмета, и не меньше злился на саму Аннагрет. И что же это был за предмет? Согласно его теории, это была пятнадцатилетняя девушка, ради которой он пошел на убийство. Он считал, начиная с ней жить, что его привлекают ее хорошие качества, способные спасти его, возродить, но в глазах Убийцы она была такой же убийцей, лгуньей, соблазнительницей. Ее серьезный взгляд в постели потому его возбуждал, что возвращал к ночным делам за родительской дачей, к трупу мужчины, которого она соблазнила, которому лгала, которого помогла убить. Чем больше она становилась хозяйкой самой себе, подругой его матери и многих других женщин, тем труднее ему было разглядеть в ней ту, пятнадцатилетнюю.

Лишенный удовлетворения этого конкретного сорта, он стал склонен к фантазиям, насылаемым Убийцей, иные из которых так роняли его в собственных глазах (например, побуждение осквернить Аннагрет, пока она спит), что требовалась вся его воля и вся его честность, чтобы определить, прежде чем прогнать наваждение, к какому времени оно относится. В состав всех этих фантазий без исключения входила ночная темнота – темнота родительской дачи, темнота коридора, по которому он раз за разом пробирался в некую спальню. В его внутриатомном “я” не было устойчивой хронологии. Предмет его вожделений еще не обзавелся пирсингом и шипастой прической, еще не начал носить тонкие блузки в индийском стиле, и не в том дело, что Андреас “тайно” предпочитал пятнадцатилетних (если такое и было, он это перерос), а в том, кто помог ему совершить убийство: та, социалистическая Аннагрет, девочка-дзюдоистка. И не просто помогла, а принудила его убить; была равнозначна убийству. Старшая Аннагрет, в стремлении загладить убийство доводившая свой альтруизм до абсурда, не удовлетворяла Убийцу ни на йоту, и поэтому Убийца в насылаемых им наваждениях обращал время вспять и делал ее снова пятнадцатилетней. Мало того: когда Андреас пристально исследовал иные из фантазий, порой оказывалось, что по темному коридору в спальню, где она спит, пробирается не он, а ее отчим. Андреас одновременно был и убитым, и убийцей, и поскольку в его памяти существовал еще один темный коридор – коридор между его детской спальней и спальней матери, – хронология искажалась еще сильней: его мать, оказывается, родила чудовище – отчима Аннагрет, и этим чудовищем был теперь он сам, убивший чудовище, чтобы стать им. В сумрачном мире Убийцы никто не умирал окончательно.

Он был бы рад не верить своей теории, был бы рад отмахнуться от нее, как и от всей современной физики с ее заумью, но качеством, которое он больше всего в себе ценил, было нежелание лгать самому себе, и как бы он ни был занят и сколько бы ни ездил по свету, раз за разом наступал вечер, когда он сидел дома один и испытывал смертоубийственную ярость, которую он мог объяснить только одним способом.

В один из таких вечеров Аннагрет вернулась от его матери с особенно серьезным лицом. Он сидел на диване, даже не делая вид, что читает. Он едва удерживался от того, чтобы бить кулаком по стене, – до того все было плохо.

– Ты собиралась вернуться к девяти, – выдавил он из себя.

– Засиделась, мы много о чем разговаривали, – сказала Аннагрет. – Я спросила ее про пятидесятые, как тогда было в стране. Услышала много интересного. Но потом – очень странно. Кое-что важное. Можно сейчас с тобой поговорить?

Он чувствовал на себе ее взгляд и заставил губы изогнуться кверху, изображая улыбку.

– Ну конечно.

– Ты ел?

– Я не голодный.

– Я попозже сварю лапшу. – Она села рядом с ним на диван. – Твоя мама рассказывала про карьеру твоего отца, какой он был блестящий человек, как он много работал. А потом вдруг сделала паузу и сказала: “У меня был любовник”.

Ярость, которую он ощущал внутри, стала титанической. Как не взорваться? Каким это было бы облегчением – взорваться! Как это, должно быть, чудесно было – размозжить череп лопатой. Вот бы вспомнить – пережить сызнова – облегчение, которое он тогда испытал! Вспомнить не получалось. Но мысль немного его успокоила; дала что-то, за что можно ухватиться.

– Интересно, – пробормотал он.

– Да. Я ушам своим не поверила. Ты говорил, она всегда это отрицала. Я боялась попросить ее что-то рассказать, а сама она не стала. “У меня был любовник” – и все. Переменила тему. Но как-то по-особенному на меня смотрела – не знаю, как будто хотела убедиться, что я обратила внимание на эти слова.

– Гм.

– Но послушай, Андреас. Я знаю, мы никому не можем открыть наш секрет. Я это знаю. Но я так часто с ней вижусь, ей уже за семьдесят, она твоя мать. У меня возникло побуждение ей признаться, и было чувство, что побуждение верное. Я уверена, что она никому бы не сказала. Может быть, сказать ей – как ты думаешь?

Он и мысли подобной не допускал. Сказать Кате – как Аннагрет могла вообразить такое? Его внутреннему взору открылись невообразимые доселе панорамы женской близости. Покладистая Аннагрет – мостик, по которому Катя хочет добраться до него. Доверчивая, серьезная Аннагрет; Аннагрет, готовая предать его. Возвращается домой в десять тридцать, хотя обещала в девять: так долго пробыла у Кати. Говорили, говорили, говорили. Бабы, бабы, бабы. Он был вне себя.

– Ты в своем уме? – спросил он.

– В своем, – ответила она, мигом готовая обороняться. – И она тоже. Я думаю, она теперь в лучшем состоянии. Я знаю, с ней было трудно, когда ты был мальчиком, но те времена давно прошли.

Знает? Трудно? Ничего она не знает. Никто не знает и не может знать, каково это – быть сыном Кати. Каково это, когда день за днем мать трахается с тобой на психическом уровне, а ты не только слишком мал и слаб, чтобы с этим бороться, но даже сердиться не можешь, потому что, соблазненный ею, сам этого хочешь. Аннагрет хотела этого от отчима неделю или две, месяц самое большее. Андреас хотел этого все детство. И тут еще одна ловушка, потому что, в отличие от Аннагрет, он не был физически поруган, не мог так легко, как она, женщина, претендовать на статус жертвы. Ему надо было жить, допуская возможность, что в Кате нет и никогда не было ничего чудовищного. Ее версия действительности была безупречна, особенно в теперешнем возрасте: грехи молодости либо позабыты, либо сведены на нет каким-нибудь изящным словом, отдающим французским языком, – например, “любовник”. Она всегда настаивала, что проблема в нем, что она была ему хорошей, любящей матерью, а думать иначе – болезненное заблуждение с его стороны. И ведь не кто иной, как он, сидел тут часами, охваченный ревнивой злостью, пока дамы предавались уютной беседе.

– От признания может стать легче, – сказала она. – Иногда мне кажется, ты забыл, что признался отцу. Я не собираюсь признаваться кому попало.

ГОТОВ УБИТЬ ЕЕ ГОЛЫМИ РУКАМИ ПРЯМО СЕЙЧАС.

– Начнешь признаваться… – произнес он сухим, как мел, голосом.

– И что?

– И где кончишь?

– Я предлагаю сказать одному человеку. Твоей матери. Не хочешь? Твой отец проявил сочувствие, и тебе лучше стало. Твоя мать, я уверена, еще больше сочувствия проявит, она ведь сама совершала ошибки, она знает, каково это.

Вдруг температура его ума изменилась скачком, как бывает. В более прохладном состоянии он представил себе, что мать знает об их поступке. Перед Катей у него поистине было меньше причин стыдиться, чем перед кем бы то ни было на свете, Катя была для него воплощением испорченности – и все же он почувствовал, что ему было бы стыдно. Стыдно, что он убийца. Стыдно за все в себе до последней частички, за все вплоть до этой минуты. Задушить, чтобы молчала, свою милую, сладкую дзюдоистку? Да что с ним такое?

Не глядя ей в глаза, он повернулся к ней и зарылся лицом в ее грудь. Перекинул ноги ей на колени, обнял за шею. Похоже было на это дурацкое фото Джона Леннона, обнявшего Йоко, но какая разница. Ему нужны были эти объятия. Она не просто хорошая, а больше, потому что не всегда была хорошая. Знала, каково быть плохой, и выбрала – быть хорошей.

– Прости меня, – прошептала она, гладя его по голове, баюкая. – Я не хотела тебя огорчать.

– Тс-с.

– Тебе нехорошо?

– Тс-с, тише.

– Что с тобой?

– Нельзя ей говорить.

– Можно, я считаю. Нужно.

– Пожалуйста, не надо. Нельзя.

Он заплакал. И в нем снова, почуяв в его слезах, в возврате к детскому состоянию, возможность для себя, зашевелился Убийца. Убийце нравился возврат. Ему нравилось, когда Андреасу четыре, а Аннагрет пятнадцать. Вслепую, с зажмуренными глазами, он стал искать губами ее губ. В первые мгновения ее губы были раздвинуты и доступны, но потом, словно она была потенциальной добычей, не видящей, но чующей Убийцу, она отвернула лицо.

– Надо договорить, – сказала она.

Говорить, говорить, говорить. Слова, слова, слова. Он ненавидел ее. Нуждался в ней, ненавидел ее, нуждался, ненавидел. Не открывая глаз, он опять попытался поцеловать ее.

– Я серьезно, – сказала она, силясь встать. – Убери, пожалуйста, ноги.

Он убрал ноги с ее колен и открыл глаза.

– Сходи к священнику, – предложил он.

– Что?

– Если уж ты хочешь исповедаться. Найди католическую церковь, зайди в будку, скажи, что тебе нужно сказать. И легче станет.

– Я не католичка.

– Я не могу тебе запретить с ней видеться, но мне это не нравится.

– Она боготворит тебя! Ты для нее чуть ли не Иисус.

– Она боготворит то, что видит в зеркале. Мы для нее просто полезные объекты. Чем больше ты ей расскажешь, тем легче ей будет нас использовать.

– Прости, но я думаю, ты совершенно неправ.

– Отлично. Пусть я неправ. Но если ты ей расскажешь, я не смогу с тобой дальше жить.

Кровь бросилась ей в лицо.

– Тогда, может быть, нам не надо жить вместе?

– Может, и не надо. Может, тебе с ней лучше жить.

– Я пытаюсь поддерживать близкие отношения с твоей матерью, потому что ты этого не можешь. Я тебе оказываю большую услугу, а ты ревнуешь!

– Я не ревную.

– По-моему, ревнуешь.

– Ничего подобного.

Все, что говорила она, было справедливо, все, что он, – лживо до единого слова. И при этом он был хорошо оплачиваемым консультантом по вопросам исторической правды и национального примирения, и куда бы он ни поехал, люди были чрезвычайно ему рады. Его расхваливали за честность и открытость, над его непочтительными шутками дружно смеялись, на фотоснимках он всегда смотрелся выигрышно. И тут тоже ловушка. Всюду ловушка.

Тем временем утечки продолжали поступать – в простых коричневых конвертах, в бандеролях без обратного адреса. Немец, да еще восточный, он был консерватором в отношении технологий и по-прежнему мыслил в терминах бумажных документов и дискет. Даже летом 2000 года у них с Аннагрет был всего лишь один на двоих домашний компьютер и электронный адрес. Занимаясь организацией неформальных групп, она опережала его по части технологий. Все чаще и чаще, приходя домой, он заставал ее в кресле за клавиатурой, с мышкой под рукой и с кружкой чая, придавшую своему гибкому телу странное положение: колени подтянуты к подбородку, руки их огибают, – и ему думалось: господи, и так до конца моих дней? Убийца внутри него истолковывал увиденное так, что она защищается интернетом от его, Андреаса, подлинного “я”. Оторвать ее от компьютера не было никакой возможности.

Но потом она оказала ему услугу – спасительную, так казалось. Побудила его купить собственный мощный компьютер и активно им пользоваться. Что он и делал. Ночью ткал сеть недовольных и хакеров, из которой вырос проект “Солнечный свет”; днем, когда Аннагрет уходила в свой общественный центр оказывать поддержку тем, кто в ней нуждался, он смотрел порнуху. Второе даже в большей мере, чем первое, подсадило его на интернет и убедило в способности интернета делать мир иным. Внезапная доступность порнографии, анонимность использования, ликвидация авторского права, мгновенность удовлетворения, масштаб виртуального мира внутри реального, глобальность файлообменных сетей, чувство господства, которое дает компьютерная мышь, – да, потенциал интернета огромен, особенно для тех, кто несет солнечный свет.

Лишь много позже, когда интернет стал означать для него смерть, он понял, что смерть проглядывала уже тогда, в онлайн-порнографии. Как и всякая навязчивость, его навязчивая потребность видеть секс на экране, быстро начавшая пожирать многие часы, отдавала смертью, ибо устраивала в мозгу короткое замыкание, сводила личность к замкнутой цепи “воздействие – отклик”. Но было, кроме того, уже в те ранние дни протоколов доступа и групп новостей категории alt ощущение безмерной громадности, которое будут рождать зрелый интернет и его социальные сети; в загруженных изображениях чьих-то голых жен, сидящих на унитазах, – характерное стирание границы между частным и публичным; в умопомрачительном количестве голых жен, сидящих на унитазах – в Мангейме, в Любеке, в Роттердаме, в Тампе, – предвестье растворения индивидуальности в массе. Мозг, низведенный машиной к цепям обратной связи, частно-личное – к публично-общему: личность, по существу, здесь уже убита.

И смерть, конечно, была сущей приманкой для Убийцы. Образы на экране компьютера отвлекали Андреаса от мыслей о темных коридорах и тайных осквернениях, и какое-то время ему казалось, что он нашел способ сделать жизнь с Аннагрет сносной и сейчас, и в дальней перспективе. Он помнил – и это позволяло ему не ронять себя в собственных глазах – об эксплуатации женщин, которых видел на экране, мужчинами, он, возбуждаясь от нее, осуждал ее, а затем, удовлетворив свою потребность, мог оставаться на высоте и в глазах Аннагрет. Перефразируя песню Muffin Man Фрэнка Заппы, ей, думала она, нужен мужчина, но оказалось, что ей нужен кексик. Может быть, она наказывала его за то, что он не разрешил ей признаться Кате, может быть, это была гендерная политика, может быть – просто нормальный ход вещей; так или иначе, ей, видимо, не важно было, будет у них когда-нибудь снова секс или нет. А хотела она – о чем в своем стиле, налегая на общие понятия, недвусмысленно просила – близости и единения. Они обеспечивались невинными ласками, которых Андреасу, удовлетворявшему свою потребность иначе, было вполне достаточно. Интернет им обоим облегчил возможность быть как дети.

Прошло полгода, прежде чем он понял, что не только не выбрался из ловушки, но еще хуже в ней застрял. Он был убежден, что, если не удастся наладить жизнь с красавицей Аннагрет, к которой его привязывает общая тайна и его старая надежда на искупление, у него никогда потом не наберется столько надежды, чтобы наладить жизнь с кем бы то ни было. Уйти от нее значило бы признать, что с ним что-то всегда было не так. Но с ним действительно что-то было не так. Тяга к мастурбации была у него теперь еще более навязчивой, чем в подростковые годы. Повторение объективно вызывало скуку, но прекратить он не мог. Благие заклинания, добросовестные усилия, направленные на то, чтобы вообразить обстоятельства, при которых юная девушка позволяет троим русским бандитского вида эякулировать себе в лицо перед камерой, и на то, чтобы испытать к этой девушке сочувствие, уже не давали результата. Происходящее в виртуальном мире, где красота существует для того, чтобы быть ненавидимой и поруганной, было убедительней, чем происходящее в мире реальном, где красота, похоже, вообще ни для чего не предназначена. Он стал бояться прикосновений Аннагрет. Когда он видел, что прикосновение вот-вот произойдет, он делал глубокий вдох, чтобы не отпрянуть. Близость и единение были в точности тем, чего он не мог сейчас вынести, и ему позарез нужно было контролировать себя, чтобы она, не дай бог, не заметила и не бросила его с отвращением. Без идеализации с ее стороны он не видел для себя никакой надежды. Ему стало приходить в голову, не самоубийства ли, не его ли собственной смерти хочет от него Убийца на самом деле.

Хотя он знал, что Убийца его враг, он никогда не мог заставить себя возненавидеть его по-настоящему. Всякий раз, как он пытался сказать себе, что ненавидит его, ум делал шаг вспять и становилось ясно, что он лжет самому себе: он не хотел, если по-честному, быть чем-либо иным, нежели был. С наибольшей очевидностью это проявлялось в отсутствии чувства вины из-за убийства Хорста Кляйнхольца. Он никогда не был в состоянии пожалеть о своем поступке. Более того, в минуты полной откровенности с собой он был бесконечно рад, что его совершил. То же самое – по поводу самоудовлетворения перед мощным компьютером. Он осуждал свое поведение исходя из принципов, в которые хотел верить, но возненавидеть его здесь и сейчас не мог никогда. Вместо этого он негодовал на Аннагрет, на свое морализирование, на свои обязанности, мешающие сполна предаться навязчивой страсти. Дело, однако, обстояло сложней: когда его зоркое “я” отступало от компьютера, за которым он сидел сгорбленный, позволив брюкам упасть до щиколоток, зрелище было ему ненавистно. Он не так был устроен, чтобы ненавидеть себя субъективно, но он ненавидел себя как объект в окружающем мире. Как позорный, отвратительный объект, с которым что-то было не так, совсем не так. И ему начало приходить в голову, что Аннагрет и его матери, возможно, было бы лучше без этого объекта; что ему в юном возрасте следовало прыгнуть с моста повыше.

В состоянии, близком к отчаянию, он написал Тому Аберанту. В прошедшие годы они с Томом обменивались только открытками. В открытках Тома чувствовалась та легкая американская ирония, что нравилась в нем Андреасу, но не было исповедальной теплоты, побудившей в свое время Андреаса открыться ему в ответ. В письме он попытался оживить эту теплоту. Он написал, что понимает теперь, каково было Тому в браке; упомянул с рассчитанной ноткой самоуничижительного юмора, что чересчур увлекся интернет-порнографией; солгал, что, возможно, ему вскоре надо будет в Нью-Йорк по делам. Т'oму не должно было составить труда увидеть завуалированную мольбу о помощи. Но в открытке, которой он ответил, была все та же легкая ирония, все та же дистанция и не содержалось предложения увидеться в Нью-Йорке.

Спасение, как это ни удивительно, Андреас получил из рук матери. В дождливую сентябрьскую пятницу, за четыре дня до сокрушительной атаки “Аль-Каиды”, он по ее приглашению пришел к ней пообедать. Он припоздал, потому что счел необходимым испытать перед уходом еще один оргазм, привести себя на время визита в состояние возможно большего упадка. Подавленность тоже своего рода наркотик, она должна была притупить побуждения спорить с Катей и противоречить ей. Чем меньше открывать перед ней рот, тем лучше. Самое лучшее было бы вообще к ней не ходить, но она сказала, что хочет обсудить с ним будущее Аннагрет. И намекнула на некую связь со своим новым завещанием.

Последнее, разумеется, оказалось ложью. Когда она еще расхаживала по квартире, с важным видом ставя на стол готовые блюда, купленные в торговом центре, Андреас отрешенным тоном спросил ее о завещании.

– Я тебя не о завещании разговаривать пригласила, – ответила она. – Это мое личное дело.

Он вздохнул.

– Я спросил только потому, что ты упомянула о нем, когда позвонила.

– Одно к другому не имеет отношения. Сожалею, если ты подумал иначе.

Наркотик действовал. Он не стал спорить.

– У тебя усталый вид, – сказала она.

– Компьютерный век, что ты хочешь.

Когда сели за стол, к ней подошел ее песик. Она улыбнулась Андреасу.

– За каждой едой одна и та же маленькая пантомима.

– Что за пантомима?

– Пантомима сдержанности и дисциплины.

– Помню очень хорошо.

– Лессинг, – обратилась она к животному, – попрошайничество тебе не к лицу.

Песик тявкнул и положил лапы на ее худощавое бедро, прикрытое льняной тканью.

– Ужас, – сказала она. – Словно это я его собачка. – Она дала Лессингу кусочек жареной картошки. – Вот тебе, и будь доволен. Больше ничего не получишь.

– Ну так что же, – сказал Андреас. – Я не очень голоден, и у меня много работы.

– Понимаю, понимаю. Глупо было с моей стороны рассчитывать, что ты будешь рад провести пару часов с твоей овдовевшей родительницей.

– Ты прекрасно отдаешь себе отчет, что тебе приятней читать про меня, чем общаться со мной лично. Так зачем притворяться?

Песик опять положил лапы ей на бедро. Она дала ему еще картошки.

– Суть вот в чем, – сказала она. – Меня беспокоит Аннагрет.

При всем отупении, при всей истраченности, какую он ощущал, ему пришло в голову, что, если обед не очень затянется, у него, возможно, будет еще время за компьютером до возвращения Аннагрет. В реальном мире, где он обитал, он не находил для себя ровно ничего привлекательного.

– Андреас, – сказала Катя, – я думаю, ей, может быть, придется уйти от тебя.

– Что-что, прости?

– Ты знаешь, как я ее всегда любила и люблю – почти как родную дочь. В каком-то смысле она и есть моя дочь. Другой матери у нее, по существу, и нет.

– Интересно. Выходит, я сплю со своей сестрой?

– Оставляю на твоей совести эту мысль и то, что ты ее высказал. Ты знаешь, что я не это имела в виду. Я имела в виду, что мы стали очень близки.

– Я заметил.

– И я знаю тебя лучше, чем кто-либо другой на свете.

– Ты любишь так говорить.

– Твоя будущность меня не тревожит и никогда не тревожила. Ты доминирующая личность, ты рожден доминировать, и все это чувствуют. Что бы ты ни делал, мир найдет способ любить тебя за это. Ты необыкновенный с первого же дня жизни.

Перед его мысленным взором возник этот необыкновенный человек, доминирующая личность, сорок пять минут назад: брюки спущены, рука трудится вовсю.

– Ты любишь так говорить, – повторил он.

– Аннагрет не такая, как ты. Она умная, способная, но не выдающаяся. Она восхищена тобой, но не такая, как ты. И я боюсь – я могу только предполагать, – что она решила, что ей не место рядом с таким выдающимся, доминирующим человеком. Другого объяснения я не вижу. И… – Лицо Кати отвердело. – Мне очень неприятно это говорить. Но я думаю, что она права.

– Продолжай, – сказал Андреас.

– Это должно остаться между нами.

– Конечно.

– Лессинг! – Она дала ему целую отбивную котлету, и пес, семеня, удалился с ней. – Ну, счастлив теперь? – насмешливо крикнула она вслед.

– Рассеивается тайна вокруг того, как тебе удается оставаться такой стройной, – заметил Андреас.

– Аннагрет мне кое в чем призналась.

Он почувствовал головокружение.

– Я ей обещала, что не скажу тебе. Нарушаю обещание, но виноватой себя чувствовать не буду. “Считать не должно это за обман”[102], – процитировала Катя кого-то по-английски. – Помимо прочего, думаю, она понимала, что я с тобой поделюсь. Сказала, ей надо облегчить свою совесть, – но почему именно мне? Она прекрасно знает, кем я тебе прихожусь.

Он нахмурился.

– Андреас, она тебе не подходит. Я думала, что буду последней, кто это скажет. Но она действительно тебе не подходит, и я очень сердита на нее сейчас. В каком-то смысле она и меня предала.

– О чем именно идет речь?

– Разумеется, в твоей жизни с ней не все гладко. Никакая пара не может прожить десять лет так, чтобы все было абсолютно гладко. Но посмотри на себя! – Она окинула его фанатически вспыхнувшим взглядом. – Она не должна любить никого, кроме тебя!

Способам, какими мать могла выводить его из равновесия, похоже, не было конца. Не раз ему казалось, что он всё уже испытал, что она истощила свой запас. Но она находила, что предъявить.

– Аннагрет думает обо мне лучше, чем я заслуживаю, – негромко промолвил он. – Я не совсем здоровый человек.

– Я могу только гадать, что она о тебе думала, но сейчас у нее, как выясняется, возникли некие отношения с женщиной из ее общественного центра. Не знаю, насколько далеко это зашло, но, как бы то ни было, достаточно далеко, чтобы она ощутила потребность поделиться – и с кем? – со мной. Ну, я не знала, что ей на это сказать. Я спросила, не думает ли она, что может быть лесбиянкой. Она сказала – нет, не думает. Толком уразуметь то, что она говорила, было трудно, но эта женщина, как я поняла, старше нее, и у них такая “дружба, которая больше чем дружба”. Она раз за разом повторяла выражение “близость особого рода”, что бы оно ни значило. И хотела, чтобы я – я! – разъяснила ей смысл.

Он знал, кто эта женщина.

– Ее Гизела зовут?

– Андреас, я всю жизнь изучаю литературу. И в человеческой психологии немножко разбираюсь. Что я вижу – это что Аннагрет тебе не подходит и знает это. Но я не тот человек, который ей это скажет. Честно говоря, я не уверена, что мне хочется ее когда-либо еще раз увидеть.

Если верить Кате (а это, конечно, серьезное “если”), Аннагрет преподнесла ему потрясающий подарок: deus ex machina, выход из ловушки. Но он не спешил радоваться. Выглядело так, что Аннагрет знает о нем больше, чем он думал, испытывает к нему отвращение и сознательно сблизилась с другим человеком ради того, чего от него не получала. Будет ли она чувствовать себя настолько виноватой, чтобы держать язык за зубами после того, как освободится от него?

– У людей часто бывают связи на стороне, – сказал он. – У тебя были романы, и ты оставалась замужем. Это не всегда значит что-то серьезное.

– Если бы это у тебя был роман, – возразила Катя, – он мог бы и не значить ничего серьезного. У тебя артистическая душа, она по ту сторону добра и зла. Но Аннагрет слишком мелка для тебя. И знает это. Она сама мне сказала, что ей очень трудно жить в твоей тени.

– Я не видел никаких признаков этого.

– Она не хотела тебе говорить. Она мне сказала. И обратилась за утешением к этой своей особой подруге, о чем тоже мне сказала. У тебя же хорошо с математикой – сколько будет дважды два?

– Тошнотворный разговор у нас сейчас.

– Прости меня. Я знаю, как нежно ты к ней относишься. Но я действительно больше не хотела бы ее видеть. Я на твоей стороне, а не на стороне той, кто считает возможным тебя предать.

Он встал и вышел из-за стола. Если верить Кате, Аннагрет винит себя и по-прежнему идеализирует его. Выход для него открыт. Но в тот же миг он почувствовал, что ему страшно ее жалко. Она по-прежнему его боготворит, считает себя ниже него, и ей стало так одиноко, что она прибилась к Гизеле; вдруг в нем ожило то сладкое сочувствие, что он испытал в церкви на Зигфельдштрассе, а вместе с ним – вся надежда, которую он в прошлом связывал с Аннагрет, невинное стремление стать лучше, которое у него было, пока он не погрузился в грязь и сомнение. Его милая утраченная юная дзюдоистка…

– Андреас, – мягко обратилась к нему мать. Он повернулся к ней, силясь не расплакаться.

– Зря ты сказала мне!

– То, что из любви, не может быть зря.

– Зря! Зря!

Он ринулся за дверь, мимо лифта, вниз по лестнице – туда, где можно было рыдать, не опасаясь, что мать услышит. Годы прошли с тех пор, как он испытал хоть какой-то намек на счастливую жизнь с Аннагрет. Все в его унылом существовании, вплоть до раздраженного, истертого члена в трусах, говорило, что продолжать с ней бессмысленно. Хуже, чем сейчас, ему после расставания уже не будет, а ей без него станет только лучше. Но утешения эти доводы не приносили. Никогда ему не было так горько. Похоже, он все-таки любит ее по-настоящему.

Горечь, однако, миновала. Еще по дороге домой он увидел свое будущее. Он никогда больше не попытается соединить жизнь с женщиной, никогда не повторит эту ошибку. Почему-то (может быть, виновато детство) он к этому не пригоден, и надо быть сильным и принять это. Компьютер его расслабил. Вдобавок пришло постыдное смутное воспоминание, как он положил ноги ей на колени, захотел стать ее ребенком. Слабак! Слабак! Но сейчас мать своим вмешательством дала ему повод избавиться и от нее, и от Аннагрет. Двойное deus ex machina – удача для человека, рожденного доминировать. В том, что именно Катя заставила его увидеть собственную слабость и пробудила в нем более сильную личность, была, конечно, своя ирония. Лгунья, она, надо признать, сказала о нем правду. Да, ирония: новообретенной свободой он будет обязан ей. Но прощать ей отвратительное вмешательство он не собирался. Она исключила себя из любого его будущего.

Дома он очистил жесткий диск от загруженной похабщины. Навязчивое состояние, запой, который он пережил, было ценой, заплаченной за новое ощущение трезвости и цели, и цена не казалась чрезмерной. Он вымыл и вытер посуду. Он предвидел, что скоро начнет приводить туда, где будет жить, других женщин, одну за другой, как пристало сильному мужчине, и квартира должна иметь чистый и опрятный вид, быть жильем собранного человека.

Он сидел с прямой спиной за компьютером, отвечая, как пристало собранному человеку, на скопившиеся электронные письма, когда пришла Аннагрет с какими-то удручающего вида органическими овощами в сетчатой сумке.

– Я только переодеться, – сказала она. – У нас акция в поддержку забастовки квартиросъемщиков.

– Отлично, – отозвался он. – Но сядь на минутку.

Она робко, боком вошла в комнату и села на краешек стула, глядя в пол. Казалось, от нее, как излучение, исходит чувство вины. Странно, что он раньше не замечал. Он заранее тщательно составил в уме фразы, которые ей скажет, но теперь, когда пора было их произнести, он колебался. Горечь все-таки еще чувствовалась, и новообретенная уверенность в себе наводила на мысль, не сказать ли ей нечто совсем иное: Хватит дурью маяться, хватит ласкаться по-телячьи. Разденься догола. У нас теперь все будет по-другому. Не исключено, что она обрадуется; не исключено, что это будет спасением. Но более вероятно, что она откажется и ему от этого станет больно и стыдно, и на свете есть, как бы то ни было, множество других женщин, с которыми можно говорить на таком языке. Их соблазнительность он тоже ощущал сейчас по-новому.

– Нам не очень хорошо вместе, – сказал он.

Она наклонила голову и переместилась на стуле – ей явно стало не по себе.

– Я сама вижу, у нас сейчас трудный период. Мы не очень близки последнее время. Я знаю. Но…

– Я знаю про вас с Гизелой.

Она густо покраснела, и он опять ощутил сочувствие к ней, но, кроме того, в первый раз гнев. Да, она предала его, Катя верно сказала. До этого момента он совсем не чувствовал злости.

– Иди к ней, – сказал он холодно. – Живи с ней. А я себе найду другую квартиру.

Она наклонила голову еще ниже.

– Это не то, что ты думаешь…

– Мне все равно, что это. В любом случае это только повод. Нам не надо быть вместе.

– От кого ты узнал?

– Люди мне несут всякую грязь. Это моя работа – узнавать.

– От Кати?

– От Кати? Нет. Но это неважно. Скажи честно: тебе нравится быть со мной?

Она ответила не сразу.

– Раньше было лучше, – сказала она, – когда было больше близости… Ты хороший человек… Замечательный человек. Просто…

– Что?

– Иногда я не могу понять, почему ты вообще захотел со мной жить.

Убийца в нем навострил уши.

– Ты сказал, что мы предназначены друг для друга, – продолжила она. – Но я знала в душе, что это не так. Я думала, лучше нам быть врозь, чтобы не было такого чувства вины, но как только мы стали жить вместе, получилось, что мы были виновны с самого начала.

– Я любил тебя. Я совершил ошибку.

– Я тоже тебя любила. Но нельзя было этого делать.

– Нельзя было.

Она заплакала.

– А теперь мы никогда этого не преодолеем.

– Преодолеем, если расстанемся.

– Я так устала жить с этим. Я плохо сейчас себя повела, я знаю, прости меня, хоть это и не то, что ты думаешь. Мне кажется, у меня была мысль: “Все равно я виновата – какая разница, как я поступаю?”

– Я рад, что ты так поступаешь. У меня бы духу не хватило.

Он задался вопросом, не рассказать ли ей про компьютер – не признаться ли в своих собственных прегрешениях, не облегчить ли ее переживания, деля вину на двоих. Но Убийца сказал: нет. У Убийцы была сейчас одна цель: сделать так, чтобы она никогда не почувствовала, что имеет моральное право предать его, рассказав кому-нибудь об убийстве. Хотя ему больно было видеть, как она плачет и просит прощения, вместе с тем это его успокаивало. Она до сих пор страдает, до сих пор чувствует себя дрянью из-за своего влечения к Хорсту, из-за того, что позволяла ему то, что позволяла, и, жалея ее, Андреас в то же время радовался грядущей свободе. Сладкой свободе безнаказанности, свободе от общества ее серьезных и безвкусно одетых подруг, свободе от всех и всяческих обсуждений.

– Мы могли сесть на десять лет, – сказал он. – А вместо этого десять лет прожили вместе. Может быть, это и была наша тюрьма. Может быть, мы отбыли срок. Тебе только двадцать восемь – можешь делать теперь что хочешь.

– Ты прав. Это начинало ощущаться как тюрьма. Это… Боже мой! Прости меня.

– Выйдешь из тюрьмы, и все наладится.

– Прости меня!

– Не надо просить прощения. Иди, и все. Иди на свою акцию.

Когда она ушла, горечь вернулась. Он приветствовал ее, чуть ли не наслаждался ею, потому что это было реальное чувство, не запятнанное сомнениями относительно его, Андреаса, скрытых побуждений. Как и сочувствие, из которого она выросла, она внушала надежду, что с ним, может быть, все не так плохо в конце концов. Может быть, если он остережется жить с другой женщиной, он сумеет соответствовать своему образу в умах других людей. Может быть, Убийца – только фикция, сотворенный воображением плод его потрепанного, но здорового в основе своей нравственного чувства, продукт того несчастливого обстоятельства, что любовь его жизни – соучастница совершенного им убийства. Да, всего лишь несчастливого обстоятельства. Может быть, этим, только этим объясняются его недобрые чувства, злость, ревность, всеохватные сомнения, навязчивая похоть. Может быть, теперь, собравшись, он сумеет оставить все это позади.

Когда самолеты атаковали Нью-Йорк и Вашингтон, Аннагрет побежала домой удостовериться, что с ним все в порядке. Это был иррациональный, но довольно-таки обычный в тот день поступок: возникло ощущение, что если в Америке творится такая жуть, то похожее может произойти где угодно и с кем угодно. Но они с Аннагрет отдалялись друг от друга так долго, что, когда связующая нить была порвана, они по инерции стали отдаляться еще и еще; оказалось, что у них нет ни общих друзей, ни даже общих интересов. Все, что ему осталось, – это сентиментальная и временами горькая мысль, что она была любовью его жизни.

С Катей порвать было несколько трудней. Он удалял, не слушая, ее телефонные сообщения, а когда она приходила сама, захлопывал перед ней дверь и громко щелкал задвижкой; неделю спустя он переехал в другую, не столь легкодоступную квартиру в Кройцберге. Но узнать номер его телефона было не так уж трудно, и позднее той осенью, когда он фигурировал в новостях благодаря одной из своих первых крупных утечек в интернете – разоблачению продаж немецких компьютеров Саддаму Хусейну, – ему позвонил мужчина и сказал, что располагает документом, который может его заинтересовать.

– Если это в бумажном виде, пришлите по почте, – ответил ему Андреас. – Если в цифровом – по электронной.

У позвонившего был голос пожилого человека, выговор – берлинский.

– Я бы предпочел передать это вам из рук в руки.

– Нет. Вам должно быть ясно, что я в эти дни могу опасаться за свою безопасность.

– Это не бомба. Просто документ. Он касается вас лично.

– Почта к вашим услугам.

– Боюсь, вы не поняли. Документ сообщает факты, имеющие отношение к вам персонально.

Андреас не знал, кто, помимо Тома Аберанта, способен сейчас разоблачить его как убийцу. Капитан Вахтлер, который принес ему папки в архиве Штази, давно умер (Андреас, используя свое членство в комиссии Гаука, следил за ухудшением его здоровья), но кое-кто из бывших выше- или нижестоящих сотрудников теоретически может быть в курсе. В большинстве своем это немолодые люди с берлинским выговором. Не исключено, что один из них ему и позвонил.

– Чего именно вы хотите? – спросил он, выдерживая ровный тон.

– Хочу, чтобы вы помогли мне опубликовать документ.

– Хотя он затрагивает меня лично.

– Да.

Андреас согласился встретиться в библиотеке Американского Дома, где была солидная охрана. У того, кто на следующий день его там ждал, было чисто выбритое, морщинистое, в прошлом красивое лицо пьющего человека. На вид сильно за шестьдесят, одет в нечто поношенное в стиле битников: красная водолазка, вельветовый пиджак с кожаными локтями. На бывшего сотрудника Штази не похож совершенно. На библиотечном столе перед ним лежал портфель.

– Вот мы и снова встретились, – произнес он с улыбкой, когда Андреас сел напротив.

– Мы встречались?

– Я был моложе. И с бородой. Неделю до этого ночевал под мостом.

Андреас ни за что бы сам его не узнал.

– Как поживаешь, сынок? – спросил его отец.

– Неплохо – до этого момента.

– Я слежу за твоими достижениями. Надеюсь, тебя не рассердит, что я позволяю себе чуточку тобой гордиться. Гордиться и испытывать некое личное удовлетворение, ибо, когда мы виделись в прошлый раз, ты не проявил никакого интереса к тому, чтобы узнавать секреты. Но все течет, все меняется. Теперь секреты – твоя профессия.

– Да, забавно сложилось. Так чего вы хотите?

– Было бы неплохо время от времени с тобой пересекаться.

Как объяснить тот факт, что перспектива совершенно его не радовала? Дело было не только в красной водолазке и кожаных заплатах на локтях. Дело было в том, что он хотел быть верен памяти о другом своем отце.

– Нет желания, – сказал он.

Улыбка отца стала более болезненной.

– Да, ты, конечно, заносчивый сукин сын. Рос в привилегированной семье, привык получать все, что пожелаешь. Странно было ждать от тебя чего-то другого.

– Вы неплохо все обрисовали.

– С матерью ты, полагаю, и сейчас в хороших отношениях?

– Не могу этого сказать.

– Поразительно, как мало она изменилась.

– Вы ее видели?

– Через дверь ее квартиры, очень коротко.

– Так чего вы хотите?

Его отец открыл портфель и вынул рукопись в три пальца толщиной.

– Ты нелюбопытен, – сказал он. – Но могу сообщить, что далеко не всегда получал именно то, чего желал. Меня тогда опять посадили. Когда вышел, работал таксистом, пока Штази не ликвидировали. Женился на женщине с добрым сердцем, но пьющей. Сам начал сильно закладывать за компанию. Теперь завязал – это на вопрос, который читаю в твоих глазах. У меня есть сын – другой сын – с серьезным врожденным заболеванием. Жена заботилась о нем, пока не умерла два года назад. Наш мальчик сейчас в учреждении, не сказать что прекрасном, но лучшем из всего, что я могу себе позволить. После всех событий в стране меня взяли работать в школу, я преподавал английский в восьмом и девятом. Сейчас это мне дает маленькую пенсию, но в основном живу на федеральное пособие.

– Тяжелая история, – промолвил Андреас не без теплоты в голосе. – Сочувствую.

– Ты тут ни при чем. Я не для того сюда пришел, чтобы тебя обвинять. Быть сыном Кати – тоже нелегкая доля, я уверен. У нас с ней длилось всего шесть лет, и они меня разрушили. Хотя нет, я несправедлив. Я все время был без ума от нее. Та ее сторона, что она вряд ли показывала ребенку, – это, я тебе скажу, было нечто.

– В какой-то мере она ее и ребенку показывала.

– По-своему она грандиозна. Но, конечно, разрушила меня.

– Итак…

Дрожащей рукой отец подвинул к нему рукопись.

– В свои пенсионные годы я взялся за мемуары. Вот они. Взгляни.

“Преступная любовь”. Петер Кронбург. Андреас не был рад узнать, как зовут отца. Теперь его существование стало не таким удобным, не таким призрачным.

– Хочу, чтобы ты прочитал, – сказал Петер Кронбург. – Мучением это не будет – у меня хороший, ясный слог. Твоя мать всегда это говорила.

– Не сомневаюсь. И, видимо, здесь подробно описан ваш секс. Название настраивает на такие ожидания.

Петер Кронбург слегка зарделся.

– Только в той мере, в какой это связано с более общей картиной личной жизни членов ЦК.

– Моя мать никогда не была членом ЦК.

– Но ее муж был. Постельные сцены не выходят за рамки хорошего вкуса, и в любом случае наши отношения – это только половина книги. Другая половина – тюрьма и “социалистическая законность”.

– И я. Вы сказали, тут что-то есть обо мне.

Петер Кронбург покраснел еще больше.

– В конце я рассказываю о нашей первой встрече и не буду скрывать, что упоминал об этом, когда обращался в издательства. Мне говорили, что в заявке важно наметить план маркетинга.

– “Нерассказанная история темного происхождения Вольфа”. И вы у меня просите помощи?

– План маркетинга, включающий твое имя, может, я полагаю, сделать книгу бестселлером. Я должен думать о том, что будет с моим сыном-инвалидом, когда меня не станет. В книге имеется и грусть по социалистическому прошлому, и резкая его критика. Исторический момент для публикации самый подходящий.

– Поразительно, что издательства не рвут книгу у вас из рук.

Петер Кронбург покачал головой.

– Раз за разом один и тот же ответ. Создается впечатление, что во всех издательствах перебор по части восточных мемуаров. Только в одном у меня попросили саму рукопись, и некая очень молодая, судя по голосу, женщина прислала ее обратно с комментарием, что в ней слишком мало про тебя.

Андреасу стало печально из-за отца. Из-за того, что он так мелко плавает по сравнению с сыном. Из-за того, как, находясь в маргинальном положении, надеется сорвать куш, заводит речь о плане маркетинга. Сжимается сердце, когда видишь старых “осси”, пытающихся подражать мышлению “весси”, овладеть жаргоном капиталистической саморекламы.

– “Второй раз мы увиделись с сыном в библиотеке Американского Дома”, – сказал Андреас. – Можете добавить эпилог про нашу сегодняшнюю встречу.

Петер Кронбург опять покачал головой.

– Цель книги – не пристыдить тебя. На тебя у меня зла нет. На твою мать, на твоего отца, на Штази – есть. Но не на тебя. Если ты не озабочен защитой Кати, книга не повредит тебе ничуть. Совсем наоборот, я думаю.

– Почему наоборот?

– Твой план маркетинга, как я понимаю, – солнечный свет. Если ты одобришь книгу, если поможешь мне с издательством – с издательством высокого уровня, не с пугливой девчонкой двадцати трех лет, – ты покажешь, что нет на свете такого священного секрета, какой ты не был бы готов раскрыть. Ты станешь еще более знаменитым. Твоя слава, твоя легенда только вырастет.

И твоя тоже, подумал Андреас. Может быть, отец не так прост и беспомощен, как показалось. Может быть, не такие уж они разные. Может быть, даже совсем одинаковые – просто отцу повезло меньше.

– А если я не стану вам помогать? – спросил он. – Пойдете в “Штерн” и расскажете, какой я лицемер?

– Я делаю это ради сына – другого сына – и ради справедливости. Хотя я не уверен, что справедливость так уж важна в данный момент. Ни для кого не новость, что Штази – это нехорошо и что люди вроде твоих родителей – нехорошие люди. А вот деньги в мире, который пришел после них, – вещь важная.

– У меня нет для вас денег.

– Может быть, со временем и появятся.

Андреас полистал рукопись, напечатанную на матричном принтере. На глаза попалась фраза: “На четвереньках она была точь-в-точь дикая кошка”. С него хватило. Но человек в красной водолазке, сидевший напротив, вызывал некоторое любопытство. Он что, всегда был такой предприимчивый? Рассчитывал, что связь с Катей принесет ему положение и престиж в социалистической системе? Тюремный срок за подрывную деятельность нельзя назвать несправедливостью, если ты и правда стремился подорвать систему. Несправедливость – быть звеном в этой системе и не получить того, что тебе причитается.

– Денег я вам не дам, – сказал он, – и видеть вас больше не хочу. Отца я похоронил, и другого отца мне не надо. Но книгу я прочту и сделаю что могу.

С видимым чувством Петер Кронбург протянул ему через стол дрожащую руку. Андреас пожал ее – своего рода прощальный подарок отцу. Потом взял рукопись и вышел, не говоря больше ни слова.

Десять лет назад он внимательно прочел свое дело из архива Штази. Большей частью скука и рутина, потому что он никогда не был объектом первостепенной важности, но кое-что стало сюрпризом. Как минимум две из пятидесяти трех “проблемных” девиц, с которыми он спал, оказались стукачками, что опровергало его теорию, будто Штази очень редко использует женщин и никогда – столь юных девушек. Одна из осведомительниц сообщила, что он отпускает неподобающие шутки в адрес государства, сеет среди тех, кого консультирует, неуважение к научному социализму и, пользуясь своим положением в церкви, склоняет их к половой близости; что после того, как она с целью войти к нему в более полное доверие согласилась на сношения и обнаружила у него ненормальные половые тенденции (это, по всей видимости, означало, что его подрывные губы предпочитали ее киску законопослушным губам), она изобразила горячий интерес к энвиронментализму, а он, выслушав ее, засмеялся и сказал, что из зеленого его интересуют только маринованные огурцы. Этой осведомительнице, оказывается, было тогда двадцать два; имя ее он помнил, лицо – нет. Другой, которую он помнил лучше, было, как она и говорила, семнадцать. Она доложила, что он не сближается с другими асоциальными элементами в церкви, не поощряет сомнений в руководящих принципах марксизма-ленинизма и что он преподносит себя как предостерегающий пример того, к чему приводит безответственное контрреволюционное поведение. Жалоб по сексуальной части у нее, что неудивительно, тоже не было.

Другим небольшим сюрпризом в его деле было то, что до сентября 1989 года его мать в первую пятницу каждого месяца посещал сотрудник Штази – только чтобы удостовериться, что у нее не было контактов с сыном. Рапорты об этих посещениях, которых набралось более сотни, были краткими и, по существу, одинаковыми, если не считать того, что в первые три года к ним добавлялось примечание, напечатанное на другой машинке, о том, что прослушка ее рабочего телефона контактов с А. В. не зафиксировала. На первом из рапортов без такого примечания от руки было приписано: Телефонное прослушивание К. В. приостановлено по просьбе секретаря ЦК тов. В.

На Андреаса вопреки всему, что он чувствовал к Кате, подействовало то, до какой степени она сама подвергалась давлению Штази. Он никогда не мог совсем закрыть глаза на то, что во многом она – жертва. Жертва своей психической неуравновешенности, жертва родителей, которые привезли ее в Республику, хотя могли оставить в Англии, жертва органов безопасности, отправивших ее родителей в ссылку и, возможно, убивших их, жертва мужа, которого она не любила, но должна была слушаться, жертва системы, пригасившей ее природный блеск, жертва любовника, приехавшего в Берлин, чтобы настроить против нее сына, и, наконец, жертва самого этого сына. Большей частью он испытывал к ней ненависть, но возможность сочувствия в нем по-прежнему теплилась. Сочувствия к хлебнувшей горя, потерянной девушке, которой она когда-то была. Порой ему даже приходило в голову, что, может быть, в пятнадцатилетней Аннагрет он увидел юную Катю, что в этом, может быть, и была подлинная идея, стоявшая за идеей Аннагрет.

По дороге домой с рукописью Петера Кронбурга сочувствие в нем не дремало. Хотя он видел, что Кронбург прав и публикация “Преступной любви” может быть полезна для его карьеры, читать мемуары он не был настроен. Отчасти причиной была брезгливость, но главным образом – желание защитить мать. Те немногие, с кем Катя сейчас поддерживала дружеские отношения, были британцы и пожилые немцы с Запада – она не хотела иметь ничего общего с тоской по социализму, – и если они прочтут книгу, она, по всей вероятности, этих друзей потеряет. Приложить руку, как, похоже, поступила она, к тому, чтобы на десять лет упечь невинного человека за решетку, – такое, когда вскрывается, не так-то легко простить даже в эпоху прощения и забвения. Гордая мать Несущего Солнечный Свет в один миг получит позорное клеймо.

И вот, хотя он поклялся себе никогда этого не делать, он отправился к ней домой. Открывая ему дверь, она уже дулась из-за того, что он три месяца уклонялся от общения, а когда он ее усадил и изложил суть дела, она разозлилась не на шутку.

– Это оттого, что я не захотела его видеть, – сказала она. – И тогда он вернулся к себе и решил отомстить единственным доступным способом.

– Насколько я понял, мотив у него денежный.

– Он пил из меня соки, и теперь опять за свое.

– Для танго нужны двое, – сказал Андреас по-английски.

– Обсуждать это с тобой я не намерена. Меня просто-напросто бросает в дрожь при мысли, что ты будешь читать его версию.

– У каждого своя правда – не так ли?

– Его контакты с Западом носили подрывной характер. Он был без ума от Америки, особенно от их музыки. Он лжет, если говорит, что получил жестокий приговор по какой-то другой причине.

– Ох, мама…

– Что?

– Получше ничего не могла придумать? Ему по заслугам дали десять лет за любовь к Элвису Пресли?

Катя вскинула голову.

– Это было очень опасное время, и он был нелоялен. Хотел бежать со мной на Запад, а потом, когда построили Стену, потерял голову. Он пытался меня погубить. Нас погубить – твоего отца и меня. Об этом ты уж точно не прочтешь в его версии.

В очередной раз его сочувствие, как в кислоте, бесследно растворилось в ее нечестности. Он пришел к ней с желанием уберечь ее доброе имя. Прояви она хоть чуточку искренности, признай, что совершила ошибку, что сожалеет о том, как поступила с Петером Кронбургом, он защитил бы ее.

– Ты любила его достаточно сильно, чтобы сохранить его ребенка, – заметил он.

– Не говори: его. Ты не его ребенок, а мой.

– Ха. Если бы я мог подать в отставку с этого поста, я сделал бы это не задумываясь.

– Ты преуспеваешь. Ты великолепен. Разве у такого человека могло быть плохое детство?

– Что ж, это мысль. Я знаменит благодаря твоим материнским качествам. Но если я не помогу ему напечатать мемуары, он может выставить меня в очень плохом свете. Как бы тебе это понравилось?

Она покачала головой.

– Пустая угроза. Он этого не сделает. Просто сожги рукопись и выбрось его из головы. Наше грязное белье людей уже не интересует. Эта туча пройдет стороной.

– Возможно. Но давай поставим мысленный эксперимент. Что бы ты предпочла: чтобы я был выставлен в дурном свете или чтобы ты? Не спеши отвечать, подумай хорошенько.

С застывшим лицом она смотрела прямо перед собой.

– Заковыристая задачка, да?

Она, ссутулившись, прислонилась к спинке дивана, взгляд по-прежнему отрешенный. Ее расстроенный мозг, казалось ему, закоротило от его вопроса, он словно бы видел, как ток бежит по круговой цепи. Он услыхал в воображении фугу ее мыслей: любящая мать всегда в первую очередь заботится о благополучии сына, материнская любовь выставляет женщину в хорошем свете, но в данном случае, позаботившись о благополучии сына, я выставлю себя в дурном свете, а ведь самое главное – хорошо выглядеть, но позаботиться о том, чтобы хорошо выглядеть, значит не поставить благополучие сына на первое место, а любящая мать всегда в первую очередь заботится о благополучии сына… И так по кругу, по кругу.

– Отсутствие ответа – тоже ответ, – проговорил он, вставая. – Я ухожу.

Она не стала его останавливать; не сказала ничего вообще. Взглянув на нее напоследок, он увидел на ее лице такую тоску, что не удивился бы, узнав, что она выбросилась из окна. Но разница между ними заключалась в ее способности к самообману. Она не покончила с собой. После того как он пустил в ход свои журнальные связи и нашел на “Преступную любовь” издателя, после того как книга двенадцать недель продержалась в списке бестселлеров “Шпигеля” и он удостоился за содействие публикации всеобщих похвал, она переехала в Лондон и сняла квартиру недалеко от дома, где жила ее овдовевшая сестра. Она напечатала – в “Лондон ревью оф букс”, ни больше ни меньше – длинное, самооправдательное и убийственно лживое эссе о ненадежности восточногерманской памяти. Продолжала жить, жить.

Он тоже. Женщин, которым по-настоящему нравился секс и хотелось секса с ним, хватало с избытком, и впереди маячила мировая слава. Обе тяги были навязчивыми, но не патологически. В проект “Солнечный свет” стекались молодые таланты, он, используя свои математические и логические способности, стал докой по части компьютерных технологий и неплохим программистом, утечки по мере распространения интернета волновали общественность все сильней, он обзавелся телохранителем для обороны от психов и командой бесплатных адвокатов для защиты от правительств и корпораций, которым он беспрестанно досаждал, и довольно долго, пока все это происходило, десять лет тюрьмы в обществе Аннагрет и Убийцы казались ему продолжительным нехорошим сном, от которого он пробудился. С матерью он не виделся, но в течение славного десятилетия, последовавшего за девяностыми, он, пользуясь преимуществами серийной моногамии и добиваясь постоянных успехов в погоне за славой, порой вспоминал ее риторический вопрос: разве у такого человека могло быть плохое детство? Даже после того, как он уехал из Германии, где ему грозил арест, а затем из Дании, где ему грозила экстрадиция, и нашел ненадежное убежище в Белизе, удача была на его стороне.

Но потом в Белизе настал день, когда Убийца вернулся. Вероятно, он никуда и не уходил, просто не давал о себе знать до тех пор, пока Андреас после восхитительного ланча у Тэда Милликена не подошел к выходу с участка вокруг его прибрежной виллы. Тэд Милликен, венчурный капиталист из Кремниевой долины, перебрался в Белиз, потому что в Калифорнии его собирались судить за растление несовершеннолетней. Он был доказуемо нездоров психически, мнил себя, будучи поклонником Айн Рэнд, сверхчеловеком и “избранной аватарой Сингулярности”, но в общении был на удивление хорош, если не выпускать его за рамки таких тем, как теннис и рыбалка. Андреаса он считал второй по значению всемирно-исторической личностью из обитающих в Белизе, тоже сверхчеловеком, и хотел с ним дружить, но тут не все было просто. Андреасу очень нужны были деньги, он надеялся на Тэда в этом плане, и у Тэда все еще имелись в интернете апологеты, нежно помнившие его как одного из отцов Революции и настаивавшие, что защита со ссылкой на невменяемость дала бы ему железную гарантию от приговора по сексуальному делу, но Тэд недавно опять фигурировал в новостях (он застрелил из своего посеребренного кольта калибра 0,45, с которым не расставался, соседского попугая ара), и Андреас не мог себе позволить появиться с ним на публике. Неприглядная сексуальная история уже испортила репутацию Ассанжа. Андреас представлял себе, как люди, набрав в поисковой системе “Тэд Милликен”, будут читать на первой странице результатов слова “Андреас Вольф” и “растление”, а тут еще досадная орфографическая близость слов “Андреас” и “Ассанж”, плюс светлые волосы, плюс род занятий – и у пользователя возникает подспудное ощущение, что его, Андреаса, тянет на пятнадцатилетних. Хотя его давно уже на них не тянет. Так что ему приходилось изворачиваться, скрывая от Тэда, что ему хочется с ним видеться только на его, Тэда, огороженном участке или на его рыболовном катере. К счастью, перед каждой встречей Тэд посылал за ним внедорожник “эскалейд” с тонированными стеклами.

У Тэда была страсть к самоувековечению. В бейсболку с эмблемой “Янкиз”, которую он не снимал, была вставлена камера, включающаяся автоматически, и еще одно миниатюрное видеоустройство он носил на шее на шнурке. За ланчем, который подавала им у бассейна, приходя и уходя босиком, красавица Каролина лет шестнадцати на вид, Андреас спросил Тэда, не мог ли бы он на этот раз выключить камеры. Тэд – он сидел в расстегнутой гавайской рубашке, демонстрируя свой загорелый и плоский, как брюхо морской черепахи, живот, свой накачанный брюшной пресс, – засмеялся:

– Вам сегодня есть что скрывать?

– Просто я не знаю, куда идут все эти данные.

– Пусть ярче светит солнце, мой друг, вас снимает скрытая камера, – снова засмеялся Тэд.

– Не подумайте, что я вам не доверяю. Но допустим, с вами что-нибудь случится…

– В смысле я умру? Но я же никогда не умру. В этом и состоит идея лайфлоггинга.

– Понимаю.

– Данные поступают в облако, а облако не умирает, оно вечно воспроизводит себя. Вероятность сбоя сравнительно с репликацией ДНК? На пять порядков ниже. Там все будет храниться в первозданном виде вплоть до моей перезагрузки. Я хочу помнить этот ланч. Я хочу помнить пальчики Каролининых ножек.

– Да, я могу вас понять. Но с моей точки зрения…

– Вы не питаете к облаку нежных чувств.

– Пожалуй, нет.

– Оно переживает младенческую пору. Погодите, вот перезагрузят вас – тогда вы его полюбите.

– Я и сейчас уже, что ни день, выуживаю оттуда неаппетитные вещи.

– А вот, кстати, кое-что выуженное и аппетитное…

Каролина принесла блюдо с запеченной на гриле рыбой на банановых листьях. Сдвинув посеребренный кольт Тэда на край стола, она поставила блюдо, а он притянул ее к себе, посадил на колени и поцеловал в шею. В ее улыбке было что-то принужденное, обиженное. Оттянув край низкого выреза ее платья, Тэд направил видеоустройство ей на грудь.

– Эти две я тоже хочу помнить, – сказал он. – Их особенно.

Каролина отвела камеру рукой и молча высвободилась.

– Все еще злится на меня из-за птицы, – объяснил Тэд, глядя ей вслед.

– Комментаторы вас тоже за это не хвалят.

– И не то чтобы он ей очень нравился, этот попугай. Он так орал – хуже, чем завод листового металла. Просто она не ожидала, что я обойдусь без дробовика. Что-то почти религиозное, суеверие какое-то. “Не наведи револьвера на птицу”. Заповедь. Была глуха к моему доводу, что револьвер – это более спортивно.

Андреас взял себе рыбы.

– Давайте поговорим про Боливию.

– У страны нет выхода к морю, – сказал Тэд. Пожалуй, самым отталкивающим в нем было то, как привередливо он брал еду на вилку и клал в рот, словно контакт с ней был неизбежным злом. – Был выход, но чилийцы его забрали. Так или иначе, я там жить не могу. Мне нужно море. Но есть там одно место в горах – Лос-Вольканес. Принадлежало немцу, который занимается экологическими исследованиями. Я его нанял, когда думал, что сумею монополизировать мировой рынок лития. Он сказал мне, что летел на легкомоторном самолете и вдруг видит эту маленькую долину, эту Шангри-Ла и говорит себе: какого хрена еще раздумывать? Купил ее за тридцать пять тысяч американских – невероятно. Я потратил день, чтобы съездить посмотреть, и он был прав. Неземной уголок. Я предложил ему миллион, он согласился на полтора. Есть такие вещи – увидел и знаешь, что это должно быть твое.

– Есть там электричество? Кабель?

– Ничего. Но с президентом страны можно иметь дело. Когда его избрали, он был лидером ассоциации производителей коки. И думаете, он перестал быть лидером ассоциации? Фигушки! Вот это я понимаю – стиль. Президент Боливии и лидер производителей коки. На литии он меня кинул, но я на его месте поступил бы так же. И теперь он передо мной в долгу. Я могу вас ему представить. Могу сдать вам Лос-Вольканес в аренду за доллар в год. Десять миллионов дам на инфраструктуру и на эксплуатационные расходы – вам понадобится оптоволоконная линия.

– А что с этого получите вы сами?

– Вам нужна надежная база. Мне – страховка на случай глобальной катастрофы. Сейчас мне вполне подходит Белиз, полиция здесь – милейшие люди, но мы живем в эпоху, предшествующую Сингулярности. Если вы, я и подобные нам люди намерены пересоздать мир, нам может понадобиться место, чтобы пережить катаклизмы переходного периода. Кроме того, я не предвижу, что льды Гренландии растают до Сингулярности, но если это случится, может быть применено ядерное оружие. От концепции ядерной зимы мы отошли, но возможна ядерная осень – ядерный ноябрь, когда лучше быть поближе к экватору. Изолированная долина посреди континента, на котором ничего не взрывалось. Позаботьтесь, чтобы там были симпатичные молодые женщины, запчасти, козы и куры. Вам по силам сделать местечко уютным. Мне бы очень не хотелось присоединиться к вам там, но нельзя этого исключать.

Тэд умолк, чтобы всадить вилку в кусок рыбы и прожевать его недоверчивыми, резкими движениями челюстей. И отодвинул от себя тарелку, точно отказываясь иметь дело с чем-то постыдным.

– Не знаю, как сказать это более обтекаемо, – проговорил Андреас, – и не знаю, почему я это говорю на ваши камеры, посылающие нашу беседу в облако. Но мне важно, чтобы никто не знал, откуда взялись деньги.

Тэд нахмурился.

– Я вас компрометирую?

– Нет, разумеется. Я думаю, мы друг друга понимаем. Но у меня есть свое собственное лицо в окружающем мире, и… не знаю, как лучше сформулировать… ваши проблемы с законом не очень хорошо с этим лицом гармонируют.

– Мои проблемы с законом ничто по сравнению с вашими, мой друг.

– Я нарушил немецкий закон о гостайне и американский антихакерский закон. Это даже мейнстримные СМИ подают сочувственно. Не сравнить с обвинением в сексуальном преступлении.

– Для традиционных СМИ чернить меня – задача номер один. Я Главный Возмутитель Спокойствия, и они это знают.

– Мне тоже порой достается. Именно поэтому…

– Из всех дооблачных систем юридическая для меня самая интеллектуально оскорбительная. “Один размер годится всем” – мать честная. Даже хуже, чем торговля в старом понимании. Ну почему, когда все остальное мы индивидуально подгоняем с помощью компьютеров, люди до сих пор думают, что закон должен ко всем применяться одинаково? Пятнадцатилетняя пятнадцатилетней рознь, поверьте мне. А я – разве я ничем не отличаюсь от других мужчин шестидесяти четырех лет?

– Интересное соображение.

– А правила работы с доказательствами? Это же не поиск истины, это оскорбление для истины. У меня есть истина, я ее записал. А адвокаты затыкают уши, в буквальном смысле затыкают, говорят, что не хотят ничего о ней слышать. Ну что за система! Полный бред. Хренотень. Я дни считаю до тех времен, когда “суд” будет означать только то, что люди садятся и просматривают цифровую истину.

– Но сейчас, когда они еще не настали…

– Ладно, – не без раздражения сказал Тэд. – Можно сделать так, чтобы мое имя не звучало. Это место, Вольканес, зарегистрировано на боливийскую корпорацию, я ее создал, чтобы обойти всю эту местную чушь насчет зарубежных владельцев. Там три слоя брони. Она, эта боливийская, вам деньги и выделит.

– Вы действительно не против?

– Мы оба с вами люди, говорящие правду, но я говорю ее радикальней. Не побоюсь открыто заявить, глядя вам в глаза, что я правдивее вас. Но для публики вы симпатичней. Вы можете быть дружественным, общественно ориентированным лицом правды.

– Мне это нравится, – сказал Андреас.

Неприятный инцидент случился, когда они с Тэдом подошли к главным воротам участка. Не увидев там “эскалейд”, Тэд позвонил шоферу, и тот сказал, что возвращается с бензозаправки. Через несколько минут ворота открылись внутрь, внедорожник стал въезжать на участок, и тут из-за пальмы через дорогу выскочил с камерой кто-то бритый – гринго в жилете защитного цвета с множеством карманов. Пока Андреас не спрятался за внедорожником, он успел как минимум десять раз щелкнуть на автомате Андреаса с Тэдом на фоне дома Тэда.

Как можно было так сглупить? Выставил себя на обозрение – уже плохо, а дальше еще хуже. Тэд принял стрелковую стойку и направил револьвер на фотографа, чей аппарат продолжал щелкать – Андреасу было слышно.

– Брось камеру, мудак! – заорал Тэд. – Думаешь, у меня духу не хватит? Зря думаешь!

Руку с кольтом на удивление сильно водило. Шофер Тэда выскочил из машины, вид у него был ошарашенный. С дороги донесся топот бегства. Тэд опустил револьвер, побежал к клеткам у забора около ворот и выпустил двоих ротвейлеров.

Вот и кончилась моя полоса удач, подумал Андреас.

Выйдя вместе с шофером из ворот вслед за Тэдом, он увидел, как собаки преследуют фотографа. Тут-то Убийца и дал о себе знать. Фотограф добежал до припаркованного мини-вэна, споткнулся, собаки догнали его и набросились без колебаний, одна вцепилась в руку, другая в ногу. Андреас почувствовал: ему хочется, чтобы собаки загрызли фотографа до смерти.

Тэд торопился к мини-вэну с кольтом.

Андреас сел в “эскалейд” и велел шоферу сделать то же самое. К тому времени, как они оставили ворота позади, собаки уже скулили и ковыляли прочь – фотограф, видимо, применил перцовый газ, – и мини-вэн ехал прямо на Тэда, который, похоже, утратил боевой азарт. Он сошел с дороги, рука с револьвером повисла. Шоферу “эскалейда” пришлось резко крутануть руль, чтобы избежать столкновения с мини-вэном.

– Развернитесь и поезжайте за ним, – сказал Андреас.

Шофер кивнул, но без энтузиазма, и спешить не стал. Пока он разворачивался, дорога опустела.

– Уехал, – сказал шофер, как будто это решало вопрос.

Явно все было по-прежнему. Убийца никуда не девался. Андреас чувствовал себя так, словно пробудился к яви, которая за те десять лет, что он блаженно проспал, стала еще более удручающей. Вместо любви он получил известность. Вместо жены, детей, настоящих друзей – таких, каким мог стать Том Аберант, – он получил Тэда Милликена. Он был один на один с Убийцей.

Он сказал шоферу, чтобы ехал к ближайшей клинике. Рядом с ней он увидел мини-вэн фотографа. Капли свежей крови на асфальте вели к красному пятну на линолеуме вестибюля. В комнате ожидания сидели две местные женщины и четыре больных ребенка.

– Мне нужно увидеться с другом, – сказал Андреас сестре. – Которого покусали.

Дело происходило в Белизе, и его без лишних расспросов провели прямо в кабинет, где молодой врач обрабатывал неровную рану, одну из нескольких, на руке фотографа.

– Подождите снаружи, – бросил ему врач, не поднимая глаз.

Фотограф, лежа на спине, повернул к Андреасу голову. Его глаза расширились.

– Не бойтесь, я ваш друг, – промолвил Андреас. – Я хочу это уладить.

– Ваш друг пытался меня убить.

– Мне очень жаль. У него нелады с психикой.

– Вы так думаете?

– Пожалуйста, подождите снаружи, – повторил врач.

Камера лежала на стуле. Взять ее и уйти было проще простого, но снимки были только частью проблемы. Решить остальное могли бы помочь деньги, но о нем шла слава человека, их не имеющего. Слава человека, живущего по-гандийски просто, человека, чье земное достояние умещается в один чемодан и один портфель. Большей частью эта слава шла ему на пользу, но сейчас был другой случай.

С парковочной площадки, где нестерпимо палило солнце, он позвонил своей бывшей подруге Клаудии; в летнем приморском доме ее родителей сейчас функционировал проект “Солнечный свет”. Терпение родителей, которые не только лишились привычного места отдыха, но еще и должны были покрывать расходы Проекта, было на исходе, но Клаудия оставалась ему предана и не стоила ничего – ну, разве что приходилось выслушивать ее беззлобные колкости. В Берлине была всего-навсего полночь. Он дал ей, проводившей время в клубе на берегу Шпрее, указание оплатить счет за неотложную помощь фотографу.

– Номер сейчас пришлю, – сказал он.

Клаудия засмеялась.

– Может, мне вдобавок еще слетать в Белиз и принести тебе латте?

– С молоком малой жирности и пониженным содержанием кофеина.

– А ничего, что я как раз садилась с друзьями ужинать?

Андреас прекрасно понимал: единственное, из-за чего она сможет засиять в глазах друзей еще ярче, чем благодаря его полуночному звонку как таковому, – это срочно покинуть клуб по его важному поручению. Они знали, что она полгода была его девушкой, полгода посреди минувшего безоблачного десятилетия, когда о нем шла только хорошая слава и никакой дурной. Он получал от нее не только интересный секс, но и кое-какую помощь на общую сумму не менее двухсот тысяч евро, и тем не менее из них двоих более благодарной чувствовала себя она, ибо он был славный герой, объявленный вне закона. Блаженная была пора.

Фотограф, которого звали Дэн Тирни, вышел из клиники час спустя. Из-за бритой головы он выглядел старше своих лет. Повязки на руке и ноге не казались такими уж серьезными.

– Кто-то из Берлина оплатил медикам счет, – сказал он.

– Моя знакомая, – отозвался Андреас. – Как вы?

– Мой максимум – это когда меня скорпион ужалил в веко. На этом фоне сейчас, пожалуй, четыре из десяти.

– Могу я угостить вас выпивкой?

– Не надо. Поеду к себе в отель и приму перкосет.

– Ром неплохо с ним сочетается.

– Так вы теперь что, мой друг? А где вы, интересно, были, когда этот, у которого с психикой нелады, навел на меня оружие?

– Прятался за внедорожником.

– Насчет рома я все-таки пас. Прошу прощения.

– Можно вас спросить, на кого вы работаете?

Тирни заковылял к мини-вэну.

– По-разному. Сейчас “Таймс” готовит про Милликена новую публикацию. История с попугаем, местная полиция. Самый стремный персонаж в мире высоких технологий и тому подобное. Не думаю, что фото, где он в меня целится, изменит чье-нибудь мнение о нем.

– Не льщу себя надеждой, что смогу убедить вас стереть снимки со мной и никому не говорить, что видели меня у него.

– С какой стати я бы стал это делать?

– Чтобы помочь проекту “Солнечный свет”.

Тирни рассмеялся.

– Вы хотите, чтобы я не проливал солнечного света на вашу дружбу с этим психическим? Это что – ирония, лицемерие или внутреннее противоречие? Как всегда, у меня сомнение, какой термин лучше выбрать.

– Можете все три, если хотите, – сказал Андреас.

– Есть еще четвертый термин. Борзость.

– Дело в том, что я не дружу с Тэдом. Вы прольете фальшивый свет.

– Надо же. Я и не знал, что такой бывает.

– Весь интернет им лучится.

– Удивительно слышать это от вас. – Тирни отпер свою машину и сел за руль. – А может, не так уж удивительно. Не то чтобы мне не нравилась ваша деятельность. У вас неплохой послужной список – в смысле список тех, кому вы досадили. Но должен сознаться, что всегда считал вас в некотором роде говнюком.

При этом слове в Андреасе опять шевельнулся Убийца. Если для Тирни он говнюк, вполне вероятно, что для многих других тоже. Его вдруг остро потянуло к компьютеру – сесть и посмотреть, кто эти люди и что именно о нем пишут.

– Мне нечего вам предложить, – сказал он Тирни, – кроме правды. Можно я вас угощу выпивкой и расскажу вам правду?

Это была самая лучшая его фраза – коронная фраза, которую он часто пускал в ход в минувшее десятилетие. Он пускал ее в ход даже и без особой нужды, потому что, даже когда женщина уже дала понять, что доступна, ему нравилось видеть действие на нее этих слов. Услышать от него правду хотелось всем. Он видел: Тирни обдумывает предложение.

– Должен признать, я никак не мог ожидать, что когда-нибудь встречу вас лично, – сказал Тирни. – У меня в отеле есть бар.

В баре Андреас начал со стандартной речи, пропагандирующей Проект, с перечня правительств, которым он причинил неприятности, и с более длинного перечня задетых им корпораций и отдельных лиц, злоупотребляющих властью. Ближе к концу, однако, речь пришлось немного ужать: он увидел, что Тирни заскучал.

– Правда, которой я хотел поделиться, состоит из двух частей, – сказал затем Андреас. – Первая – что судьба Проекта напрямую зависит от восприятия публикой моей персоны. Почему “Викиликс” пускает пузыри, а мы по-прежнему на плаву и процветаем? Потому что Ассанж прослыл аутистом, мегаломаном и сексуально опасным типом. Его компьютерные способности не изменились. Изменилось вот что: если ты сам не очень чист, к тебе не пойдут желающие наводить чистоту. Те, кто выставляет грязь напоказ, делают это из тяги к чистому. Если вы сейчас мне не поможете, мы рискуем разделить судьбу “Викиликс”.

– Да ладно, – сказал Тирни. – Одна фотография парочки титанов интернета за воротами огороженного участка. Или вы хотите сказать, что это только верхушка айсберга?

– Слушайте вторую половину правды. Тут действительно прошу поверить мне на слово. Нет никакого айсберга. Я веду чистую жизнь. Да, в восьмидесятые я не был паинькой, но я жил в больной стране и был молод. А после этого на меня так пристально смотрели и смотрят, что если бы у кого-нибудь на меня что-нибудь было, неужели вы думаете, что это не разошлось бы по всему интернету?

– Я думаю, что в таком случае ваши хакеры хорошенько постарались бы это похоронить.

– Вы серьезно?

– Хорошо, пусть вы чистый. Без разницы. Это лишь подтверждает то, о чем я толкую. От одной фотографии ничего с вами не случится.

– Мое фото с Милликеном будет бедствием для Проекта. Если в кучу белого белья затесался один красный носок, оно после стирки никогда уже не будет белым.

Тирни изменил свое положение на стуле и поморщился.

– Я, конечно, мог бы вам этого и не говорить. Но странный вы малый. Предположим, ваши простыни чуточку розовые – кого это волнует? Они у всех чуточку розовые. Фильмы Хью Гранта как смотрели, так и смотрят. Популярность Билла Клинтона только выросла.

– Чистота не лежит в основе их деятельности. У меня другой случай.

– Что вы все-таки делали у Милликена?

– Слезно просил денег.

– Тогда я при всем желании не понимаю, кого вы можете винить, кроме себя.

– Вы правы, некого. Я был в отчаянии, и мне не повезло. Я в полной вашей власти.

– Похоже, близится момент, когда вы предложите мне денег.

– Будь у меня деньги, мне нечего было бы делать у Милликена. И я все же не такой лицемер, каким вы меня считаете. Я не предложил бы вам денег, даже если бы они у меня были. Этим я грубо нарушил бы принципы Проекта.

Тирни покачал головой в видимом замешательстве от странности Андреаса.

– За вашу фотографию вдвоем я, вероятно, могу выручить пару тысяч. И меня покусали ротвейлеры.

– Если речь идет о простой компенсации – ни в коем случае не о плате за молчание, – то моя знакомая в Берлине может заплатить вам справедливую рыночную цену.

– Милая знакомая.

– Она верит в Проект.

– Что бы вы ни говорили, вы хотите, чтобы я не делал вам того, что вы делаете другим.

– Это правда.

– Следовательно, вы говнюк.

– Разумеется. Но я не Тэд Милликен. Я ничем не владею. Я езжу с одним чемоданом. Репрессивные власти меня ненавидят. В мире осталось примерно десять стран, где я могу бывать без опаски.

Прозвучало неплохо, свое действие оказало, и Тирни вздохнул.

– С вас пять тысяч долларов, – сказал он. – Я подал бы на вашего дружка Тэда в суд, если бы думал, что смогу в Белизе у него выиграть. Но в полицию все-таки пожалуюсь. Они спросят, кто еще там был. Хотите, чтобы я солгал?

– Да, прошу вас.

– Еще бы вы не хотели.

Тирни включил камеру и на глазах у Андреаса удалил один за другим все снимки, на которых было видно его лицо. Андреасу это напомнило день в другом десятилетии, в другой жизни, когда он убирал из своего компьютера порнографию, и еще это напомнило ему любимую цитату из “Фауста” – слова Мефистофеля: Конец! Нелепый звук. Сказать смешно. Конец и чистое ничто – одно… “Всему конец!” что б это означало! Да то, что этого и не бывало[103].

Но не то чтобы совсем не бывало. Ведь стоит Дэну Тирни упомянуть об инциденте где-нибудь в сети, и он останется в облаке навечно. В первые недели после инцидента, пока Андреас заканчивал с приморским домом родителей Клаудии и обменивался с Тэдом Милликеном надежно зашифрованными электронными письмами, его паранойя пустила корни вглубь и вширь и пышно расцвела. Вводя свое имя с новыми и новыми ключевыми словами в разные поисковые системы, он уже не довольствовался первой страницей результатов или парой страниц. Ему надо было знать, что находится на следующей странице, потом на следующей. Опять и опять. Нужного успокоения, казалось, не могло принести ничто. Он был до такой степени погружен и втянут в интернет, так вплетен в его тоталитарное бытие, что его, Андреаса, сетевое существование начинало ощущаться им как более реальное, чем физическое. Глаза всех людей на свете, даже его последователей сами по себе, в физическом мире ничего не значили. Какая разница, что тот или иной человек думает о нем про себя? Мысли как таковые не существуют так, как существуют данные, которые можно искать, распространять и читать. И поскольку человек не может пребывать в двух местах одновременно, чем больше он существовал как интернет-образ, тем меньше чувствовал себя живущим во плоти. Интернет означал смерть, и, в отличие от Тэда Милликена, Андреас не мог уповать на облако как на источник посмертного бытия.

Целью интернета и сопутствующих ему технологий было “освободить” человечество от необходимости что-то изготавливать, что-то изучать, что-то запоминать – от задач, которые раньше придавали жизни смысл и составляли ее содержание. Теперь, судя по всему, единственной значимой задачей была поисковая оптимизация. Едва он обосновался и наладил деятельность в Боливии, он создал маленькую группу из самых верных ему хакеров и практиканток – группу, которая всеми способами, честными и нечестными, улучшала положение Проекта в результатах выдачи поисковых систем. Мечта Тэда об элитарной реинкарнации при всей своей технической неосуществимости была метафорой кое-чего реального: если – и только если – у тебя хватает денег и/или технических возможностей, ты можешь контролировать свой образ в интернете и, следовательно, свою судьбу и виртуальную жизнь после жизни. Оптимизируй – или умри. Убивай – или тебя убьют.

Целый год он дважды или трижды в день вводил поисковый запрос “тирни андреас милликен”. Не менее навязчивой была потребность следить за Тирни в Фейсбуке и Твиттере. Его паранойя была, похоже, величиной постоянной. Подавишь ее в одном месте – выскочит в другом. Когда Тирни наконец перестал его так беспокоить (будь у парня желание болтать, он бы уже дал этому желанию волю и Андреас бы знал), тревога его отнюдь не уменьшилась. Сменяя друг друга, его тревожили прежние подруги, бывшие сотрудники Проекта, ветераны Штази – пока в конце концов он не добрался до главного источника тревог. До Тома Аберанта.

Двадцать лет Андреас полагал, что Том ни в коем случае не выдаст тайну убийства. Своим участием в перемещении трупа Том сам серьезно нарушил закон, и в письме, которое он прислал Андреасу из Нью-Йорка через несколько месяцев, он извинился за то, что “продинамил” его, заверил Андреаса, что все сказанное в Берлине останется между ними, что ни единого слова не будет обнародовано ни в “Харперсе”, ни где-либо еще, и выразил надежду, что их “маленькое приключение” позволит Андреасу соединиться со своей девушкой и вести такую жизнь, какую он хочет. Хотя Андреас был уязвлен прохладным тоном последующих открыток Тома, особенно той, которой Том ответил на его откровенное письмо, встревожен он не был. Даже когда в 2005 году он сделал последнюю попытку оживить дружбу – позвонил Тому в Денвер с предложением крупной утечки для обнародования в “Денвер индепендент” – и получил отказ, он не встревожился. В худшем случае, думалось ему, Том настроен на профессиональное соперничество с ним. Неудавшаяся дружба иногда в такое соперничество переходит.

Но однажды утром, сидя в амбаре в Лос-Вольканес и читая дневную сводку новостей о себе, он натолкнулся на интервью, которое дала изданию “Коламбиа джорнализм ревью” журналистка из “Денвер индепендент” Лейла Элу.

От организатора утечек мы получаем сырой материал. Сопоставление, сжатие, введение в контекст – дело журналиста. Мотивы, которыми мы руководствуемся, возможно, не всегда самые благородные, но, по крайней мере, мы вносим некий вклад в цивилизацию. Мы взрослые люди, пытающиеся вести диалог с другими взрослыми. Организаторы утечек скорее смахивают на дикарей. Я не имею в виду первичных организаторов, таких как Сноуден или Мэннинг, они, по сути, всего-навсего источники информации, прославленные и раскрученные. Я имею в виду такие ресурсы, как “Викиликс” и проект “Солнечный свет”. У них есть эта дикарская наивность, наивность ребенка, который считает лицемерным обыкновение взрослых фильтровать то, что слетает с языка. Фильтрация – это не лицемерие, не вранье. Это цивилизация. Джулиан Ассанж до того слеп и глух к основам существования в обществе, что ест руками. Андреас Вольф так полон своих собственных грязных секретов, что для него весь мир только из грязных секретов и состоит. Знай мечи все в стенку, как иной четырехлетний мечет какашки, и смотри, что прилипнет, а что нет.

Грязных секретов? Андреас перечитал оскорбительный абзац с холодным ужасом. Кто такая, на хер, эта Лейла Элу? Быстрый поиск принес фотографии, где они с Томом Аберантом вместе на профессиональных светских мероприятиях, и ехидные замечания в блогах низкого пошиба на тот предмет, что связь с издателем журнала “Денвер индепендент” чудесным образом увеличила ее журналистские дарования. Итак, Лейла Элу – возлюбленная Тома.

Грязных секретов? Мечет какашки? И где тут фильтрация?

Ему вспомнился звонок в Денвер в 2005 году. Документы компании “Халлибертон” были на тот момент самой значительной международной утечкой Проекта. Он мог отправить их прямиком в “Нью-Йорк таймс”, но он знал, что Том создал новостную онлайн-службу, и полагал, что Том не упустит случай мгновенно получить мировую известность с примесью скандала. Хотя побуждение к звонку не было абсолютно безгрешным – его радовала мысль, что Том теперь будет в долгу перед человеком, которым он пренебрег, ныне более знаменитым и влиятельным, чем он сам, – свою роль сыграла и старинная тяга к Тому, желание возобновить дружбу. Ему представлялось, что “Денвер индепендент” может стать американским рупором Проекта, что они с Томом смогут наконец работать сообща, пусть и на разных континентах. И голос Тома в трубке звучал заинтересованно. Звучал так, будто он почти расчувствовался – ведь они пятнадцать лет не слышали голосов друг друга. Он попросил Андреаса дать ему один час на обсуждение с “доверенным лицом”.

Казалось, это всего-навсего формальность. Но когда Том через час с четвертью перезвонил, тон его был другой. “Андреас, – сказал он, – огромное тебе спасибо за предложение. Оно очень много для меня значит, и решение отказаться далось мне с трудом. Но думаю, мне не стоит отвлекаться от главного – от журналистики расследований. От журналистики, которая требует работы на месте. Я не утверждаю, что то, чем ты занимаешься, не имеет права на существование. Просто боюсь, у меня для этого не лучшая площадка”.

Кладя трубку, Андреас поклялся никогда больше не ставить себя перед Томом в уязвимое положение. Но только теперь, восемь лет спустя, прочтя интервью Элу, он понял, что Том не просто к нему безразличен. Том – угроза самому его существованию.

Том приметил Убийцу – вот что сразу же стало ясно Андреасу. Приметил в тот рассветный час в устье Одера. Та чудовищная эрекция, что возникла у него, когда он обнял Тома, не была, как он думал, естественным высвобождением либидо, которое он подавлял с ночи убийства. И не имела она никакой значимой гомосексуальной подоплеки. И тем не менее это была эрекция на Тома. Он испытал ее по той же причине, по какой его влекло к пятнадцатилетней Аннагрет: потому что Том сделал себя частью убийства. Мужчина, девушка – Убийца такими различиями не заморачивается. И что он, Андреас, совершил потом? Он не мог сейчас сказать с уверенностью, это, возможно, был сон. Но если сон, то очень явственный. Он стоит над могилой, расставив ноги, с эрегированным членом в руке; это на самом деле было? Видимо, было: как иначе объяснить, что Том после этого не захотел иметь с ним ничего общего? От Тома не укрылось то, как его, Андреаса, заставил вести себя Убийца. Том обещал с ним поужинать, но вместо этого убежал к себе в Нью-Йорк, под крылышко к своей женщине. А Андреас продолжал домогаться его расположения, совершенно нехарактерным для себя образом забыв о гордости: посылал ему открытки, написал саморазоблачительное письмо, и наконец телефонный звонок – не потому, что им предназначено быть друзьями, а потому, что Убийца, если уж захотел чего, не отступается. Любви не существует на свете.

“Доверенное лицо”, о котором Том упомянул по телефону, – кто это мог быть, как не Лейла Элу? Том спросил свою новую женщину, что она думает про материалы компании “Халлибертон”, та сказала: нет, и сейчас, через восемь лет, было совершенно ясно почему: потому что Том рассказал ей об убийстве Хорста Кляйнхольца. Что еще могло значить упоминание о грязных секретах? Она практически обвинила Андреаса в хладнокровном убийстве.

Когда он еще раз перечитал ее интервью, Убийца, не скрываясь, вышел из тени в форме желания размозжить Тому череп чем-нибудь тупым и тяжелым. Имейся у Андреаса способ обойти американский паспортный контроль, он отправился бы в Денвер и убил бы Тома. За то, что увидел Убийцу. За то, что отверг самые искренние предложения дружбы, что Андреас когда-либо делал. За то, что снова и снова презрительно его отталкивал ради того, чтобы унизить. За то, что подчинялся жене и поступил по желанию подруги. За то, что соблазнил Андреаса, а потом бросил ради подруги; за то, что не держал свой болтливый язычок за зубами. Но самое главное – за это его американское чистоплюйство: “Я не утверждаю, что нигде нет места твоим отвратительным и преступным делишкам, твоей погоне за известностью, твоему дерьмометательству, осквернению могил. Просто, боюсь, мой чистенький дом для этого не лучшее место”. Вот что он, по сути, сказал тогда по телефону.

– Поверить не могу, что ты со мной так… – бормотал Андреас. – Поверить не могу, что ты со мной так…

Ему хватало ума сознавать, что Том вряд ли подставит себя, разоблачив его преступление. Мысль, что Том увидел в нем Убийцу, – вот что воспламеняло его паранойю. Эта мысль была точно электрод в мозгу. Не в состоянии удержаться, он нажимал и нажимал кнопку и всякий раз получал один и тот же разряд страха и ненависти.

Сказав сотрудникам, что заболел, он засел у себя в спальне и принялся искать грязь на Тома и Элу. Блогосфера и социальные сети уже искрились от гнева на ее интервью. В мире “взрослых” Элу была уважаемой журналисткой, но в сетевом мире ее поносили так же яростно, как защищали Андреаса. Парадоксальным образом это его не успокаивало, а заставляло еще сильней ненавидеть эту парочку. Они нарочно спровоцировали тех самых блогеров и пользователей Твиттера, ублажению которых он посвящал себя все больше и больше. Опять точно нацеленное чистоплюйство, опять они говорят: Мы – то, чем ты быть не в состоянии. Мы с презрением смотрим не только на тебя, но и на весь виртуальный мир, куда ты все больше погружаешься. Мы способны любить друг друга, а ты не смог любить Аннагрет…

Как сообщил ему Google, Элу – жена писателя-инвалида, которому, судя по всему, изменяет. Но раз она появляется с Томом на публике, им, выходит, неважно, что люди думают об их отношениях. Более интересный вопрос – что произошло с женой Тома. После 1991 года не было ни одного сообщения о ком-либо, кто в то время носил бы такое имя и имел бы такую дату рождения. Андреасом овладела надежда: вдруг Том убил ее и сумел спрятать концы в воду? Это казалось фантастическим, невероятным – и вместе с тем, как ни странно, возможным. Ведь Том говорил, что не может жить с этой Лэрд и не может жить без нее. И он ведь помог Андреасу перезахоронить убитого.

Повинуясь инстинкту, Андреас перенес внимание на Лэрд и обнаружил, что ее отец-миллиардер учредил на ее имя доверительный фонд; газета “Уичито игл” сообщала о налоговых декларациях. Выяснилось, кроме того, что Том создал “Денвер индепендент” на деньги ее отца. Но деньги были умеренные. Они не шли ни в какое сравнение с тем, чем обладает Анабел, если она жива. Жива ли? Если труп – еще лучше. Инстинкт подсказывал Андреасу, что, живая или мертвая, она может дать ему способ издалека причинить Тому боль и ввергнуть его в хаос.

Он пошел к Чэню, своему главному хакеру, и спросил, трудно ли будет украсть большой объем компьютерного времени.

– Насколько большой? – спросил Чэнь.

– У меня есть две качественные фотографии двадцатичетырехлетней женщины, которой сейчас под шестьдесят. Я хочу запустить поиск со сравнением лиц по всем возможным фотобазам.

– По всему миру?

– Начни со Штатов.

– Это колоссальный объем. Если стараться делать быстро, нас поймают за руку. На серверных фермах можно урвать только несколько минут за раз. У нас есть кое-какие отличные фермы, но мы же не хотим их терять.

– А если помедленнее, сколько может уйти времени?

– Недели, а то и больше. И это только по Штатам.

– Постарайся сделать что можешь. Но будь максимально осторожен.

Программа поиска со сравнением лиц была у них почти на уровне Агентства национальной безопасности, но все же работала не очень хорошо (программа Агентства, впрочем, тоже). Каждый день в течение нескольких недель Чэнь пересылал Андреасу фотографии немолодых женщин, которые мало походили на Анабел Лэрд. Но просмотр этих снимков давал ему занятие, рождал чувство, что план осуществляется, немного притуплял паранойю. А потом – не первый и не последний раз в жизни – ему повезло.

Он всегда считал, что от рождения имеет право на удачу – мать ему так и сказала: ты можешь делать что захочешь, и мир к тебе подстроится, – но история с Дэном Тирни поколебала его веру в собственную удачливость. Разрешение фотоснимка седой кассирши супермаркета в Фелтоне, Калифорния, было слишком низким, чтобы увидеть шрам на лбу, различимый на старых фотографиях Лэрд, и поскольку работница не улыбалась, невозможно было понять, имеется ли промежуток между передними зубами. Но когда он прочел имя служащей – Пенелопа Тайлер – и вспомнил, что она училась в школе искусств Тайлер, он почувствовал, что ему опять стало везти. Он вышел из здания, где работали программисты, поднял лицо к боливийскому солнцу, широко развел руки и вобрал в себя его жаркий свет.

Пенелопа Тайлер явно стремилась исчезнуть. Фото в качестве кассирши было единственным ее изображением, какое удалось найти, и официальных признаков ее существования имелось крайне мало. Андреас потратил почти час, прежде чем выяснилось, что у нее есть дочь Пьюрити. О ней как раз можно было узнать довольно много: свои странички в сетях Фейсбук и LinkedIn, кредитная история (весьма шаткая). Он изучил ее фотографии и недавние фотографии Тома, сравнил ее брови и губы с его и пришел к выводу, что, скорее всего, она его дочь. Но никаких признаков контактов между ними не было ни в социальных сетях, ни в данных о ее учебе и здоровье. Нигде ничего. И поскольку Лэрд исчезла незадолго до ее рождения, в голову приходило только одно: Том не знает о ее существовании. Лэрд не хотела, чтобы он знал, потому-то и скрылась под вымышленным именем.

Потенциально девушка была дико богата, под миллиард долларов, и почти наверняка не знала об этом. Она выплачивала учебный долг, жила в доме, который на Google Street View выглядел довольно запущенным, работала “специалисткой по привлечению клиентов” в новосозданной компании, занимающейся альтернативными источниками энергии. Деньги заинтересовали Андреаса лишь в той мере, в какой они могли облегчить его жизнь, если удастся заполучить какую-то часть. Как бы то ни было, не из-за них он щелкал и щелкал мышкой, просматривая фотографии Пьюрити Тайлер. И не внешностью своей, хоть и вполне приятной, она возбудила в нем такое убийственное желание. Важно было одно: то, что она дочь Тома.

Он установил защищенное соединение и позвонил Аннагрет. Все прошедшие годы он не забывал поддерживать с ней пусть формальную и слабую, но связь. Поздравлял с днем рождения, время от времени посылал ей ссылки, которые могли принести пользу кампаниям с ее участием. Удивительно, какой неблизкой он ее теперь ощущал – ее, вложившую столько сил в близость как в некий проект. Каким случайным выглядело – если отвлечься от ее красоты – то, что они когда-то были вместе. Она не только была скромна в своих устремлениях, их скромный масштаб ее, похоже, вполне удовлетворял. Из Берлина она переехала в Дюссельдорф. Так или иначе, ее электронные письма всегда были сердечны, полны восхищения и изобиловали восклицательными знаками.

Он спросил, одна ли она дома сейчас, и, получив утвердительный ответ, объяснил, чего от нее хочет.

– Смотри на это как на бесплатный отпуск в Америке, – добавил он.

– Я терпеть не могу Америку, – сказала она. – Я думала, при Обаме что-то изменится, но все по-прежнему: оружие, беспилотники, Гуантанамо.

– Согласен, Гуантанамо – это плохо. Но я не прошу тебя полюбить эту страну. Прошу только туда съездить. Я бы съездил сам, но мне в Америку пути нет.

– Я не уверена, что справлюсь. Я знаю, ты всегда считал, что я хорошо умею врать, но мне больше не нравится этим заниматься.

– Это не значит, что ты разучилась.

– И, может быть… Послушай. Так ли будет ужасно, если этот человек всем расскажет о нашем поступке? Я до сих пор почти каждый день о нем думаю. Не могу смотреть фильмы, где есть хоть какое-то насилие. Двадцать пять лет, а у меня все еще приступы паники.

– Да, сочувствую. Но пойми: Аберант может дискредитировать все, что я сделал.

– Я понимаю. Твой Проект очень важен. И я всегда хотела хоть как-то возместить тебе то, что ты из-за меня претерпел. Но – допустим, его дочь приедет к тебе в Боливию. Как это тебе поможет?

– Предоставь это мне.

Молчание. Тревожное.

– Андреас, – сказала она наконец, – ты сожалеешь, тебе горько из-за того, что мы сделали?

– Конечно.

– Хорошо. Сама не знаю, о чем сейчас думаю. Наверно, о нашей совместной жизни. Иногда очень нехорошее чувство накатывает. Я знаю, я разочаровала тебя. Но не из-за этого нехорошее чувство. Есть что-то другое – не могу объяснить.

Он не выдал голосом своего беспокойства.

– О чем ты сейчас?

– Не знаю. Я вижу твою теперешнюю жизнь, всех твоих женщин, и… Иногда мне странно, что ты не заводил романов на стороне, когда жил со мной. Или заводил? Если было – ничего страшного. Ты спокойно можешь мне сейчас сказать.

– Ничего не было. Я старался быть с тобой хорошим.

– Ты и есть хороший. Я же знаю, сколько ты сделал фантастически хороших дел. Иногда мне не верится, что я жила с тобой. И все-таки… Тебе по-настоящему горько из-за того, как мы поступили?

– Да!

– Хорошо. Сама не знаю, о чем сейчас думаю.

Он вздохнул. Столько лет прошло, а обсуждения до сих пор не прекратились.

– У меня тяжелое чувство по поводу секса, – вдруг сказала она. – Прости меня, но так оно и есть.

– А что такое? – заставил он себя выговорить.

– Не знаю. Просто у меня больше опыта теперь, больше есть с чем сравнивать. И вот слышу сейчас твой голос – не знаю. От него что-то ко мне возвращается, о чем не хочется вспоминать. Какое-то очень нехорошее чувство, не могу его описать. Легкая паника. Прямо сейчас. Да, я чувствую панику.

– Это сплелось, соединилось с тем, что мы сделали. Может быть, мы именно поэтому не смогли оставаться вместе.

Она глубоко вздохнула – ему было слышно.

– Андреас, эта девушка… зачем тебе нужно, чтобы я ее к тебе отправила?

– Чтобы она поверила в мой Проект. Для нас с тобой это будет лучшая защита. Если она будет на нашей стороне, ее отец не сможет ничего сделать.

– Ясно.

– Аннагрет, это все, поверь мне.

– Хорошо. Хорошо. Но могу я хотя бы взять с собой Мартина?

– Кто такой Мартин?

– Близкий мне человек. С ним я чувствую себя защищенной.

– Разумеется. Тем лучше. Но ты, конечно, – он издал скрипучий смешок, – ничего ему не говори.

Защищенной: вот слово, которое нажало кнопку, соединенную с электродом. Столько лет – а все еще приходит мысль убить ее. Ведь сколько из своей внутриатомной жизни он наверняка, сам не замечая того, выдал ей за десять лет, проведенные вместе! Ему повезло, что она была слишком молода и не поняла тогда, что к чему. Но потом жила с этим и что-то стала осознавать задним числом. О том, что она теперь понимает больше, о своей омерзительной открытости ее стороннему взгляду было почти так же нестерпимо думать, как о том, что увидел Том Аберант.

Ожидая сообщений от нее из Окленда, он трезво, критически посмотрел на себя и увидел, как много позиций сдал в битве с Убийцей. До чего пустяковым, смехотворным выглядело теперь его былое увлечение онлайн-порнографией; сколько трогательной тяги к хорошему было примешано к его плану убить Хорста! Его внутренняя жизнь ныне почти целиком состояла из навязчивого беспокойства за свой облик в интернете – в интернете, от которого веяло смертью, – и из ненависти к Тому, из помышлений о мести ему. Если так пойдет, скоро в нем, кроме Убийцы, ничего не останется. И опять он почувствовал: если Убийца возьмет всю власть в свои руки, он, Андреас, станет мертвецом в прямом смысле. Его-то смерть Убийце и нужна на самом деле.

Поэтому некое облегчение принесла весть от Аннагрет, что Пип Тайлер не повелась на ее рекламу. С ощущением отрадной передышки он занялся менее безумным делом: принял участие в работе над фильмом, который снимал о его жизни, частично основываясь на “Преступной любви”, американский режиссер Джей Коттер, представитель авторского кино. Он на две недели засел в отеле “Кортес” с Коттером и художником-постановщиком; он подолгу разговаривал по телефону с Тони Филд, объясняя ей, как надо играть Катю. Когда вернулся в Лос-Вольканес, был почти готов к осуществлению другой проект, не менее дорогой его сердцу: великолепная куча электронных писем и подковерных соглашений между “Газпромом” и администрацией Путина. Хотя “Солнечный свет” теперь во многом действовал на автопилоте, Андреас лично провел переговоры об утечке и продиктовал условия публикации газетам “Гардиан” и “Таймс”. Для защиты источника потребовалась изощренная отвлекающая работа, был создан непроходимый электронный лабиринт. К Владимиру Путину Андреас питал особую неприязнь, потому что в молодости он работал со Штази, и усиливало эту неприязнь, рождая твердое намерение нанести администрации Путина максимальный ущерб, то, что он предоставил убежище Эдварду Сноудену, о безгрешной чистоте мотивов которого чересчур много говорилось в Сети. В двенадцатиминутном видео, которое Андреас записал для обнародования накануне выхода в свет “Гардиан” и “Таймс” с этим материалом, он был на высоте: искусно язвил Путина и дал тонкую отповедь интернет-деятелям, отвлекшимся на Сноудена – на “певца одной песни” – от его, Андреаса, достижений за двадцать пять лет. Он в очередной раз подтвердил свою способность сполна использовать грандиозные шансы, и это, наряду с перспективой стать героем среднебюджетного фильма с мировым прокатом, очень удачно отвлекло его от проблемы Тома Аберанта.

Электронное письмо, которое Пип Тайлер затем совершенно неожиданно ему прислала, еще больше усилило это ощущение передышки. Оказалось, что в действительности она не имеет ничего общего с фигурой из его мстительных фантазий. В ее письмах звучали молодость, ум, забавная безоглядность. Их юмор и дерзость были бальзамом для его нервов. Как он устал от подхалимства с тех пор, как поддался своей паранойе! До чего это освежает, когда тебе указывают на твою неискренность! Поймав себя на том, что читает письма Пип со все большей теплотой, он вообразил себе путь к спасению, который Убийца проглядел, судьбоносную лазейку: что, если он сможет постепенно открыться перед женщиной, показать ей всю картину своей моральной несостоятельности? И что, если она, несмотря на это, проникнется к нему симпатией?

Тем временем весьма некстати в Буэнос-Айресе начались съемки, и Тони Филд не на шутку в него втрескалась. Впервые он оценил тяготы жизни мужчин-порнозвезд и эффективность виагры. Словно мало было того, что Тони почти не уступала ему в возрасте и играла его мать, он к тому же не мог внутренне не сравнивать ее с Пип Тайлер. И все-таки по ряду стратегических причин, не в последнюю очередь для того, чтобы не делать ведущую актрису несчастной, важно было показать, что он тоже увлечен. И в Аргентине, и даже больше после возвращения в Боливию и знакомства с Пип изнурительное управление кинозвездой требовало его участия. Не будь все это так неудобно, было бы забавно, до чего похожей на его мать успела стать Тони до того, как он от нее отделался.

Он влюбился в Пип. По-другому это нельзя было назвать. В мотивах, которые двигали им первоначально, не было абсолютно ничего доброго, и темная сторона его мозга неумолчно стрекотала, рассчитывая и высчитывая, но подлинная любовь возникает самопроизвольно. Да, он применил все свои способности манипулятора, чтобы соединить ее с собой узами доверия, он признался ей в убийстве, уговорил ее шпионить для него. Но когда в отеле “Кортес” она, к его изумлению и восторгу, позволила ему раздеть себя, он не думал о ее отце; он просто был ей благодарен за то, какая она милая, хорошая девушка. За то, что заманила его к себе в номер, хотя он признался ей в убийстве; за то, что не отпрянула, когда он сказал ей, чего от нее хочет. Когда она затем целомудренно отказалась от дальнейшего, был, нельзя отрицать, момент, когда ему хотелось ее задушить. Но всего лишь момент.

Он начал думать, что вот она – та, кого он ждал всю жизнь. Надежда, которую она ему подарила, была слаще надежды, которую ему в прошлом подарила Аннагрет, потому что он уже показал Пип больше из своего подлинного “я”, чем когда-либо показывал Аннагрет, и потому что двадцать пять лет назад, когда он надеялся, что Аннагрет его спасет, он даже не догадывался о существовании Убийцы, в спасении от которого нуждался. Теперь он знал, что стоит на кону. К Тому Аберанту это не имело отношения. На кону была возможность не остаться наедине с Убийцей. Получить наконец то, что он, без шансов на успех, пытался найти в Аннагрет. Соединить жизнь с молодой, умной, сердечной женщиной, у которой есть чувство юмора, которая принимает его таким, каков он есть, и не имеет ничего общего с его матерью. Неужели сейчас, когда ему уже за пятьдесят, появился шанс на постоянное общество той, с кем ему не будет скучно? Все его былые удачи ничто в сравнении с этой: с тем, что он нежданно-негаданно полюбил женщину, которой хотел скверно воспользоваться по нездоровым причинам. Ему мечталось о свадьбе солнечным утром на козьем пастбище.

Но потом судьбоносная лазейка закрылась. Только-только она, показалось ему, начала испытывать ответное чувство, всего через неделю после того, как он увидел ее пламенный взгляд, они оказались в номере отеля “Кортес”, где с самого начала все пошло не так. Он не мог понять, почему ей не хочется тут быть; но ей явно не хотелось. Он пробовал то, пробовал это. Неуклюже, ощупью. Ничего не помогало. Он ей не нравился. Ей не хотелось быть в этом номере. Но чувство у него было такое, что это она не нравится Убийце, что ему не хочется, чтобы она была в этом номере; что Убийца, боясь ее, заставил его совершить ошибку – привезти ее в отель слишком рано, до того, как она успела полюбить его по-настоящему.

Оставшись один, стоя на коленях на полу, он не плакал от безответной любви. Он не плакал вообще. Три месяца любви испарились в один миг. Он пытался выбраться из пропасти, поднимаясь по канату, который она держала, и едва он поднялся так высоко, что видно стало ее лицо, как она с отвращением отпрянула и отпустила канат. Чувство, которое испытываешь к женщине, поступившей так с тобой, любовью назвать трудно.

Он разгромил номер. Минуту за минутой, много минут был и Убийцей, и человеком, разъяренным на Убийцу, лишившего его любви. Он швырял в стену еду, бил посуду, сорвал с кровати одеяло и постельное белье, перевернул матрас, колотил по полу деревянным стулом, пока не сломал ножки. До последней секунды, когда за ней закрылась дверь, он цеплялся за надежду. И только тогда понял, что она не лучше своего отца – слишком безгрешная для таких, как Андреас Вольф. Жалкая сикушка, лицемерная тварь, ханжа, ничтожество. Он громил номер, давая выход ярости, которая пришла на смену обманутой надежде. Надежда, чтоб ее, помешала ему приказать ей отдаться (она бы послушалась! сама так сказала!), а потом было уже поздно. Он рискнул всем и не получил ничего.

Тем, что он, если не считать расквашенных о стену костяшек пальцев, не причинил себе в тот день или ночью физического вреда, он был обязан идее, явившейся, когда утихла ярость. Ему пришло в голову, что он по-прежнему владеет информацией, которой нет больше ни у кого, и что он может, используя свою осведомленность, отомстить Пип и Тому разом. Да, он не отодрал девчонку самолично, но можно перепоручить это Тому. Возможность, конечно, отдаленная, но это не делало ее менее восхитительной. И пусть после этого Том строит перед ним из себя чистенького. И пусть Пип попробует сказать, что не жалеет, что отвергла его.

Облегчением было перестать бороться с Убийцей и поддаться злу его замысла; это возбудило его так, что он отправился на то место в комнате, где стояла голая Пип, и выплеснул в трусы, которые она оставила, то, чего не излил в нее. Потом повторил это еще дважды; это помогло ему скоротать долгую ночь. Рано утром обошел несколько банкоматов и снял со счета Проекта достаточную сумму, чтобы возместить отелю ущерб. Принял душ, побрился и дождался в вестибюле Педро, который повез его в аэропорт. Самолет Кати сел на пятнадцать минут раньше. Она вышла из таможенной зоны в костюме от Шанель или очень похожем, с чемоданом на колесиках из ткани, напоминающей парчу, со старомодной сумкой-портфелем на плече, двигаясь более скованно, чем раньше, и, несомненно, постаревшая, в парике не столь великолепно рыжем, как ее былая шевелюра, но по-прежнему очаровательная, если смотреть издали. Андреас протиснулся к ней через толпу. Обнял ее, а она положила голову ему на грудь. Первым, что он произнес, было:

– Я люблю тебя.

– И всегда любил, – сказала она.


Ему испытывать бы удовольствие от ходьбы по дороге навстречу Тому Аберанту, от возможности размять мышцы после недели бездействия. Пониже, на лугу у речного переката, где вода обтекала валуны, большой дятел долбил полое дерево. Мимо красной скалы, обрывавшейся отвесной стеной, паря, пролетел орлиный канюк. Теплые воздушные потоки позднего утра тревожили листву придорожного леса, творя такой тонкий, такой непредсказуемо-подвижный узор света и тени, что никакой компьютер на свете не смог бы его смоделировать. Даже локально, даже в самом малом природа превращает информационные технологии в посмешище. Пусть и вооруженный ими, человеческий мозг все равно ничтожен по сравнению со Вселенной. И все же Андреасу испытывать бы удовольствие от того, что солнечным утром в Боливии он идет по дороге, обладая мозгом. Лес неизмеримо сложен, но не знает этого. Материя есть информация, информационный материал, и только в мозгу материя организует себя так, что обретает способность к самопознанию; только в мозгу информация, из которой состоит мир, может оперировать сама с собой. Человеческий мозг – очень-очень особый случай. Андреасу испытывать бы благодарность за то, что он ему дарован, за возможность играть свою маленькую роль в самопознании мира. Но что-то было совсем не так с его отдельно взятым мозгом. Он мог сейчас, казалось, сознавать только одно: пустоту бытия и бессмысленность мироздания.

Неделя прошла с тех пор, как шпионская программа в Денвере перестала функционировать. После того как Пип попросила его деинсталлировать ее, он мог бы поручить Чэню это сделать, и если бы он действовал быстро, он, возможно, избежал бы разоблачения, но последнее сообщение, которое послала ему Пип, вселило в него такую тревогу, что он едва мог дышать, какие уж там разговоры с Чэнем. Я хочу все это вычеркнуть, хочу, чтобы моя жизнь была здесь. Пока он не прочел эти слова, где-то внутри него обрывки любви к ней и надежды еще существовали; но теперь он не испытывал ничего, кроме боли и страха. Увидит ли он ее когда-нибудь снова, что она или кто-либо другой будет о нем думать – все это больше не имело значения. Ничто не имело для него больше значения, ничто и нигде.

Или почти ничто. В Лондоне его мать неплохо перенесла противораковую терапию и довольно быстро поправлялась. Если бы в те дни, что он пролежал в своей комнате, он был способен хоть на что-нибудь, он попросил бы ее опять к нему приехать. Ей всегда все в нем нравилось. Самая дрянная мать на свете, для него она была лучшей матерью на свете. Лежа в постели, он принял бы от нее любовь и заботу на любых условиях. Поистине это выглядело едва ли не сутью его состояния.

Он приближался к бетонному мосту через реку, держась в проложенной Педро автомобильной колее, чтобы не ступать в грязь от ночного дождя, и тут услышал впереди, за поворотом, шум переходящего на пониженную передачу “ленд-крузера”. Хорошего в его состоянии было только то, что приближение машины его тревогу не увеличило. Потому что увеличивать ее было некуда. Максимум, что Том мог сделать, – это убить его.

Мысль, что Том может его убить, была, впрочем, сродни ожиданию дождя в пустыне. Не то чтобы облегчение, но причина для того, чтобы продолжать двигаться вперед. Смерть, как бы она ни наступила, положит конец страху перед ней, не дающему дышать; конкретный способ не так уж важен. Но близость между убийцей и жертвой – разве бывает человеческая близость теснее? В определенном смысле Хорст Кляйнхольц был ему ближе, чем кто бы то ни было с тех пор, как он покинул материнскую утробу. И умереть, зная, что Том тоже способен на убийство, – уйти из мира с ощущением, что все-таки не был в нем так одинок, – это тоже казалось неким проявлением близости.

Пища для размышления. Он пошел чуть быстрее; поднял голову, расправил плечи. Каждый шаг перемещал его и во времени немного вперед. Знание, что оставшиеся шаги сочтены, делало боль этой ходьбы не такой нестерпимой. Когда из-за поворота показался “ленд-крузер”, он улыбнулся старому другу.

– Том, – с теплотой в голосе промолвил он, протягивая руку сквозь пассажирское окно.

При виде руки Том нахмурился – казалось, скорее удивленно, чем сердито. На нем была рубашка защитного цвета – типичный журналист-гринго. Андреас видел его недавние фотографии, но сейчас, при личной встрече, то, как он изменился, пополнел, полысел, говорило о количестве прошедших лет.

– Да ладно тебе. Пожми.

Том пожал, не глядя на него.

– Может быть, выйдешь, пройдемся? А Педро поедет вперед с твоими вещами.

Том вышел из машины и надел солнечные очки.

– Очень рад тебя видеть, – сказал Андреас. – Спасибо, что приехал.

– Я приехал не для того, чтобы сделать тебе приятное.

– Я знаю. Но пройдемся все-таки.

Они пошли, и он решил не тянуть. Облегчение душевной боли было таким освобождающим, что возникло ощущение добавочного времени в футболе: все вперед, в атаку, спасать игру, пан или пропал.

– Мои запоздалые поздравления, – сказал он, – с тем, что у тебя есть дочь.

Том по-прежнему не смотрел на него.

– Я узнал про нее больше года назад, – продолжил Андреас. – Благороднее, конечно, было бы известить тебя сразу.

– “А Брут ведь благородный человек”, – процитировал Том Шекспира[104].

– Виноват, виноват. Она впечатляющая во многих отношениях.

– Как ты ее нашел?

– Поиск по фотографиям. Программа примитивная, странно, что она сработала. Но мне, как ты знаешь, задуманное почему-то удается.

– Тебе даже убийство сошло с рук.

– Именно! – Он не чувствовал собственного тела: диковинная легкость. Рядом с ним шел единственный человек на свете, от которого у него не было тайн. – Но ты и сам кое-чего добился. Грандиозная история с пропавшей боеголовкой. Уже опубликовал?

– Неделю назад.

– Это я тебе ее подарил. Нам давно надо было наладить сотрудничество.

В каком-то пьяном порыве он хлопнул Тома по плечу. И продолжал болтать, гордо расхваливая Лос-Вольканес; между тем они прошли через пастбище, обогнули главное здание и поднялись на веранду. Его отец, муж Кати, подаривший ему свободу, не дожил до того, чтобы увидеть, как он распорядился этим подарком, что создал, но если бы он был жив и приехал в Лос-Вольканес, Андреаса, может быть, так же опьянило бы его присутствие, он так же принялся бы разыгрывать спектакль, перечислять свои достижения, зная при этом, что моральный приговор отца не смягчить ничем.

На веранде Тереса принесла им пиво. Летало несколько безжальных пчел. Том некоторое время хранил отеческое молчание.

– Итак, что же тебя привело в Боливию? – спросил Андреас.

– Ты спрашиваешь, что привело? Помимо того, что твои хакеры взломали мои компьютеры? – Голос Тома звучал глухо, ему явно стоило усилий сдерживать себя. – Помимо того, что ты манипулировал сознанием молодой женщины, которая оказалась моей дочерью?

– Мрачная картина, не спорю, – признал Андреас. – Но позволено ли мне будет указать, что вреда ни то ни другое не принесло и что ты начал, а не я?

Том, не веря своим ушам, уставился на него.

– Я начал?

– Мы договорились вместе поужинать. Помнишь? В Берлине. И ты не пришел.

– И ты поэтому теперь все это проделал?

– Мне казалось, мы друзья.

– Сообщив мне то, что ты сообщил, вправе ли ты винить меня в нежелании дружить?

– Как бы то ни было, счет теперь равный. Я хочу начать с чистого листа. Разумеется, у нас есть кое-какие новые утечки, которые могли бы тебя заинтересовать.

– Я не за этим сюда приехал.

– Догадываюсь.

– Я приехал сюда, – проговорил Том, не глядя на него, – с угрозой. Я опубликую о тебе материал. Сам его напишу. И приведу полицию на место захоронения.

Его жесткий тон был объясним, и все же Андреас, услышав, испытал боль. Будь Том наделен более тонким воображением, на него, может быть, подействовали бы его неявные признания – в том, что он симпатизирует Тому больше, чем Том ему, и в том, что его душевное здоровье оставляет желать лучшего.

– Так, хорошо, – сказал он. – Ты приехал с угрозой. Но угроза предполагает альтернативу.

– Тут все просто, – отозвался Том. – Две простые вещи. Первое: ты никогда больше, ни при каких обстоятельствах не контактируешь с моей дочерью. Второе: ты стираешь напрочь всю электронную информацию, какую извлек из моих компьютеров. Не оставляешь у себя никаких копий и никогда никому не говоришь ни о чем, что там увидел. Если все это будет выполнено, обещаю молчать.

Андреас кивнул. Том, которого он помнил по Берлину, был мягче, в нем было больше прощающего, материнского. Его теперешняя суровость заставила Андреаса почувствовать себя дрянным мальчишкой.

– Я исполню то, что ты сказал, – пообещал он.

– Хорошо. Тогда, собственно, все.

– Если тебе больше ничего не надо, ты мог бы просто позвонить.

– Ради такого дела стоило встретиться лицом к лицу.

Он задался вопросом, что это может быть за информация, которую Том так настойчиво требует стереть. На многое из того, что он выкрал, он даже не взглянул. Убедившись, что Лейла Элу не ведет против него войну, он потерял интерес к шпионской программе, а последнее время он был слишком парализован страхом и болью, чтобы думать о грязи, какая могла найтись в домашнем компьютере Тома.

– Мне безразлично, что ты знаешь обо мне и чего не знаешь, – сказал Том, словно прочитав его мысли. – Но мне небезразлично, что знает Пип. Если ты ей сообщишь хоть что-нибудь, я тебя уничтожу.

– Ты, стало быть, не говорил ей, что она твоя дочь.

– Я не хочу, чтобы она знала. И не хочу, чтобы она знала про деньги.

– Не хочешь, чтобы твоя родная дочь знала, что в перспективе ей светит миллиард долларов?

– Тебе не понять.

– Она разумное существо. Не думаю, что деньги ее погубят.

– Я не намерен лезть в дела Анабел. И от тебя требую, чтобы ты в них не лез.

– То есть бывшая жена тебя заботит больше, чем собственная дочь. Пожалуй, я не удивлен. В Берлине ты был такой же.

– Что есть, то есть.

– И как тогда выглядят твои отношения с подругой? Извини за любопытство.

– Лейла тут совершенно ни при чем.

– Предполагаю, ты ей сказал, кто такая Пип.

– Да.

– Изрядный шок для нее, видимо.

Том повернулся к нему и улыбнулся. Лишь спустя пару секунд Андреас увидел в этой улыбке жестокость.

– Если уж ты хочешь знать, – сказал Том, – нам с Лейлой это пошло на пользу. Твой знаменитый солнечный свет. Нам это на пользу пошло.

Андреас закрыл глаза. Чтобы создать тьму, ничего больше не требовалось. Он внутренне погрузился в нее, желая, чтобы тьма была как можно более глубокой.

– Разъясни, – пробормотал он.

– Ты послал к нам Пип.

– Да.

– Лейлу ее присутствие напрягало. В конце концов мне пришлось ей все рассказать, в том числе про то, что мы с тобой сделали в Германии.

– Но ведь про это ты ей давно рассказал.

– Нет. Только после того как узнал, как ты со мной поступил.

– Ты ей рассказал.

– Не волнуйся. Если ты навсегда оставишь Пип в покое, твоя тайна так и останется тайной. Лейла – могила. Я тоже. Но, просто чтоб ты знал, ты оказал нам услугу.

– Услугу…

– Мы с ней в чем-то увязли. Ничего особенно страшного. Но толчок извне пришелся кстати.

– Оказал вам услугу…

– Не пойми меня превратно. То, как ты обошелся с Пип, непростительно. Я не благодарить тебя приехал. Но где надо отдать должное, я отдаю должное.

Тьма, куда Андреас падал, была настолько аморфной, что его закружило тошнотворным кружением. Мало того, что не смог разрушить жизнь Тома. Еще и ненароком сделал его счастливее…

Он открыл глаза и встал.

– У меня тут кое-какая срочная работа, – сказал он. – Может, перекусишь, отдохнешь часок? Давай прогуляемся, когда станет чуть попрохладней. Скажем, часа в четыре.

– Спасибо, но – нет, – ответил Том. – Все, что я хотел сказать, я сказал.

– Останься хоть на одну ночь. Твоей дочери нравилось бродить по здешним тропам.

Том посмотрел на часы. Он явно высчитывал, как скоро сможет расстаться с Андреасом и вернуться к своей женщине. За двадцать пять лет ничего не изменилось.

– На дневные рейсы ты так и так не успеешь, – сказал Андреас. – Тут много такого, на что стоит взглянуть. А в городе смотреть не на что.

– Мне понадобится машина очень рано утром.

– Конечно. Мы все организуем.

Наверху, один у себя в комнате, он открыл свою копию домашнего жесткого диска Тома. Набрал в строке поиска “Андреас”, и кое-что нашлось, но ничего интересного; то же самое с “Анабел”. Защита у Тома была паршивая – пароль для общего доступа, легко извлекаемый из файла введенных символов, был leonard1980, без заглавных, без специальных символов, – а строгая аккуратность, с какой он организовал свой рабочий стол, выдавала в нем человека, нетерпимого к собственным ошибкам: папка за папкой с полученными от кого-то PDF-документами, скучными фотографиями, деловыми письмами, которые он не утруждал себя защищать паролями. Имелась, однако, папка, вложенная в главную папку документов и озаглавленная X. В ней содержался один-единственный файл мясная_река.doc, защищенный паролем. Андреас ввел наудачу leonard1980, но ничего не вышло.

Файл был немаленький – почти полмегабайта. Он безуспешно пробовал наборы символов, очевидными способами видоизменяя leonard1980, потом сдался и обратился к файлу введенных символов, малый размер которого был и плюсом (меньше просматривать), и серьезным минусом: Том, возможно, не все свои пароли успел использовать за время работы шпионской программы. Там нашлись leonarD1980 и leonard198019801980. Ни то ни другое, однако, открыть мясная_река.doc не помогло. Он снова принялся просматривать набранные на компьютере Тома символы, теперь слегка расфокусировав взгляд, чтобы лучше видеть последовательности, и на сей раз приметил le1o9n8a0rd; дальше шли цифры, похожие на то, что вводят при банковских операциях онлайн. Этот чуть менее уязвимый пароль открыл документ.

Это оказались некие романизированные мемуары. Он запустил поиск по своему имени и нашел его ближе к концу. Все в документе говорило за то, что это мемуары, попытка автора точно и честно изложить свои воспоминания, но когда Андреас дошел до места, где Том писал о своей нежности к нему, он не поверил ни единому слову. Повествование вновь сделалось правдивым лишь в тот момент, когда чувства рассказчика обратились против него. Тут все опять встало на свои места. Подтверждалось то, что ему всегда было известно: его невозможно любить, зная его. И этому есть объективная причина. С ним что-то не так, совсем не так.

Он сидел, вдавив пальцы себе в лицо. Время шло. Он перевел взгляд на экран, казалось, на миллисекунду, но миновало, должно быть, с полчаса, потому что документ теперь был закрыт и он знал, чем все кончилось. Он печатал le1o9n8a0rd как тему электронного письма. Выбрал из списка адресов andtylertoo@cruzio.com и прикрепил файл мясная_река.doc. Он потому не чувствовал хода времени, что его мысль двигалась быстрей, чем когда-либо, двигалась без него, оставив его позади. Он нажал “Отправить”.

Том ждал его на веранде. Взглянуть на него Андреас не мог, но с губ слетали слова в дружелюбном тоне: сколько гектаров составляет площадь Лос-Вольканес, каков защитный статус национального парка к северу… Они спустились к реке, перешли ее по дощатому мосту и двинулись вверх по первой тропе – она вела на скалу из не самых высоких. Когда тропа сделалась круче, Том начал пыхтеть.

Ему следовало бы ради Тома идти потише, но казалось важным добраться до вершины как можно раньше. Казалось, у него там назначено свидание с женщиной, которая может не дождаться и уйти. У него было для нее кое-что – кое-что чрезвычайно славное, что он хотел ей посвятить. Было очень важно, чтобы она не ушла. Не умерла – вот это было вернее. Она могла умереть раньше, чем он достигнет вершины. Ее там даже и не было, но она могла умереть прежде, чем он туда поднимется. Он не звал ее, не просил приехать и все-таки ненавидел за то, что не приехала. Ненавидел ее, нуждался в ней, ненавидел, нуждался. Все теперь было следствием, ничто – причиной. Ему смутно помнилось, что он был человеком удачливым. Безусловно, это удача, что она пережила онкотерапию. Она может еще получить то, что он хочет ей посвятить, надо только побыстрей добраться до вершины.

На ней была устроена смотровая площадка с грубой скамейкой. Утесы на той стороне долины горели от лучей опускающегося солнца, но ближнюю ее часть уже окутывала тень. Округлый край скалы был усыпан ненадежным ползучим гравием. А дальше она обрывалась вниз на несколько сот метров, отвесная и голая – лишь кое-где к ней жались неприхотливые эпифиты.

Том, пыхтя и раскрасневшись, с пятнами пота на рубашке, поднялся следом.

– Ты куда спортивней меня, – проговорил он и рухнул на скамейку.

– Панорама стоит того – ведь правда же?

Том послушно поднял голову, чтобы увидеть панораму. Из долины доносились крики длиннохвостых попугаев, летавших стайками. Но красота зеленой листвы, красного камня и синего неба была лишь идеей. Мир в своем бытии, вплоть до последнего атома, был ужасен.

Когда Том отдышался, Андреас повернулся к нему и открыл рот. Ему хотелось сказать: Вокруг меня сплошной ужас. Будь мне другом опять, прошу тебя. Но вместо этого некий голос произнес:

– Между прочим, знаешь что? Я видел твою дочь голой.

Глаза Тома сузились.

Ему хотелось сказать: Ты не поверишь, но я любил ее.

– Я велел ей раздеться, и она разделась для меня. У нее чудесное тело.

– Закрой рот, – сказал Том.

Я едва ее знал, но полюбил. И тебя полюбил.

– Я засунул язык ей сам знаешь куда. Было очень приятно. Очень lecker[105] – есть у нас, у немцев, такое словцо. Ей тоже понравилось.

Том с усилием встал.

– Заткни свой гребаный рот! Да что с тобой такое?

Помоги мне, прошу тебя.

– Все, что она делала, ты хотел делать сам. Разница в том, что она это делала.

– Да что с тобой, на хер, такое?

Кто-нибудь, пожалуйста, помогите. Мама, помоги, прошу тебя.

– Не обо мне ли ты думал, когда трахал в задницу свою Анабел?

Том схватил его за воротник. Казалось – вот-вот ударит.

– Я решил – Пип может получить удовольствие от этой сцены. И поэтому послал ей твой документ. Прямо сейчас, пока ты отдыхал. Пароль тоже послал.

Том крепче сжал руки, державшие воротник. Кто-то взял его за запястья.

– Не надо меня душить. Есть получше способы. Такие, что тебе потом ничего не будет.

Том отпустил воротник.

– Что ты делаешь? – раздался его голос.

Кто-то подошел ближе к краю скалы.

– Ты можешь толкнуть меня – вот я о чем.

Том смотрел на него.

Мне невыносимо печально из-за этого.

– Я осквернил твою дочь. Просто потому, что она твоя дочь, просто удовольствия ради. Она сказала, что никогда еще так не кончала. Я не вру. Это истинная правда – спросишь, она подтвердит. А теперь я отправил ей твой документ, чтобы она знала, из какой грязи возникла. Ну что, ты же обещал уничтожить меня, если я это сделаю. На твоем месте я бы убил такого человека.

На лице Тома уже был страх, а не гнев.

Пожалуйста, помоги мне. Мне никто никогда не помогал.

– Сядь на землю вот здесь, чтобы не упасть. А потом толкни меня ногами хорошенько. Разве тебе этого не хочется? Особенно если я… постой. – Кто-то вынул из его кармана ручку. – Я напишу записку, снимающую с тебя всякую ответственность. На руке своей напишу. Вот, смотри, я пишу на руке.

Кожа была влажная от пота и мешали волоски, поэтому писал он медленно, но рука была тверда. Текст сложился в голове сразу, без размышлений.

Вы знаете меня как правдивого человека. никакая угроза не могла бы принудить меня написать ложь. я признаюсь в убийстве хорста вернера кляйнхольца в ноябре 1987 года. за совершенный сегодня акт несу ответственность единолично. андреас вольф

Кто-то показал написанное Тому, который сидел сейчас на скамейке, обхватив голову руками.

– Ведь этого будет довольно, ты согласен? Мотив виден из признания. Если надо, подкрепишь своими показаниями. Но не думаю, что у кого-нибудь возникнут вопросы. – Кто-то протянул Тому руку. – Сделаешь?

– Нет.

– Я как друга тебя прошу. Мне что, умолять?

Том покачал головой.

– Мне что, тащить тебя к обрыву?

– Нет.

– Не лги мне, Том. Тебе знакомо желание убить человека.

– Разница в том, что я не убивал.

– Но теперь можешь. И хочешь. Признайся, по крайней мере: хочешь.

– Нет. Ты психически болен и сам того не сознаешь, потому что болен. Тебе надо…

Голос Тома перестал звучать. Вдруг странно, резко вырубился. Губы еще шевелились, и по-прежнему издалека доносилось журчание воды, кричали попугаи. Неслышимой стала только человеческая речь. Это очень сильно сбивало с толку и, видимо, было делом рук Убийцы. Но кто-то и Убийца были одно. Убийца что, всегда был глух к людским голосам?

В таинственной избирательной тишине он двинулся от Тома к обрыву. Услыхав шорох гравия под подошвами, обернулся и увидел: Том встал, машет ему руками и, судя по губам, что-то кричит. Он снова обратил взгляд к обрыву и посмотрел вниз, на кроны тропических деревьев, на большие каменные обломки, упавшие с высоты, на зеленые волны растительности, словно разбивающиеся о них. Когда все это стало медленно приближаться, а потом быстрей, а потом совсем быстро, он держал глаза широко открытыми, потому что был правдив с самим собой. За мгновение до того, как все было кончено и сделалось ничем, он услышал все человеческие голоса на свете.


[le1o9n8a0rd] | Безгрешность | Стук дождя



Loading...