home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


13

Этой ночью впервые за все время на острове я плохо спала. Мне снился сначала Петровский, потом гадалка, с ее гомерическим, карикатурным хохотом и устремленным в мою сторону костистым пальцем. «Ты умрёшь! Умрё-ё-ёшь!» — она зловеще растягивала последний слог на букве «ё», голос ее утончался, не справляясь с высокой нотой, и начинал вибрировать. Приближаясь, палец удлинялся, становился похож на ветку, на змею, и, словно лассо, пытался накинуться мне на шею. Ужас сковывал меня и, как это часто бывает во снах, не было ни сил двигаться, ни крика. Зажавшись в угол, я парализовано уставилась перед собой, и… картинка внезапно сменилась скалами у моста над расщелиной. Но легче от этого не стало. Освещение было до жути ярким, болезненным, как при ядерном взрыве: черно-золотым и чрезмерно контрастным. Мост раскачивался и выглядел очень опасным, и тут, вылезший из-за скалы палец стал раскручиваться и хлесткими ударами, словно плетью, подгонять меня к пропасти.

Проснулась я в холодном поту. Солнце уже стояло довольно высоко над морем, а следовательно, времени было около восьми утра.

По поводу бьющей меня дрожи, я решила отменить прогулку и сразу же нырнуть прямо с площадки перед домом. Море сегодня, кстати сказать, дивное. Спокойное, по-утреннему чуть прохладное, прилив хорошо прикрыл водой камни, так что прыгаю я без страха разбиться о рифы. Я вхожу в воду не гладко, а непрофессионально, поднимая брызги. Вода вокруг пенится, выталкивая меня на поверхность. Тело немедленно просыпается, охлаждается возбужденная, переполошенная жутким сновидением голова. Сложив ладони лодочкой, я сильно отталкиваюсь ногами: гребок, тишина, тело скользит вперед, еще гребок, опять тишина. Лицо, разумеется, опущено в воду, я никогда не понимала тех, кто плавает, держа голову над поверхностью.

Миновав опасные щупальца рифов, я переворачиваюсь на спину и только теперь медленно приоткрываю глаза. Вода искрится на мокрых ресницах, смешиваясь с солнцем, и меня немедленно накрывает острым счастьем. Все-таки, как ни крути, а солнце — единственный источник жизни на этой планете, и особенно хорошо это ощущается, если смотреть на него. Разумеется, не в полную силу, а так, чуть прищурившись сквозь ресницы — в таком случае влага на них дает самый лучший эффект. Если же, вдоволь налюбовавшись, неожиданно распахнуть глаза полностью, то можно задохнуться от глубокой, сочной голубизны бездонного неба. Когда-нибудь я напишу пособие по правильному плаванию. Не стилями, а с душой. Никакого стиля у меня, кстати, нет. Я набираю полные легкие воздуха и делаю по шесть-восемь длинных гребков, не поднимая лица из воды, — это усиливает чувство слияния со стихией. Как при этом двигаются руки и ноги, я никогда не задумывалась и, на мой взгляд, это абсолютно не существенно.

Полежав на поверхности минут пять, я опять переворачиваюсь лицом вниз и изображаю водоросль. Это еще один прием получить острейшее наслаждение от купания. Полностью расслабленные, словно веревочные руки и ноги, надо как плети болтать в воде, лежа на животе и медленно извиваясь всем позвоночником из стороны в сторону, стараясь при этом не допускать ритмичности движений. Ритмичность — вещь от ума, и к чувствам не имеет никакого отношения; даже более того — она затрудняет их восприятие. В идеале надо болтаться в воде до тех пор, пока не возникнет опьяняющее чувство невесомости, и тогда опять — перевернуться на спину и распластаться на волнах, распахнув глаза навстречу небу.

Небо этим утром покрыто мелкими облаками. Вдали уютно, по-домашнему мурлычет дешевым мотором баркас. Надо бы не забыть сказать Стасу, чтобы надул нашу лодку, когда приедет. Хотя почему-то мне кажется, что с его приездом что-то испортится, уйдет это чувство легкости и радости, что-то неуловимое, тонкое рассыплется в прах, ускользнет сквозь пальцы, и иди потом гадай, что это было такое и как его вернуть.

Вдоволь накупавшись, я окидываю глазами берег, подыскивая, где выбраться на сушу. На широком камне на краю пляжа, там, где начинается подъем к моей «Вилле Пратьяхаре», удрученно сидит некрасивая американка. Девице, наверное, не больше двадцати пяти лет, но она просто категорически уродлива. Толстая бесформенная фигура, напоминающая картофелину, покатые плечи бывшей пловчихи, коротким ежиком стриженая голова. Все в ней какое-то несуразное, непропорциональное, слишком крупные руки и ноги, слишком мелкие черты лица. Одежда и вовсе портит впечатление: на каком таком рынке она высмотрела свои юбку и майку, открывающие все то, что ей следовало бы скрывать? Понятное дело, варварская девица (с подходящим ей именем Барбара) оказалась невостребованной даже на нашем пляже. Как всегда в полном одиночестве, она болтает ногой в воде, что-то рассматривая на мелководье. Вероятно, живущую там стайку золотистых крабов.

Чуть поодаль, заботливо пристраивает на шезлонг свои отвисшие телеса Ингрид. Несколько раз встряхивает и разравнивает полотенце, передвигает поближе пляжный столик с утренним кофе, опасливо изучает кокосовые орехи на ближайших пальмах (говорят, кокосы — одна из частых причин смертей на отдыхе). Интересно, что это ее подняло сегодня в такую рань? Я кидаю взгляд на небо и понимаю, что солнце стоит подозрительно высоко. Неужели я так долго купалась?

На другом краю пляжа маячит оранжевая майка Сэма, и я улыбаюсь, вспомнив про коров.

В конце концов я решаю выбраться у каменистой балки, выступающей из воды наподобие низкого арочного моста. Довольно странная форма для тропического пляжа, скорее более уместная где-нибудь на нормандском побережье. Крепясь к балке, на камнях устроены деревянные настилы «Пиратского бара» — заведение еще то! Слава богу, у нас нет публики, разделяющей вопиющие музыкальные вкусы его владельца, иначе раскаты «техно» сильно портили бы местное пляжное транквилити. Сейчас же, сокрушенно качая головой на наше единодушное непонимание, владелец вынужден ставить что-нибудь романтично-незамысловатое вроде Элтона Джона, и посидеть на подушках под реющими белоснежными флагами бара я, нет-нет, да и захожу. К тому же, именно сейчас я замечаю длинноволосую голову француза, мелькающую среди камней как раз за «Пиратским баром». Почему бы мне, в конце концов, не поблагодарить еще раз человека, который вчера ненароком спас мне жизнь? Засмущавшись от непроизвольно вырвавшейся у меня глупой игривости интонаций, я отказалась от предложенной мне руки и всю дорогу до дома шла вчера молча, даже не поинтересовавшись его настоящим именем и ограничившись напоследок лишь вульгарным «Чао, Спаситель!»

Перевернувшись на спину, я начинаю быстро грести, но расстояние до берега не меньше ста метров, и я все-таки опаздываю. Когда, слегка подтянувшись на окрепших за последний месяц руках, я выбираюсь на балку, француза уже нигде не видно.

После завтрака, который я сегодня приготовила сама (омлет из двух яиц, тост с маслом и консервированным тунцом, да банка консервированной же фасоли в томатном соусе), я курю в гамаке, любуюсь раскачивающимся над головой небом и прихожу к выводу, что если я собираюсь отныне отказаться от тайской стряпни, то мне следовало бы для начала не посылать за покупками Боя, а самостоятельно наведаться в продуктовую лавку.

Но в лавке сегодня, как обычно, — полный голяк.

— Свежей рыбы так и не привозили? — вздыхаю я.

Одноглазый старик-хозяин сокрушенно кивает.

— Не привозили.

— А вы ее вообще заказывали? Я же просила.

— Заказывал, но не привозили.

Я знаю, что он врет. Ничего он не заказывал. Он боится связываться со скоропортящимися продуктами. Кроме меня свежей рыбой тут никто не интересуется, а у ресторанов свои поставщики.

— Нормального хлеба тоже нет?

Как минимум неделю назад упакованные в целлофан ломтики чего-то влажного и резинового хлебом не назовешь, но приходится их прихватить. Ладно, соображаю я, реанимирую их с помощью тостера, с маслом и джемом как-нибудь прокатит. Из овощей в лавке сегодня находятся лишь морковка, лук, полузасохший кочан цветной капусты и зеленые помидоры. Сделаю что-то вроде рагу. Засыплю все кешью, залью томатным соусом, и готово. Рис у меня, кажется, еще остался. Смертельно хочется картошки (обыкновенной, просто вареной), но в Азии это дефицит. По крайней мере, на таких заброшенных пляжах, как наш.

— А из сладкого что есть?

Единственный глаз торговца равнодушно скашивается на полку с соевым шоколадом.

Я рассчитываюсь и, выходя, чувствую неприязненный взгляд в спину. Только наивные неопытные туристы полагают, что тайцы доброжелательный народ. Но стоит пожить здесь подольше, и миф рассеивается. Недавно Лучано рассказывал, что двух русских туристок нашли заколотыми на пляже. Слава богу, не нашем, а там, где проходят рейверские пати. Наверное, с присущей русским девицам надменностью, они невежливо себя повели. Невежливость или высокомерие тайцы не прощают. Они вообще ничего не прощают. Азиаты — ранимый и крайне мстительный народ.

Сумка с продуктами тянет руку, поэтому для обратного пути я выбираю самую короткую дорогу. Сворачиваю между аптекой и массажным салоном, пробираюсь мимо помоек и уже через несколько минут оказываюсь у дыры в заборе отеля Лучано. Отсюда до пляжа уже рукой подать: надо пройти по еле заметной тропке на задах отельных построек, протоптанной здесь не иначе как персоналом, обогнуть бунгало моей шведской приятельницы и свернуть за последний домик, принадлежащий польско-еврейскому писателю.

Благополучно миновав двор и оказавшись за писательским бунгало, я уже вижу перед собой просвет между пальмами, а за ним и узкую полоску моря, но тут прямо из-за угла на меня буквально бросается Ингрид.

Вид у нее совершенно жуткий: глаза в ужасе выкатились из орбит, кровь отлила от лица, рот жадно пытается глотать воздух. Старческие пальцы мертвой хваткой впиваются в мои плечи, и мне кажется, что сейчас ее хватит удар.

— Я… я… — пытается выдавить Ингрид, но захлебывается словами и продолжает задыхаться.

— Господи! Вам плохо?! Сердце?!

Я бросаю сумку с продуктами и обхватываю огромное тело, пытаясь усадить ее на землю, но шведка отталкивает меня и машет руками:

— Да нет! Не я!.. Он… Я… я просто зашла… А он!..

Парализованный ужасом взгляд замирает на заднем окне писательского бунгало. Плотные шторы чуть приоткрыты, и именно на открывшуюся между ними щель и указывает мне теперь дрожащий старческий палец.

— Кто он? Писатель?

Морщинистое лицо покрыто пятнами, рот беззвучно открывается и закрывается, и, отчаявшись что-либо мне объяснить, Ингрид пребольно тычет острым ногтем в мою голую спину, и изо всех сил толкая меня к бунгалу.

Вдруг ставшие ватными, мои ноги слегка подгибаются, но уже сами влекут меня к окну. Подойдя, я еще раз в нерешительности оглядываюсь на старушку.

— Да, да! Там!.. — энергично кивает она, раздраженная моей непонятливостью.

Прильнув лицом к стеклу, я сначала ничего не вижу, но вскоре глаза чуть привыкают к полумраку, и мне удается рассмотреть распластанную на полу фигуру. Тело (а то, что человек этот мертв, становится почему-то сразу очевидно) лежит на спине, нелепо разметав руки и сильно запрокинув назад голову. Словно нимб, вокруг его головы расплылось по кафельным плитам огромное черное пятно.

У меня в горле немедленно пересыхает. Медленно я отстраняюсь от окна и перевожу ошалелый взгляд на Ингрид. Она уже отошла пару шагов назад и теперь держится одной рукой за ствол пальмы, вторую же прижимает к сердцу. В ее лице по-прежнему ни кровинки.

— Я… — опять начинает она, и на этот раз у нее получается чуть более связно, будто бы из-за того, что груз от страшной находки теперь распределен между нами, ей стало вдвое легче. — Я шла мимо… К себе… Забыла… крем для загара… Думаю, надо вот посмотреть… Не потому, что… а просто… он не выходил утром… Он рано встает обычно… А тут не выходит и не выходит сегодня… Я заглядываю… А он… Отравился… Глу… глута… глутаматом натрия!

Ингрид опять начинает трястись и задыхаться.

— Отравился?! — У меня в голове начинает постепенно проясняться и я уже могу более-менее адекватно реагировать на смысл сказанного. — Почему отравился? Каким глутаматом?

Старушка нервно трясет рукой в раздражении от моей тупости:

— Вчера, за ужином… Ну я же говорила! Про глутамат натрия! А он… он еще встал и посмотрел так дико! Наверное, почувствовал… В еде… Он что-то тайское ел! И вот! Отравился! Насмерть!

— Погодите! Этой добавкой в пищу? И так-таки вот прямо насмерть? Что-то мне не верится… Я ее за последний месяц, наверное, килограмм съела, с этими моими девицами! Ну изжога — это да, это я согласна. Ну, может, что вы там еще говорили? Головная боль? Ну не знаю, у меня не было никаких болей. Но чтобы насмерть?! Быть не может! И… и потом, у него же кровь, он голову разбил! Вот и умер.

Взгляд старушки меняется на более осмысленный.

— Ну я и говорю: отравился глутаматом за ужином, ночью встал, пошел в туалет, плохо ему стало, пошатнулся, упал, головой об угол кровати или тумбочку… не знаю. И умер!

Я опять припадаю лицом к стеклу и рассматриваю мебель. Ни кровати, ни тумбочки рядом с телом не обнаруживается.

— Знаете что, Ингрид? Все это ужасно, и ваши фантазии тоже. Вы тут постойте, а я, пожалуй, схожу за Лучано. Пускай сам разбирается. Врача позвать надо. Может, он жив еще, просто без сознания?

Старушка отрицательно крутит головой. Я в общем-то с ней согласна, писатель живым отнюдь не выглядит.

Через двадцать минут дверь номера взломана, и возле домика взволнованно толкутся почти все обитатели нашего пляжа. Внутри, в полумраке комнаты, куда никого не пустили, о чем-то шепчутся Лучано, его тайка и прибежавший из деревни врач.

Вскоре на носилках выносят накрытое простыней тело. Тонкая ткань слегка колышется от ветра, прикрывая лицо. Мы со шведкой не ошиблись. Писатель мертв.

На лицах присутствующих вперемешку отражаются ужас, сочувствие, любопытство и полный стервятничий восторг: что может быть увлекательнее чужой смерти?

Просочившись из задних рядов, «бывшая швейцарка» жадно щелкает фотоаппаратом.


Так и не собравшись приготовить себе задуманное овощное рагу и (по вполне понятным причинам) не решившись отведать изобилующей опасным глутаматом тайской стряпни Май и Ну, я обедаю у Лучано. В ресторане сегодня аншлаг: вероятно, каждому хочется обсудить утреннюю новость. Случай небывалый, абсолютно все столики на террасе заняты шепчущимися и внезапно сдружившимися обитателями пляжа, и только француз сидит как обычно один, равнодушно скользя взглядом по серебрящейся ряби на поверхности моря. При моем появлении он сдержанно кивнул, но не встал, не подошел, ничего не сказал, и, разумеется, даже не подумал подсесть за наш с Ингрид столик. Я с досадой отметила, что меня это расстроило.

— … Лучано сказал мне по секрету, что писателя-то укокошили! — возбужденно шипит Ингрид мне в самое ухо. Делиться со всеми раньше времени такой сенсацией она не хочет. Приберегает шокирующую новость на вечер. Ей надо обдумать, как ее эффектнее подать. — Врач сказал, что рана в черепе нанесена тупым предметом округлой формы. Типа как битой… или чем-то навроде того… Ничего такого в номере нет. Ни углов от мебели похожей формы, ничего! Это убийство! Кто-то проник в номер, судя по всему ночью, грохнул парня и был таков! Нашли приоткрытое в ванной окошко. По всей вероятности, через него он залез и вылез обратно! — Ингрид убедительно вращает глазами и с аппетитом отправляет в рот огромный кусок кровавого стейка.

— Ну вот видите. Глутамат оказался совершенно ни при чем. А вы говорили отравился, пошел, упал… Вы, случайно, не мисс Марпл нашего скромного тропического уезда? Такая у вас фантазия…

Старушка смеряет меня многозначительным взглядом:

— Кстати, у Агаты Кристи очень часто действие происходит с ограниченным кругом действующих лиц, запертых в усадьбе, пансионате, деревне или вот, между прочим, на острове…

— Да, да, и от ее наблюдательности зависит все расследование, — вторю я ей в тон.

— Именно. Наблюдательность и знание психологии. С возрастом приходишь к мысли, что количество человеческих типов крайне ограничено, просто до унизительности мало, и достаточно присмотреться к людям, как становится ясно, что и от кого можно ждать.

— И вы относитесь к типу «мисс Марпл»?

— Вполне вероятно.

— А я?

— А ты, извини меня, милая, — к довольно распространенному типу романтических таких героинь, мучающихся от неясного томления. Тип, к слову сказать, прекрасно описанный в вашей русской литературе, их еще обычно зовут или Катеринами или Татьянами, и они плохо заканчивают. И часто — приблизительно в твоем возрасте.

Странное чувство, когда посреди тропической жары твоя разгоряченная снаружи кожа вдруг изнутри покрывается ледяными мурашками.

— Вот уж спасибо вам, Ингрид! Удружили, успокоили! — Зажигалка танцует в моих руках, вдруг задрожавший палец проскальзывает по уворачивающемуся колесику, но с пятой попытки я все-таки прикуриваю. — А позвольте поинтересоваться, раз уж у вас такое больное воображение, к какому типу относится… кого бы взять?.. Ну вот, например, наш отшельник-француз?

Рука шведки мягко накрывает мою:

— Дорогая, ты совершенно не умеешь притворяться. Почему бы тебе не спросить про него в лоб, раз ты так им интересуешься?

— Я им интересуюсь?! Я вам уже говорила, никем я не… Ну ладно, впрочем. Людей же все равно ни в чем не убедить, если им что-то запало в голову. Так к какому? На вид он такой весь из себя загадочный. Что он вот тут вообще делает?

Ингрид как бы случайно прикрывает бровь ладонью и профессионально, исподтишка косится в сторону моего вчерашнего спасителя. Губы ее презрительно сжимаются, образуя несимпатичные вертикальные морщинки под носом.

— Никакой он не загадочный. Типичный клерк, офисная крыса. Правда, из высшего состава. Не коренной парижанин, сам, скорее всего из сельской местности, уж больно широка кость. Вырос на полях, лугах, где-нибудь на Луаре, но давно перебрался в столицу и теперь его в Пэи-де-ля-Луар никаким калачом не заманишь, последний раз был там лет семь назад, на похоронах бабки. Работает в офисе неподалеку от Сената, все как полагается — с четырехметровыми потолками, лепниной, бронзовыми люстрами и тяжелыми зеркалами. Отдельный кабинет, секретаршу не трахает. Поселился один, тоже с лепниной, непременно в шестнадцатом округе, а то, быть может, и в шестом или восьмом, с него станется. Постоянной подружки нет со времен Сорбонны. Ездит на гоночной машине, вполне вероятно красного цвета. И ничего особенного он тут не делает. То же, что и все мы.

— А что мы все тут делаем? — я замечаю, что бурная фантазия шведки, и, особенно, потрясающая в себе уверенность начинают меня слегка раздражать.

— А как ты думаешь?

— А как тут можно думать? Просто приехали на два-три месяца отдохнуть.

— Милочка! Помилуй, не занимайся самообманом! Люди не отдыхают по два-три месяца. — Шведка неожиданно понижает голос и шепчет мне на ухо: — Мы все здесь прячемся.

Я незаметно вытираю кулаком слегка оплеванную ею щеку.

— И от чего же мы все тут прячемся?

— Кто от чего, но в целом все от одного и того же — от «той» жизни, от «реальной»… А по мелочи, у каждого свои ничего не значащие нюансы. Я вот — прячусь здесь от старости, например. А от чего ты — тебе виднее.

Внимательно изучив свои ногти, я тушу сигарету в пепельницу и прихожу к выводу, что либо шведка обладает редким даром стопроцентно портить мне аппетит, либо жизнь моя зашла в такую точку, где каждая вторая тема в считанные минуты выводит меня из себя. С сожалением отодвинув от себя тарелку с остывшими таглиателле, я поднимаюсь уходить, но Ингрид успевает ухватить меня за локоть.

— Погоди! Полиция пришла! Вон у дверей, видишь? Я же говорила, это убийство! Значит будет и расследование!

Я покорно опускаюсь обратно на стул. К нашему столу и впрямь немедленно подходят Лучано и мелкий таец в мешковатой форме цвета хаки, над воротником-стойкой маской застыло серьезное рябое лицо с хитроватыми азиатскими глазками. Не желая привлекать внимания обедающих, они почти шепчутся — глупая и запоздалая предосторожность, все взгляды все равно обращены на них.

— Это вы нашли тело? — обращается полицейский к нам с Ингрид.

Я киваю, соглашаясь за двоих. Шведка молчит и под столом кладет ладонь мне на колено.

— Полиция очень просит разрешения немного поговорить с вами, если вы, разумеется, не возражаете, — Лучано мнет салфетку в руках, глядя на нас с надеждой. Отказывать в чем-либо тайскому следствию ему не хочется, хотя шумиха вокруг убийства, вытаптывающие газон коротконогие полицейские и допросы гостей — плохая реклама для отеля.

Я опять киваю, но полицейский по-армейски разворачивается на каблуках к Ингрид и, почему-то игнорируя меня, грубо приказывает ей одной:

— Тогда — вы! Пройти со мной!

Мое колено под ладонью Ингрид мгновенно становится влажным. Отвернувшись от тайца, она неожиданно визгливо обращается к Лучано:

— Почему я?! Мы были с ней вместе! Почему я одна должна? Он груб, и вообще… я… я не понимаю его английский!

Лицо оскорбленного тайца немедленно наливается кровью.

— Именем короля!

Люди замирают за своими столиками, и даже француз слегка наклоняет голову, прислушиваясь к начинающемуся скандалу.

— Я вас умоляю. Не здесь… Отойдемте на кухню, пожалуйста! — морщится Лучано и молитвенно складывает ладони у груди, но очень подозрительно неожиданно впавшая в панику шведка отрицательно машет головой:

— Я никуда без нее не пойду! Мы вместе нашли тело! Она моя подруга. И… и адвокат!

— Я — адвокат?! — удивляюсь я.

Теперь уже все подозревают Ингрид. В конце концов, она оказалась на месте преступления первая, и нормального объяснения, что она делала на крошечном пятачке между забором и задней стеной писательского бунгало, нет. Старушка, кажется, понимает это, и еще крепче вцепляется в мою ногу.

— Да, ты! Ты же говорила, ты просто забыла! Ты адвокат!

— Но я…

— Пожалуйста, не здесь, — стонет Лучано.

— Именем короля, вы немедленно идти со мной!

— Я не пойду! Они дикие! Я не буду подписывать никаких показаний на тайском! Я фильм смотрела, и там тоже был допрос, принесли показания, на тайском, и…

— Ингрид, я тоже его смотрела. Там все было по-другому… Не надо так волноваться. Вам вредно. Вас никто ни в чем не подозревает…

— Следствие ничего не знать, следствие подозревать сейчас абсолютно всех!

— О, боже!.. Вы слышали этого идиота?! Он меня подозревает! Да я…

— Ингрид, он же сказал всех, а не вас лично!

— Нам следует все-таки отойти отсюда на кухню! Не здесь же… Я умоляю…

— Я быть вынужден вас арестовать, если вы не идти со мной немедленно! Вы мешать королевскому следствию!

— Арестовать?! О-о-о…

За поднявшейся суетой и нарастающими стонами и криками никто не замечает возникшего за спиной полицейского француза, пока его ясный и спокойный голос не вмешивается в разговор:

— Спокойно! Я — адвокат. Я пойду с ней.

Делегация медленно двигается в сторону хозяйственных помещений. Я устало прикрываю глаза рукой и мне видны только удаляющиеся ноги: семенящие шажки тайских дешевых черных ботинок на стоптанной резиновой подошве; шаркающие неуверенные шаги начищенных узконосых ботинок итальянца; испуганное переступание раздавленных жизнью и избыточным весом, в костяных артритных наростах старушачьих ног в белых полотняных сандалиях; и, наконец, ровная уверенная поступь античных босоногих ступней адвоката, на большом пальце которого болтается, отклеившись, грязноватая полоска лейкопластыря.

Ничего не скажешь, великолепное шествие! «Встать, суд идет!» возникает откуда-то у меня в голове и, воспользовавшись тем, что на меня никто не смотрит, я тихонечко выскальзываю из-за стола и быстро удаляюсь в сторону своей «Виллы». Если я понадоблюсь для допроса, они знают, где меня найти. По крайней мере, я успею за это время спокойно принять ледяной душ.

Солнце сегодня шпарит просто неимоверно! Интересно, дождей в Тайланде вообще что ли не бывает? Ну или хотя бы туч?


Удивительно, но прошло почти полдня, а за мной так никто и не пришел. Может быть, Ингрид сама приложила дубиной по голове писателя и теперь во всем созналась? Черт их разберет, этих вегетативных европейских старушек! Почему иначе она так неожиданно занервничала перед допросом? Хотя, разумеется, это мой послеполуденный тропический бред! Зачем старушке убивать соседа? Ну, разве что, она — рьяная воинствующая антисемитка, что, в принципе, крайне маловероятно.

Я еще немного прогулялась по каменистой площадке перед домом, выкурила парочку невкусных на жаре сигарет, проверила самочувствие карпов в моем прудике, оборвала засохшие листья с растений в кадках и бесцельно повисела в гамаке, наблюдая мирно проплывающие своей дорогой облака. Правильного места мне не находилось, а состояние и вообще было тревожное, какое всегда бывает в ожидании запаздывающих новостей. Можно, конечно, спуститься к людям, добрести до Лучано и за чашечкой ароматного кофе вызнать, что там у них происходит, но вместо этого я надеваю старые джинсы, панаму, собираю в рюкзак питьевую воду, крем для загара и полотенце, зачем-то кидаю туда же роман Агаты Кристи, и выдвигаюсь в противоположную сторону: на найденный мной вчера маленький каменистый пляж.

Чистого хода туда оказывается не больше двадцати минут. Ловко перепрыгивая с камня на камень и даже толком не устав, я вскоре выхожу на площадку перед подвесным мостом. Над ним, по словам француза, где-то чуть выше, расщелина постепенно сужается, срастаясь краями, и, если продраться мимо колючего кустарника, то можно попасть на ту сторону, где вниз по тропке, притаился заветный пляж.

Поднявшись вдоль расщелины, я подлезаю под нависшим куском гранита и с удивлением обнаруживаю, что весь кустарник, ради которого я притащилась сюда по жуткой жаре в толстенных и врезающихся в тело джинсах, начисто вырублен. У моих щиколоток беззлобно щерятся лишь свежеобрезанные стебли, вернее то, что от них осталось. Дотронувшись до среза пальцем, я прихожу к выводу, что произошедшую операцию можно датировать никак не ранее, чем сегодняшним полуднем. Насторожившись, с участившимся сердцебиением, я осторожно перешагиваю разлом в камне — все, что осталось здесь от пропасти — и спускаюсь в уютно пристроившуюся между скалами бухту, где, разумеется, (и у меня хватит наглости утверждать, что я не догадывалась об этом?) меня ждет ироничный взгляд француза.

— Я думал, ты уже не придешь.

В моей голове за секунду проносятся все обрывочные сценки, накопившиеся за последний месяц: черный силуэт француза на предзакатных камнях, загорелое тело, прыгающее вдали по скалам в полдень, необорачивающийся, строгий, почти неприступный горбоносый профиль за дальним столиком у Лучано… и я внезапно осознаю, что, кажется, как-то вкрадчиво, незаметно для себя, уже давно влюблена в эти длинные руки и ноги, вьющиеся каштановые волосы, искрящиеся, слегка подтрунивающие живые черные глаза и кривой, изящный, со скрытой горчинкой излом матовых коричневатых губ. От распластавшегося на камнях тела мне мерещится терпкий запах черного шоколада (82 % какао, без добавления сахара).

Как, когда я успела, приехав сюда исключительно за пратьяхарой, так крепко и глупо попасться?!

— Ты вырубил кустарник? — зачем-то спрашиваю я, хотя и так все понятно.

Парень (о боже, я до сих пор не знаю даже его имени!) улыбается и довольно откровенно оглядывает меня с головы до ног:

— Мне не хотелось, чтобы ты поцарапала свои красивые ноги.

Вероятно, я должна сейчас кинуться ему в объятья и слиться… в чем там положено сливаться? В долгожданном поцелуе? Вместо этого я холодно поджимаю губы и деловито отшвыриваю ногой крупные камни, расстеливая полотенце.

Я говорила, что море постоянно, ежедневно полностью меняет свой цвет? Сколько их вообще можно насчитать за этот месяц? Сейчас, когда время уже близится к четырем, оно застыло густой травянистой массой, сквозь которую проглядывают рыжие пятна песчаной мели да темные, бутылочного оттенка намеки на прячущиеся под водой рифы. Ветер незаметно стих, и на поверхности нет ни малейшего движения.

Скинув ненавистные джинсы, я присаживаюсь рядом с французом.

— Как прошел допрос? Старушка призналась?

— В убийстве соседа? Нет, разумеется. Этот следователь просто психопат, что так пристал к ней. А она вела себя максимально глупым образом, вызывая сплошное недоверие. Самое слабое место допроса пришлось на то, чтоб объяснить, что она делала за писательским бунгало.

— И что она там делала?

— Подсматривала в щелочку между занавесками. Но у нас ушел не один час, чтобы прийти к этому несложному выводу.

— Подсматривала?

— Ну да. Она только этим и занималась. Все за всеми вынюхивала и выслеживала. Вероятно, просто от старческой скуки. Но признаваться в этом она не собиралась. Она быстрее готова была сесть здесь в тюрьму.

— А я-то думала, почему за мной не пришли.

— Ну да. Все продлилось так долго, потом еще врач приехал из города… Тебя, наверное, вечером вызовут. Следователь намерен допрашивать абсолютно всех, даже у меня снял показания, хотя я и близко туда не подходил.

— И какая у него версия складывается?

— Да никакая. Ограбление. А писатель, видать, невовремя проснулся и попался под горячую руку. Лэптоп у него исчез из номера, часы, фотоаппарат, еще кое-что по мелочи. Думаю, это элементарное воровство, обычное дело в Тайланде, просто парню не повезло.

— Да уж. Ничего не скажешь. Не повезло… Как все шатко в этом мире, да? Вот так вот живешь себе, живешь… Пьешь виски на острове, казалось бы, в тиши, в захолустье. Никого не трогаешь, вообще из номера не выходишь, делаешь вид, что книжку пишешь. Какие все-таки судьбы странные, так все непредсказуемо… А смерть все время где-то рядом ходит. И думаешь вот, тебя сейчас или кого? А средство всегда найдется. Либо ты дорогу переходишь не там, либо там, но шофер был пьяный, либо трезвый, но гололед… Уехал вроде бы из цивилизации, дорог уж нету, машин, так другие напасти. Утонуть можно, головой если о рифы, или просто так, или грабитель за лэптопом… Как все нелогично, глупо как-то…

Француз улыбается:

— Ну в жизни всегда все нелогично и глупо. Хотя это смотря с чьей стороны посмотреть. Возможно, во всем есть своя железная логика, просто мы до поры до времени ее не понимаем…

Пару минут мы молчим.

— А ты и правда адвокат?

Кивок.

— А живешь в Париже?

Еще один кивок.

— А можно диковатый вопрос? Какого цвета у тебя машина?

Его брови слегка ползут вверх, но он отвечает:

— Красного.

— И, разумеется, спортивная модель?

— Откуда такая осведомленность?


Я откидываюсь на спину, и перед глазами пятнами света проплывает невероятная, слепящая голубизна неба, кое-где тронутая мелкой рябью облаков.

— А что ты здесь делаешь? — спрашиваю я.

— Тебя жду. Ну и купаюсь. — Рука обводит море неопределенным взмахом, словно говоря: «Какие тебе еще нужны объяснения?»

— Да нет. Вообще. Что ты на острове делаешь?

— Ну, вероятно, то же, что и все остальные.

— А что тут делают все остальные?

— Живут.

— Просто живут?

— Ну да. Раз уж пока есть такая возможность. Ты сама только что сказала, что в любой момент ее могут отнять. А что, ты что-то имеешь против такого выбора? Просто жить. Ну или можно выбрать не жить. Но обычно мы выбираем первое, второе само наступает, когда приходит время.

— Ну да, когда решает Бог… Мне уже недавно это говорили…

— А ты, никак, верующая?

— Нет вообще-то. Полная атеистка.

— А откуда такие странные вопросы?

На миг какое-то самое толстое облачко наплывает на огненный диск солнца и мир вокруг сереет. Камни становятся темнее, а море тут же меняет цвет с травяного на неясно-лиловый.

— Просто так… Я не… Просто я подумала, Ингрид сегодня сказала, почти в таком же контексте, что и ты. Ну про всех. Что мы все на острове по одной и той же причине, только причина у нее вышла другая.

— Надо же! Другая, чем «жить»? Ингрид страшная оригиналка!

— Да. По ее версии мы все тут прячемся.

Французу неожиданно становится скучно. Он зевает, лениво переворачивается на живот и тянется рукой к валяющейся пачке табака.

— Какого бреда люди себе только не напридумывают… И от чего же мы тут прячемся?

— Ну кто от чего. Бедолаге-писателю, вот, не пишется… вернее, не писалось. Ингрид — от старости, говорит, прячется. «Бывшая швейцарка» от одиночества своей Швейцарии, где она давно чужая. Другие — не знаю. Это же сходу не поймешь. На вид у всех все хорошо, а вот внутри? Ну как-то так, короче. Выходит, мы все тут прячемся от «реальной» жизни…

Француз тщательно заворачивает табак в бумажку, облизывает и склеивает ее края, делает глубокую затяжку и любуется на выпущенную в небо струю дыма.

— Дорогая Паола! — говорит он, наконец. — Не забивай себе голову глупыми мыслями и не поддавайся так легко внушению старческого маразма, у тебя морщины от всего этого пойдут! Да-да, не надо так смотреть, морщины будут, прямо поперек этого милого лба! Твоя Ингрид — сумасшедшая старушка. Ты хоть знаешь, что она на допросе вытворяла? Имитировала сердечный приступ, например… Реальность у всех одна — реальная, и от нее не спрячешься. Мы сами ее творим, и она там, где мы есть, и такая, какой мы ее сделали. А прятаться можно только от чего-то чужого, того, что не сделано тобой лично. На мой взгляд, ничего такого в нашей жизни и нет, мы сами всегда виноваты во всех своих бедах, и прятаться от себя… глупость какая-то. Не усложняй. Иди лучше и поцелуй меня вот сюда, — его палец дотрагивается до небритой щеки, указывая, куда именно ожидается поцелуй, глаза прищурены от солнца, губы чуть растянуты в улыбке, — в конце концов, заслужил я благодарность за полчаса потения на пекле, пока вырубал для тебя этот дебильный кустарник?

Туча уже отползла в сторону, и солнце опять сияет во всем своем южном великолепии. Я понимаю, что мне срочно надо бежать, куда угодно, и, не придумав ничего лучше, я отталкиваюсь рукой от камней и легко вскакиваю на ноги, отправляясь купаться. Француз улыбается и продолжает курить на берегу.

Я обрезала пластиковую бутылку и соорудила из нее нечто наподобие корпуса для свечи. Теперь я могу наслаждаться ее мягким ровным светом даже в ветреные вечера. Поджав ноги, я устроилась в своем излюбленном кресле на террасе и, как обычно, уставилась в смоляную темноту, накрывающую море. Свет везде выключен, кормежка ящериц уже закончена. Сегодня обошлось без особых приключений. Появившаяся в прошлый раз полосатая опять пыталась мешать Короткохвостой и Нахальной, но уже менее агрессивно, и ужин у всех прошел удачно. Думаю, раз мои подопечные смирились с ее пришествием, то и мне надо поступить так же: завтра я куплю третий фонарь и буду кормить их по отдельности, освещая каждой свой кружок света.

На небе этой ночью ни облачка, и над головой у меня рассыпаны мельчайшие бусины звезд, из которых одна выделяется необычной яркостью и размером. Я пришла к выводу, что это должно быть Венера. Порой меня ужасает моя серость, с равным успехом я не разбираюсь ни во флоре и фауне, ни в астрономии, ни в физике и химии вещей, ни в божественных кармических законах… Я не верю в Бога. У меня нет никаких знаний об этом мире, никаких ориентиров и нет даже точной и четкой морали. Каждое принятие какого бы то ни было решения для меня сплошная тревога и боль, полная неуверенность, будто я живу с завязанными глазами и вслепую двигаюсь по местности, населенной такими же слепцами, как и я. При этом мы все вооружены до зубов смертельно наточенным оружием и даже не считаем нужным зачехлять его, протискиваясь сквозь себе подобных. Ранения и смерти тут неизбежны. И главное, понять бы, зачем все это надо? Что мы тут все делаем? Почему так вооружены? Чего боимся и куда двигаемся? Какой вообще в этом смысл и почему нам его никто не приоткрывает в момент нашего рождения? Ну или позже? Ну хоть когда-нибудь, хотя бы перед принятием важнейших решений, которые нет-нет, но все-таки принимаются нами. Что это за глупая игра? — Цель неизвестна, выбор оружия за вами, жизнь каждому дается, в отличие от компьютерных игр, одна. Хотя буддисты считают, что не одна. Удобно вообще-то, но опять возникает проблема: если мы и так и так не помним ни своих предыдущих жизней, ни, соответственно, нашего там опыта, то никак не можем использовать приобретенные нами знания и выводы, проживая сейчас эту жизнь.

Индийские йоги полагают, что мы состоим из нескольких тел. Самые внешние из них, а именно, физическое (из костей и мышц) и энергетическое (из настроений и самочувствия) мы еще хоть как-то в состоянии ощущать. Но вот все остальные, более тонкие тела, отвечающие за мысли и чувства, и, что самое главное, за события, нам недоступны. И вся глупость заключается именно в том, что при перерождении именно первые два тела и не переходят в следующую жизнь, умирают, а те, что переходят, никак нами не используются, потому что не осознаются. И что тогда толку от этих перерождений, если весь нажитый опыт ты все равно использовать не сможешь?

Раньше вот был Бог. Потом, говорят, умер. А жаль, собственно, — с ним было бы удобнее. Хоть какие-то ориентиры были прописаны в анналах, хоть чему-то можно было верить. Сейчас, правда, существует уголовный кодекс. Но российские суды настолько продажны, что и статус кодекса померк. Да и что там вообще написано? Не убивай и не воруй? А про не предавай там ничего нет? Не думай плохо? Не прелюбодействуй, наконец? Еще пару веков назад все было по-другому, прелюбодеяние рассматривалось почти как преступление. В гражданском кодексе Франции и по сей день записано, что изменившая жена при разводе не получает никакой материальной компенсации от мужа. Интересно, кстати, почему тогда именно за французами прочно закрепилась репутация ловеласов? Кстати, забавно, но про изменившего мужа в законах ничего не сказано.

Мысли плавно соскальзывают на одну и ту же рельсу: скоро сюда приедет Стас, и общение с французом мне совершенно не нужно. Оно мешает, сбивает с толка и вообще явно нарушает мой покой, в поисках которого я сюда приехала. Весь сегодняшний вечер Арно (я, наконец-то, узнала его имя) не выходит у меня из головы. Какое-то наваждение, недоразумение, навязчивая идея, дурацкая и мучительная болезнь. Влюбленность, по сути, это такая же часть Майи, как и все остальное, созданная тобою параллельная реальность, материализовавшаяся в виде мысли, в свою очередь породившей чувство. Соответственно, раз мысль — продукт нашего мозга, то она обязана подчиняться нашему контролю! Или ты даешь ей волю, и тогда она расцветает, или — не даешь, не пускаешь ее к себе, приказываешь ей уйти, исчезнуть, умереть, и тогда она трется тихонько на пороге, пару раз вздыхает и оставляет тебя в покое. Потому что она не отдельна от тебя, она есть твое порождение, существует с твоего ведома и, главное, по твоему молчаливому, даже порой неосознанному, но все же — согласию. То есть является твоим добровольным выбором. А все остальное — юношеский гормональный бред, натужные оправдания слабых и безвольных.

Я решаю, что с этой минуты добровольно и сознательно выбрасываю Арно из головы. Окончательно и бесповоротно прерываю уже расцветающую от явной безнаказанности мысль. Отныне я холодна, рациональна и полностью владею своими чувствами, более того — они вообще меня не интересуют. Я считаю, что людям в принципе свойственно преувеличивать роль своих чувств и вызванных ими страстей. Это доходит до маразма, до душевной патологии. Даже обычные эмоции уже владеют нами почти бесконтрольно. Элементарные, бытовые — гнев, зависть, раздражение — порой охватывают нас подобно вирусным болезням, будто бы никак не зависящим от нашего решения и выбора, в то время как они порождены самими нами, и простейшее тому доказательство: разные люди испытывают различные реакции на один и тот же факт или событие, что говорит о полной необъективности наших оценок как таковых.

Задув свечу, я отправляюсь наверх. В окне спальни, как в раме, нарисовано небо. И в центре картины, будто в издевку принятому мной решению не думать об Арно, нахально усмехается яркий сосок Венеры. Надо бы все-таки у кого-нибудь выяснить, точно ли это она, а то вдруг это окажется какой-нибудь Марс в результате? Это бы сильно меняло дело. 


предыдущая глава | Вилла Пратьяхара | cледующая глава



Loading...