home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


21

— Черт, черт, черт!

От нетерпения пулей слетев со второго этажа, как только первые утренние лучи забились в мои ставни, я замираю на нижней ступеньке и в шоке наклоняюсь к полу. Даже без контактных линз понятно, что весь пол усыпан человеческими следами! Судя по отпечатку — это спортивная обувь на рифленой подошве. И очень мужского размера.

— Дьявол, мамочка… что мне теперь делать-то?! — ною я вслух.

Вчера я, разумеется, сама перед собой слукавила. Конечно, я бы предпочла не найти никаких следов и травить себя мыслью о тихом островном помешательстве, чем столкнуться со столь вопиюще материальным, и от того — невероятно жестким, пугающим меня фактом, что ночами по дому абсолютно точно бродит какой-то псих! Об одиноких ночевках теперь не может быть и речи! Одно дело подозревать, другое — знать наверняка! Но в и отель съезжать у меня нет никакого желания. Там меня изведет своей неумолчной компанией Ингрид, и вообще, там надо платить, а, несмотря на уверенность шведки в моем непоколебимом бюджете, денег у нас со Стасом после начала кризиса почти нет. И что же мне теперь, послушаться Лялю и бесславно возвратиться в Москву?! О-о-о… Только не это!

В солнечном сплетении немедленно просыпается Зов.

— Да заткнись ты, ей богу! Не до тебя! Ой-ой, мамочка, но как же все-таки быть-то теперь?!

Лихорадочно я бегаю по дому, даже не пытаясь смести затоптанный песок. Зачем-то подбегаю к кофеварке, от нее — к холодильнику, открываю его, закрываю… Я ничего не ищу, мне просто дико плохо. Меня сейчас стошнит. Я выношусь на террасу. Мягкие солнечные лучи только вылезают из-за большого камня, а значит еще нет и семи утра. Ингрид спит, куда бежать? В полной беспомощности я присаживаюсь на корточки под стеной дома и поднимаю глаза кверху. С деревянной таблички мне издевательски подмигивают полинявшие голубоватые буквы: «Вилла Пратьяхара».

— Черт, черт, черт!

— Ингрид! Все ужасно! Ужаснее некуда! У меня был не глюк! Я провела ваш эксперимент! В доме остались следы!

Заспанная старушка, пойманная мной по дороге на завтрак, недоверчиво хлопает ресницами.

— Да, да, да! Я тоже не думала, что все это правда! В глубине души я надеялась, что мне все мерещится! Но теперь!? Что мне делать теперь? Звонить в полицию?

Морщины на лице шведки оживают и шевелятся, складываясь в неприятные складки. Местную полицию она невзлюбила, я помню.

— И что ты ждешь от этих полицейских чурок? Они даже в Америке, если верить голливудовским фильмам, ничего не могут сделать, пока тебя не убили. А тут? Все эти копы работают так же, как и современные врачи: предотвратить они ничего не могут, только разбираться с последствиями.

Я ношусь вокруг нее кругами, не в силах остановится.

— Но что же делать?! Может пожаловаться Лучано?

— Придумала… И что он может? Он сам сидит как мышь в своем отеле, всех боится. В Тайладне вообще не понятно, кого тут европейцу надо страшиться больше: воров или местных властей… Вон Лучано весь портретами короля увешался, чтобы не дай бог его не заподозрили в неуважении к местным традициям. Куда он лишний раз к полиции полезет?

— Господи, Ингрид, ну должен же быть какой-то выход?!

Впервые старая фантазерка выглядит растерянной. Мисс Марпл подкачала, против реального маньяка у нее ничего нет.

— И говоришь, в доме ничего не пропало? Ну кроме расчески?

— Да нет же. Ну полотенце еще, таблетки от головной боли, еда какая-то часто исчезает, хотя не уверена… Господи, вы думаете, что это даже не вор?! А КТО?!

— Кто, кто… — Ингрид потирает переносицу. — Вот это бы и неплохо выяснить вообще-то… Только кто этим займется? Не мы же с тобой вдвоем? Хотя… — ее лицо на миг озаряется мыслью, — может, француза попросить? Он детина огромный, глядишь, против мелкого тайца и сдюжит? Особенно, если его вооружить?

Я отрицательно мотаю головой.

— Я не пойду его просить.

— Это еще почему? Он же вроде тебе нравился?

Я категорически против:

— Нравился, не нравился… Я не хочу его видеть. Я не за этим сюда приехала!

— Ну вот ты себя и выдала! Ты не сказала о своих чувствах, ты сказала о своих намерениях! А наши намерения — это чушь! Последнее, на что надо обращать внимание.

— Ингрид! Ну сколько можно? В такую минуту, и все опять о каких-то чувствах мне талдычите! Вы невыносимы!

— Жизнь вообще невыносима, однако мы не спешим от нее отделаться, — резонно замечает старушка, поднимая указательный палец. — Это только когда смерть маячит где-то далеко и представляется нам нереальной, мы готовы относиться к ней философски или наплевательски, а вот когда она становится рядом, то все начинаешь видеть в другом свете. Так что не знаю, за чем ты там сюда приехала, а за французом идти надо. Ты не пойдешь, значит я пойду. Или вместе. А ты хочешь, чтоб когда-нибудь тебя, такую гордячку, просто укокошили ночью, как писателя?

— О-о-о…

Ингрид решительно берет меня за руку и ведет в сторону ресторана.

— Тхан? Куда ты делся? — озирается она. — Кофе неси, чертов мальчишка, и сразу побольше! Кофейник тащи целиком! Мы думать будем! Хотя… о чем тут думать? Все и так ясно.


Сказать, что я не сомневалась в правильности плана, разработанного старушкой, значит нагло соврать. Сомневалась — не то слово. До самого вечера я отпиралась от самой мысли о том, чтобы реализовать задуманное. «Я буду молиться. Я умею», — напутствовала нас Ингрид и сжала крючковатыми пальцами мою трясущуюся руку. Арно выглядел, как обычно, индифферентно и только пожал плечами.

Как только хорошенько стемнело, мы прошли в дом и засели в гостиной. Для засады был выбран самый темный угол, где мы и устроились прямо на полу, скрытые тенью от массивного резного кресла. Двери были плотно закрыты, ставни накрепко примотаны бечевкой, лампы мы, разумеется, выключили, и только полоски лунного света, проникающего сквозь решетчатые ставни, прочерчивали на полу холодную штриховку. Где-то за домом гулко ухала ночная птица.

— Слишком рано. Он никогда не приходит раньше полуночи, — шепчу я одними губами. — Но ты все-таки будь начеку и держи топор под рукой.

Арно молча накрывает мою ладонь своей. Его теплые и сухие пальцы переплетаются с моими холодными и влажными.

— Все будет хорошо, — тоже шепчет он. — Не дрожи.

Собственно, одна из причин, заставляющих меня сейчас дрожать, и из-за которой я до самого вечера никак не могла решиться на этот план, заключается именно в том, что после той ночи я не решалась опять остаться с ним наедине, причем не просто наедине, а в темном ночном доме, без таких отвлекающих маневров, как ужин, болтовня и свет, а именно так, как мы сидим сейчас: плечо к плечу, держась за руки и шепча друг другу в самые уши. Говоря про топор, я наклонилась к его лицу так, что спутанные пряди его длинных волос коснулись моей щеки, а его запах — невероятная смесь моря, водорослей и пота, отдающего миндалем — покрыл мою кожу немедленными мурашками. Я надеялась лишь на то, что, заметь он мое волнение, припишет его вполне обоснованному страху перед опасным ночным визитером. Замерев на секунду, я все-таки вытаскиваю свою ладонь из его руки, и не зная, куда ее деть, зажимаю между колен. Колени мои тоже дрожат.

Какое-то время мы сидим молча. В темноте довольно безразлично, открыты ли у тебя глаза, и я закрываю свои. От этого ничего не меняется, я давно превратилась в ожидание и слух, и объектом моего наблюдения выступает не шуршащий ветками за домом ветер, не скрипящий в ванной ставень, не плещущиеся о камни встревоженные волны, а громогласные, оглушающие удары моего сердца, да ровное дыхание Арно в нескольких сантиметрах от моего правого плеча. Я жду не вора. Я жду, пошевелится ли замерший рядом со мной мужчина, дотронется ли до меня опять его рука, поменяет ли он позу так, что его колено коснется моего.

Опять меня накрывает чувством, что высшие силы словно подарили нас друг другу, в нас есть что-то общее, наши ядра сделаны из одного и того же материала, химически-физически-мистически, как угодно. Я ощущаю это интуитивно: мы совпадаем по составу, мы должны провести хоть недолгое время вместе, хотя бы чуть-чуть, мы просто не имеем права потеряться, разойтись сразу. Это будет кошмарнейшая глупость, нелепость, непростительная ошибка. Мы должны успеть чем-то обменяться, что-то дать друг другу. Ну не может быть просто другого объяснения, почему меня, с такой неподвластной мне силой, так неистово влечет к этому человеку. Он даже не в моем вкусе, выглядеть так в сорок лет, опутывать себя всеми этими веревочками, не стричь и, кажется, даже не мыть волосы — откровенно дурной тон. Мне не симпатична ни его надменная национальность, ни снобская профессия адвоката, ни гоночная машина, ни даже чрезмерное увлечение рыбалкой — все эти его сети и лодки. Наконец, у него грубые щиколотки, широкая кость, слишком большие кисти рук, прямоугольные черные ногти, которые он в довершение всего еще и грызет. Иногда в нем сквозит что-то животное, в том, как он чешется на жаре, как откровенно презирает дезодоранты, в его пластике, необычной ловкости, с которой он перескакивает с камня на камень. Я не понимаю этого человека, не вижу, как в нем могут сочетаться неоструганные доски его самодельной лачуги и прямо-таки дизайнерская ванная комната, любовно выложенная красивыми камнями, ароматные оладьи из цуккини и полное презрение к сервировке стола (перед нашим ужином он сгреб разложенные на столе сети в сторону, и прямо на оставшиеся под ними лужицы поставил бокалы и тарелки), его грубость и одновременно сквозящая в каждом движении нежность, направленная, казалось бы, на весь окружающий мир. Перед моими глазами всплывает картинка, как он отодвигает рукой мешающую пройти ветку. В этом движении столько любви и заботы, какой-то ответственности перед миром. Я не хочу его видеть, я его боюсь, я не управляю собой при нем, но в то же время мне постоянно его не хватает. Господи, зачем этот человек вообще свалился на мою голову, поселился на том пляже, где мне взбрело в голову купить дом, который теперь невозможно продать? Почему он не выбрал себе другой остров, континент?! С какой стати ему не сиделось в Париже?! Боги словно свели нас в одной точке, специально убив для этого несчастного писателя, создав тем угрозу, родив во мне страх, будто бы вор теперь выбрал мой дом… Такое ощущение, словно весь мир действует сообща, чтобы постоянно сталкивать нас вместе!

Я чувствую, нас что-то связывает, мы должны объединить если не наши тела, то хотя бы накопленную информацию, чем-то обменяться, не физическим, а больше, важнее, чем-то помочь друг другу. Хотя чем я могу помочь этому самодостаточному человеку, сознательно бросившему цивилизованный мир ради жизни отшельника и не раздираемому никакими противоречиями и экзистенциальными вопросами, которые измучили меня, выгнали из Москвы на эти скалы, от которых меня уже тошнит? И все бы ничего, Арно, кажется, не прочь со мной общаться, но куда мне деть это раздражающее, все портящее влечение, которое пронизывает меня каждый раз, что я его вижу? Ночами мне снится, что он подошел, дотронулся до меня, у меня слабеют ноги, спазм перекрывает горло, и я теряю сознание от того, что ничего не будет, ничего нельзя! Я даже не хочу с ним обычного секса, я хочу сразу во второй акт этой пьесы: сигаретный дым заволакивает постель, мы устали, и между нами тихо струится разговор. Обо всем, о жизни, о том, зачем все это и почему, и что здесь надо делать. Я бы рассказала ему о Петровском, он не выходит у меня из головы и мне абсолютно не с кем про это поговорить. Невысказанные вопросы душат меня, и мне кажется, Арно именно тот человек, который поймет все с полувзгляда, это какая-то мистика, но у него есть для меня нужный ответ . И, возможно, он даже сам об этом не подозревает.


Кажется, я окончательно запуталась. Страстно желая его прикосновений, я постоянно убеждаю себя в том, что это лишь жалкая интерлюдия между нашим знакомством и тем разговором, которого я так жду. Жалкая, но абсолютно необходимая, и то, что это невозможно, сводит меня с ума. Почему это невозможно, мне тоже не совсем понятно, но чувство это стойкое и сомнений не вызывающее. Хотя бы потому, что это создаст невидимый, но необратимый раскол между мной и Стасом. Даже если он ничего не обнаружит, я же буду это знать , а этого уже достаточно. Ну и второе соображение, которое кому-то, возможно, и покажется надуманным, но не мне: если я допущу, решусь на то, чтобы что-то такое случилось между мной и Арно, то прости-прощай мое островное транквилити и покой, за которым я сюда приехала. Влюбленность, да еще не платонического свойства, окончательно вышибет меня из того шаткого баланса, который только начал зарождаться в моей душе. И хоть он пока и слабый, уязвимый, даже местами напоминающий тихую, бессловесную истерику, но для меня и это огромное достижение, наполняющее меня надеждой на то, что просто прошло еще слишком мало времени, переходный этап когда-нибудь закончится, и мое новое состояние закрепит свои позиции и изменит всю мою жизнь, наполнит ее если не высоким смыслом, то хотя бы внутренним покоем.

— Не дрожи так, — шепчет Арно, даже не догадывающийся, о чем я сейчас думаю. — Расскажи лучше, о чем ты мечтала, когда была маленькой?

Я искренне задумываюсь.

— Не знаю, — шепчу я через несколько минут. — Понятия не имею. Все дети о чем-то мечтали, хотели кем-то стать, летчиками, космонавтами, учительницами… А я никогда ни о чем таком не думала. У меня была очень хорошая семья: мама, папа… мы очень любили друг друга. Знаешь, прямо на редкость хорошая семья, как из рекламного ролика… Когда я была ребенком, мы иногда втроем обнимались и глаза зажмуривали от счастья. А потом, когда я их открывала, мне казалось, что я в каком-то замке, за крепостной стеной, защищена от всех страхов и бед, которым к нам никогда не проникнуть… И мне как-то этого хватало. Я ни о чем не мечтала, просто жила.

— А где они сейчас?

— Родители? Умерли. Разбились на машине пару лет назад. Оба. Вместе ехали на дачу… Я должна была ехать с ними, но в последний момент мой бойфр… Стас решил, что у нас другие планы. Позвонил, когда я уже садилась к папе в машину, и я не поехала с ними. Папа тогда разозлился, он не любил, когда в последний момент меняются планы, и Стаса тоже не любил. А Стас, действительно вечно все решает в последний момент, у него не столько планы по жизни, сколько постоянные изменения в них, и всегда в последнюю минуту. Ну это потому, что он бизнес делает, у нас по-другому нельзя. Папа обиделся, он мясо купил, думал мы, как раньше, втроем на даче, шашлыки… Стас нашу дачу терпеть не мог, ему там скучно было и он не ездил почти. Папа отвернулся, стекло поднял и уехал. Даже не попрощался. А потом… Когда я узнала о… ну о том, что с ними произошло, меня больше всего мучило именно то, что мы поссорились. Долго мучило, наверное, до сих пор еще… А Стас… выходит, он мне жизнь тогда спас. И я теперь ему обязана. А ты о чем мечтал?

Арно молчит и начинает постукивать пальцами по полу.

— А я рос на реке. На бабушкиной ферме. Лежал в траве и смотрел на небо, на проплывающие облака. Никакой семьи кроме бабушки у меня не было. Мать умерла, отец женился повторно и уехал в Латинскую Америку. Бабушка постоянно болела и кричала, так что я старался поменьше бывать дома. Сколько себя помню, я всегда был один. И сейчас я рад этому. Это легко. Свободно. Не рождает никаких иллюзий, которые позже будут мешать. На соседней ферме было что-то типа центра духовного развития, ну так это называлось. Знаешь, наркотики, бывшие хиппи, тантрические воркшопы и куча голых баб. Стареющих, довольно омерзительное зрелище… Иногда я ходил туда, подростком уже, перед тем, как уехать учиться в Париж. Вечерами они пели у костра, там был какой-то главный у них, и он приводил всех в транс, и люди ходили босиком по углям. Я тоже прошел один раз. Без волдырей. Все это с одной стороны так наивно, хотя тогда я этого не понимал, а с другой… что-то в этом все-таки было. Позже все закрылось, народ поразъехался, ферму продали. Я стал жить в Париже. Тоже один. Много работал и учился. Бабушка тогда постоянно нуждалась в операциях и сиделках, это требовало денег. Но к тому времени, что я научился зарабатывать, она уже умерла. Не дождалась. Я опоздал с деньгами. Я продолжал работать сутками напролет, просто не знал, чем еще заняться в городе, а потом втянулся и даже не думал, что можно жить по-другому. Стал много пить, довел себя до полной безысходности, дальнейшая жизнь была бы лишь умножением предметов. Один холодильник — вещь полезная, но два других уже ничего не добавляют. У меня всего было по два, по три…

— И женщин?

Арно усмехается.

— Женщин было тоже… Но я никогда не искал женщину. Это было бы слишком просто. Все чаще и чаще я вспоминал реку, траву на ферме, и такая тоска разъедать начинала… Будто скучаешь по чему-то такому важному, главному, как по дому, но начинаешь возвращаться в дома детства и понимаешь, что нет, это не то, не по этому дому скучал, а по какому-то другому, тому, где еще ни разу не был. Это ощущается как смертельная тоска, как зов такой непонятный…

— Зов?! — перебиваю я.

— Ну да, как зов, как странная болезнь, когда иногда посреди огромной шумной вечеринки выходишь на балкон, будто бы покурить, а сам стоишь, глотаешь непойми откуда вдруг взявшиеся слезы, и не понимаешь, чего тебе, к черту, не хватает-то? Возможно, сказалось и то, что я слишком быстро всего добился. Большинство убивает на это всю жизнь, ничего не получая, и им все время кажется, что цель правильная, просто она еще не достигнута, все еще впереди. И народ старается изо всех сил, жужжит моторчиками, пашет. Пока вообще не притупляется в них способность мыслить, сравнивать, задумываться о жизни. Но я слишком быстро все сделал и пришел к вполне закономерной пустоте. Она всех нас ожидает, когда мы добиваемся того, к чему стремились. Наконец я, как и многие, сбежал в Тибет. Если всего достичь, то альтернатив остается не так много: или в Тибет, или в петлю.

Я вздрагиваю:

— Или в окошко?

— Ну да. Или в петлю, или в окошко — никакой разницы.

— А дальше? — сглатываю я.

— А что дальше? Ничего. Как я и сказал, уехал, поскитался какое-то время, потом прибился к монастырю… Вставал в четыре утра, по месяцу сидел в випасане… Чуть колени не испортил, кстати. Зато узнал, что значит твоя «пратьяхара». Много чего узнал.

— А почему ты там не остался?

— Где? В монастыре? А я, считай, остался, — тихо смеется Арно.

— В каком смысле? — не понимаю я.

— А ни в каком. Смысла нет. Ничего вообще нет, этот мир — визуализация Шивы. Все наши мысли, идеи, все материальные предметы — суть лишь его вымысел. Поэтому совершенно не важно, где ты находишься. В конце концов, не ты живешь в монастыре, а монастырь живет в тебе.

— Но раз это не важно, ты мог бы все-таки остаться там, а не жить на острове?

— Какая ты дотошная. Мог бы. Но не остался… Потому что обрядиться в тряпки и усесться в позу лотоса, это ровным счетом ничего еще не значит. Это внешнее, этого не достаточно, дело вообще не в этом. К тому же, я все-таки француз, а это нация бунтарская, к толпе и к неизбежной в ней массовой истерии испытывающая искреннее отвращение. Там в монастырях, и особенно вокруг них, в кафе за забором, таких уже знаешь сколько сидит? Каждый монастырь давно оброс инфраструктурой из ресторанов и отелей, где те, кому лень медитировать, могут с умным видом обсуждать духовные практики, покуривая марихуану или потягивая пятый за день капучино. Люди бросают карьеру и вливаются в новую игру в просветление. Это даже раньше было модно. Сейчас уже и русские туда доехали. С опозданием на двадцать лет, но доехали. Есть целые русские колхозы, ашрамы, скитаются там группами по двадцать человек, — ну это из-за незнания языка, да и общей коммунальности в менталитете… Кстати, есть у вас и еще одна препротивная особенность в менталитете: повышенное самомнение. Буквально каждый второй русский с чего-то считает, что уже просветлился. Это удобно: если денег на баб не хватило в своей стране, то сел где-нибудь в Тибете у стены, облачился в тряпье, якобы все мирское тебе уже чуждо, глаза попучил с полгодика и трахай наивных дурочек сколько влезет. Это как та же карьера, только более омерзительная. Деньги зарабатывать и то как-то честнее что ли, чем спекулировать на духовном. Это уж совсем низко, хуже, чем начальников в офисе подсиживать. Уверен, что карма от таких игр не улучшается, а только портится в конец. А обратного хода уже нет, люди заигрываются, все бросают, назад уже не вернуться, но и тут ничего не получается. Крыши у народа там съезжают массово, совсем порой до низости доходит, до абсурда. Кучи искалеченных судеб я там видел, страшнейшая зависть развивается, жадность до духовного… И без того раздутое самомнение от всего этого только растет, разбухает как раковая опухоль, выливается в соревнование кто духовнее, кто чище… Часто ума не хватает добраться до сути, и народ начинает зацикливаться на телесном очищении, увлекается аюрведой, кишки до одури промывает, на странных диетах сидит. Играют люди в то, в чем ничего не понимают. И еще ладно, когда туда приезжают те, у кого до этого хоть что-то в жизни было, им еще не так обидно. А то ведь в основном там сидят те, кто не отказался сознательно от чего-то, а прибежал туда от безвыходности, от того, что на мирском поприще оказался слаб, ничего не смог получить, холодильников мало заработал, бабы красивые не достались. И вот они-то там и есть самые озлобленные, самые искалеченные. Хоть там, но им нужно что-то людям доказать, и каждый третий играет в гуру, в Учителя. Тибетцы видеть этого уже не могут. Сначала терпели, а теперь просто поднимают ценники в монастырях, чтоб все эти белые придурки хоть не забесплатно под ногами путались. А серьезные мастера вообще закрыты для публики. Настоящее знание скрыто от туристов, да и правильно. Хотя извини… Чего-то я разошелся. Тебе, наверное, все это неинтересно.

— Не правда! Мне как раз это интересно. Так, а что случилось потом, когда ты ушел из монастыря? Почему ты не в Париже, а здесь?

— А что меня ждало в Париже? Опять офис? Это самое тупое, что вообще можно делать в жизни. У тебя была семья, папа-мама, а у меня никогда не было этого примера перед глазами, да и слава богу, как я сейчас понимаю. Так что, по крайней мере, хоть жениться и размножаться я не собирался, и на том спасибо. К тому же в Париже откровенно тесно, в воздухе словно висит пелена из примитивных человеческих желаний, алчности, эгоизма и глупости, аж неба за ней не видно и не продохнуть. Или ты думаешь, что Париж — это рай земной, воспетый Ремарком?

— Ну а здесь лучше?

Видимо устав от одной и той же позы, Арно чуть отодвигает кресло, выпрямляет ноги, а потом и вовсе растягивается во весь рост на спине, подложив локти под голову. Мне кажется, я вижу его лежащим в траве у той реки его детства.

— Здесь лучше, — зевает он. — Здесь ничто не отвлекает, не мешает, здесь можно просто жить. В смысле, теоретически это можно сделать где угодно, но практически — здесь проще и дешевле. Когда бросаешь работу, последний фактор начинает играть определенную роль, извини за прозу жизни.

Последнюю фразу я пропускаю мимо ушей. Про прозу жизни, экономический кризис и ужас надвигающегося безденежья мне все слишком хорошо известно.

— Просто жить?

— Ну да. Или, если хочешь, жить просто . Это такой срединный вариант, по сути — единственный нормальный. Просто жить, осознавать это и пить каждую минуту, как нектар. Расслабиться, отпустить все, ни к чему не стремиться, включая счастье или просветление. Ты разве не за этим сюда приехала?

— Я? Почему ты спросил?

— Ну, твой дом называется «пратьяхара». Что-то же ты в это вкладывала, или я ошибаюсь, и ты просто начиталась книжек? Ты же мне не поверила, что читать вредно.

— Ну что-то я, наверное, и вкладывала. Только не просветление.

— Просветление — заезженное слово. Никто толком не понимает, что оно значит. Я не говорю о нем, я говорю о простоте жизни, каком-то балансе, покое, когда внутри тебя не возникает никаких душераздирающих противоречий и конфликтов. Это единственное, что мы можем. А просветление не зависит от нас. Как мне сказал мой учитель, просветление — это подарок Бога, награда, дар, поощрение, и подписываются такие приказы не на земле. Другими словами, что бы ты ни делал, как бы из кожи вон ни лез, ты не можешь сам его достичь.

— То есть я правильно поняла, что ты здесь, потому что отчаялся найти что-то в Тибете?

— Не правильно. Все, что я там искал, я уже нашел. Я говорил тебе, что у меня все быстро получается? Шучу. Не пугайся. Я же сказал уже, я просто живу . Я больше ни за чем не гоняюсь, ни за земным, ни за духовным. Мы не знаем нашего будущего, нам неизвестны планы богов на нас, в такой обстановке ничего спланировать невозможно, — это утопия, абсурд. Мы все все равно умрем, и это единственное, что тут гарантировано. Вот тибетцы верят, что умирая, мы перевоплощаемся в другом теле. Это знают все, но не все знают, что между воплощениями проходит четыреста земных лет. Понимаешь? Четыреста! Тебе не кажется после этого, что наши жалкие шестьдесят-семьдесят лет, которые мы проводим тут, это не главный кусок нашей жизни? Хотя бы просто статистически. Четыреста лет там и семьдесят тут! То есть выходит, что земная жизнь — это самый короткий отрезок, по сути, ожидание тех четырехсот лет, просто мост между двумя берегами. А какие могут быть цели на мосту, кроме как перейти на тот берег, и, по-возможности, остановиться ненадолго и полюбоваться открывающимся видом? Плюнуть в пропасть, сфотографироваться, ну покачаться еще можно, если мост подвесной… Кстати еще о статистике. Знаешь, сколько в среднем уходит жизней на то, чтобы душа достаточно развилась и избавилась от перерождений? Что ты затихла? Это был вопрос.

— Ну… я не знаю. Думаю: у кого как. Мы все тут разные, такое ощущение, что не на одной и той же стадии находимся. Иногда такие уроды попадаются!

Арно усмехается и на миг дотрагивается до моего колена.

— Правильно, у кого как. Но все-таки порядок хотя бы назови? Сколько жизней?

— Ну… десять?

— И я так думал. Нет, тибетцы абсолютно уверены, что в среднем на это уходит от пяти до десяти тысяч жизней.

— Но это…

— Знаю. Уже считал. По срокам мы вписываемся, — шепотом смеется Арно. — Я тоже первым делом подумал, что столько жизней, помноженные на четыреста лет интервала между ними, просто не впишется в сроки существования человечества. Нет, посчитал и вышло, что все прекрасно вписывается. Можешь поверить. Так что твоя пратьяхара — это, собственно, правильное состояние, учитывая все обстоятельства. В пределе это и есть просветление. Но правильное. Пратьяхара — это отстранение, в том числе и от цели. А просветление, в том смысле, что его понимают западные люди, это цель, а цель возбуждает эго и становится от этого недостижима. Хотя тут такие тонкости начинаются, что я боюсь тебя утомить. Европейцы, американцы, австралийцы уже лет двадцать, как массово поехали на Восток. Русские немного, как обычно, подотстали, но это не страшно, догонят. Тут и бежать-то некуда, двадцати лет вполне хватает, чтобы уловить всю никчемность наших желаний. Статистика по просветлениям белолицей части планеты удручает, и в этом довольно быстро разбираешься. Индия, Непал, Тибет запружены медитирующими туристами, но никто там так ничего и не нашел по большому счету. Потому что у нас дико неправильный подход, мы привыкли ставить цели и пожинать плоды немедленно. Мы вообще ориентированы на цель, любыми средствами. А те же тибетцы так не живут. Они ориентированы на процесс, на состояние, поэтому они расслаблены. Они знают , что ничего быстро достичь нельзя, и все решает Бог, ну или высшие силы… это как тебе больше нравится это называть. Поэтому тибетцы иногда просветляются. А мы нет. Мы цепляемся за цель, за желание просветлиться, цепляние — это привязка, канат, цепь, которая нас никуда не пускает. Наши эго от этого только растут и никакая пратьяхара невозможна, хоть какой дом ее именем назови. Дом — это тоже привязка, причем ого-го какая! Извини, я не хотел тебя обидеть… У меня тоже есть дом. Даже два. Парижскую квартиру я сдаю, на эти деньги и живу. Да это не важно, это все внешнее, а мы говорим о внутреннем.

Арно опять садится, опираясь на стену и продолжает через минуту уже спокойнее.

— Да я не один такой. Не знаю, как у вас, а на Западе таких как я много. Даже слово новое придумали — downshifting, типа упрощение жизни, движение не в сторону улучшения материального, а наоборот. Не вверх, а вниз по социальной лестнице. Многие уезжают на острова, в Тайланд, на Бали, некоторые даже в Африку или Латинскую Америку, кто как может устраиваются, некоторые заводят маленькие бизнесы, кому-то хватает денег просто от сданной квартиры.

— По-твоему, Лучано — дауншифтер?

— Ну, в своем роде, да. А что он тут еще делает? Пытается разбогатеть на Ингрид, по-твоему? Сколько я за ним не наблюдал, он просто живет. Работает, но это не та работа, что была у нас у всех там . Играет на трубе, часто подолгу замирает и смотрит на море, не замечала? Он просто живет в моменте, не стремится ни к чему. И, кстати, его нельзя заподозрить, что ему просто природы в Италии не хватало. Эта жизнь, о которой я говорю, складывается не из природы. Его Сицилия — одно из красивейших мест в мире, так что не ради моря и внешних красот он сюда приехал.

— А за чем?

— Ну… это сложно сформулировать. Возможно, один из ключевых факторов — отсутствие здесь людей. Люди, они… знаешь ли… фонят . С ними тяжело оставаться собой, не заражаться постоянными желаниями. А если ты чего-то сильно жаждешь — то не получишь. Это такой есть закон. Знаешь, как Будда просветлился? Отказался от жизни, от всего, не ел, довел себя почти до голодной смерти, из кожи вон лез, все перепробовал и никак. И только когда ученики в нем разочаровались и ушли, сам он плюнул на все и тоже уже встал уходить, вот только тут его и накрыло.

— Забавно. А до этого ему мешало желание просветлиться?

— Выходит, что так. Желания — вообще самое страшное, что есть в жизни, и самое неискоренимое. Они заложены всей нашей европейской культурой, всем менталитетом. Они растут в частности из христианства, это очень изгаженная и искореженная религия, одна из самых удаленных от Бога. Возможно, здесь виной то, что она вынуждена была существовать в самом технологически продвинутом обществе, где люди уже изверились во всем. Она примитизирована и популяризирована настолько, что люди давно потеряли нить, суть того, что говорится. Хотя говорится в ней то же, что и в других религиях. На закрытом уровне она еще сохранилась, но на внешнем, народном — церковь уже больше напоминает социальный институт, нежели религию или философию. Ватикан — это отдельная страна, причем очень не бедная… Единственное, что запечатлелось в массовом сознании — это заповеди, да и то потому, что уж больно похожи на уголовный кодекс. Да и цель у них такая же, — они нужны просто, чтоб мы тут все друг друга не поубивали как звери. Христианство уже давно не ориентировано на то, чтоб мы что-то по-настоящему поняли или… Извини, как ни стараюсь, никак не могу избежать этого чертова слова — просветлились. Да и корить христианство за это, пожалуй, и не надо. На самом скрытом уровне оно, так же, как и все другие религии знает, что просветление недостижимо по нашей воле. Это дар, и наступает оно всегда внезапно, а не как следствие совершенных тобой поступков. В этом смысле все религии равны и говорят об одном и том же, просто на разных языках и адаптируя смысл под социо-культурные особенности той местности и того времени, в которой живет их паства… Ты еще не спишь?

— Нет. Я думаю. Что же тогда можно считать подходящей религией для нашего времени? Ну… неустаревшей, адаптированной под наши новые социо-культурные…

— Ну а чем тебе не нравится дауншифтинг как религия?

— А во что тут придется верить?

Арно опять тихонько смеется в темноте:

— В себя, дорогая Паола! Как это ни плачевно — только в себя. В этом и заключается ее «адаптированность» к нашему времени.

Неожиданно его рука хватает меня за плечо:

— Тссс… Слышишь?

Я расширяю глаза от ужаса.

— Что?!

Нащупав топор, Арно держится одной рукой за стену и медленно привстает на колени.

— Где-то за стеной… — почти неслышно шепчет он. — Не шевелись, я сам. 


предыдущая глава | Вилла Пратьяхара | cледующая глава



Loading...