home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


VII

Утро выглядело морозным. Прихотливые узоры раскинулись по стеклам окон.

Алексеевна затопила камин и двигалась неторопливыми шагами, чтобы не разбудить хозяйку.

Балабанова проснулась ровно в девять часов и с озабоченным лицом вскочила с постели.

— Умыться мне поскорее, кофе и Наташу сюда, — скомандовала она.

Горничная убрала голову барыни, что всегда составляло самую трудную часть туалета, в связи с ремонтом физиономии.

Окончив туалет, она выпила две чашки кофе, облачилась в дорогую ротонду и, захватив в руки ридикюль, куда вложила какую-то фотографию, тщательно обернутую бумагой, вышла на улицу, взяла извозчика и назвала адрес, куда себя везти.

Возница быстро помчался и через несколько минут остановился на одной из средних улиц, у подъезда белого двухэтажного дома, на котором красовалась вывеска: «Родильный приют повивальной бабки с отличием Ироиды Семеновны Тризны».

По тротуару прохаживалась нянька, девочка, с пятью малютками в возрасте от двух до пяти лет.

— Воспитанники Ироиды Семеновны? — спросила Балабанова, окидывая их взглядом.

— А вже ж, — ответила нянька и прикрикнула на пятилетняго мальчугана: — куда ты, проклятый, под конку лезешь! — причем ударила его по голове.

Балабанова поднялась по лестнице во второй этаж и позвонила.

Акушерка сама отворила ей двери. Ироиде было лет сорок, среднего роста, бледная, с растянувшимися по лицу синими жилами и веснушками, крысиным хвостиком волос, торчавших назади. Лицо нервное, раздражительное, белые бескровные губы, из-за которых торчали плохие, выкрошившиеся от чрезмерного употребления сладкого, зубы.

— Сколько лет, сколько зим! Вот неожиданный сюрприз! — воскликнула она, завидя Балабанову. Перед могучей, дородной фигурой Татьяны Ивановны Иродиада Тризна казалась маленькой собачкой.

— Будем шеколад пить, мне сейчас готовят. Изморилась за сегодняшнюю ночь: одна барышня приехала из Харькова и пока-то Бог ей дал — у меня семь потов сошло. Самая несчастная в мире женщина — это я. Мне приходится расплачиваться и страдать за грехи человечества.

Иродиада пододвинула к себе коробку с табаком, быстро скрутила папироску и закурила ее; курила она много и торопливо, все будто спеша куда-то.

— Я к вам по делу, — заявила Балабанова.

— Вы всегда, дорогая, по делу, а чтобы просто зайти, побеседовать с бедной Ирочкой — этого нет.

— Вы тоже заняты.

— Не всегда же, иной раз от скуки некуда деваться, одурь берет; раз даже задушиться хотела.

Правая щека ее перекосилась, а мутно-зеленоватые глаза блеснули почти безумием. Она скрутила другую папиросу, поднесла к губам и затянулась.

Опрятно одетая служанка внесла шеколад, приготовленный на сливках, яйца всмятку, печенье и поставила на стол.

— Что ж бы это было, если бы я не поддерживала себя сытной пищей? Извелась бы в ниточку. Вам можно чашечку? Шеколад чудный. Ни в чем себе не отказываю, а счастья нет. Отчего это, Татьяна Ивановна? Мне кажется, всему виной развращенное человечество, которое является под мой кров расплачиваться за свои грехи, оно разбило мне нервы и отравило существованье. И еще осмеливаются обвинять акушерок, фабрикующих так называемых ангелов. Родится на свет случайное существо, невольно является вопрос: зачем оно и для чего? Ни отцу, ни матери нет дела до него, — стараются скорее забыть о неприятном появлении его на свет и прикидывают нам. Что с ним делать? Счастье, если дитя умрет.

Эти слова Иродиада произнесла с глубоким убеждением.

— Моя дальняя родственница желает взять на воспитание двух детей: мальчика и девочку, так, конечно, чтобы со стороны родителей не последовало претензий. Понимаете?

— Да. Двести рублей сюда.

Ироида постучала костлявыми пальцами о стол.

— Какова история их, кто родители?

— Родители умерли, отказались — для вас это все равно, а для меня дети давно составляют обузу.

— Почему же вы так дорого хотите взять за них?

— А что ж, я даром их харчила? Если б вы знали, сколько они мне стоили, иначе я бы их презентовала вам. Разве для вас это дорого, Татьяна Ивановна? — Ироида скорчила скорбную, жалкую физиономию.

— Не для меня; родственница, конечно, уплатит вам требуемую сумму. Можно видеть детей?

Ироида позвонила в маленький колокольчик и велела явившейся служанке позвать со двора Клавдию с детьми.

Появилась та самая девочка, которую Балабанова встретила на улице с пятью детишками, смотревшими исподлобья испуганными зверьками.

— Женя и Лиза, — указала Ироида на четырехлетнего мальчика и девочку годом моложе, очень маленьких, грациозных малюток, одетых в синие шубки,

Балабанова полезла в свой ридикюль, достала несколько конфект, оделила ими всех детей, а Женю и Лизу приласкала немного.

— Несчастные! — вздохнула она сокрушительно.

— Веди их в кухню. Пусть Христина даст им кипяченого молока с водой. А ту сулею, что сегодня доставили из молочной, не трогать, пока я не сниму себе сливок. Человечество, марш! — скомандовала она.

— Барышня просят вас, — сказала появившаяся служанка:- говорят — дурно им.

— А, чтобы ее черт взял, — с перекосившимся от злобы лицом прошептала Ироида, торопливо скручивая на ходу папиросу.

— До свидания, — сказала Балабанова. — За детьми я сегодня же пришлю, или сама заеду. Имеете вы их метрики, а также свидетельство о смерти родителей?

— Только матери, а отца у них нет и не было, — произнесла Ироида и оскалила свои желтые зубы.

Балабанова вышла на улицу.

— Теперь надо направиться к Затынайке. Извозчик, — позвала она.

Какой-то бородач, встряхивая вожжами, подкатил и услужливо отвернул меховую полость у саней.

— Куда прикажете? — почтительно осведомился он. Балабанова вынула из ридикюля кусочек бумажки и прочитала адрес.

— Слушаю-с, — ответил тот и помчался по указанному направлению.

Давно он не важивал такой пышно разодетой и важной барыни, которая не позволит себе торговаться из-за двугривенного, а, напротив того, сама еще прибавит, зная, что бедному человеку надо заработать.

Улица тянулась ровная, гладкая. Проезжая мимо винной лавки, возница с вожделением взглянул на нее и как-то особенно молодцевато тряхнул вожжами.

— Барыня именитая, только на Крещатике али в Липках таких встретишь, а в нашем околотке за редкость, — соображал он.

— А что, сударыня, будто я вас не заприметил в наших краях. Вот уже восьмой год занимаюсь извозом и все по большей части на этом месте околачиваюсь, потому оно пункт. Кватера также близко, — на Митревской улице, — осмелился возница, очевидно, сгорая любопытством. Он был из орловцев, отличающихся, как известно, болтливостью, любопытством, тесно связанными с добродушием и другими добропорядочными качествами славянина.

— Я здесь, голубчик, проездом по делам благотворительности, — отвечала Балабанова.

— Вот оно что! — подумал извозчик: — уж не сама ли?… — И он проникался все большим и большим уважением к пышно разодетой даме, восседающей на его санях, и больно стегнул кнутом серую в яблоках лошаденку.

Догадки его вполне подтвердились, когда барыня, напрасно поискав мелочи, подала ему рубль за путь, который такса ценила в четвертак.

Около дома, где остановилась Балабанова, ютилась маленькая, плохонькая лавчонка; у ворот, отворенных настежь, скользили ребятишки на коньках и салазках. Подобрав ротонду, Балабанова вошла в лавочку; чистенькая старушка стояла за прилавком.

— Вы не знаете, живет ли здесь г-жа Затынайко? — спросила она.

— Во дворе квартира, во флигеле.

— Можно ее сейчас застать дома? — продолжала спрашивать Балабанова.

— Вероятно. Недавно девочка приходила покупать французские булки.

— Большой забор делают в вашей лавке? — осведомилась дама.

Лавочница махнула рукой.

— Какое там! Никакой пользы нет от покупателей подобного рода: один день возьмут что-нибудь, а потом неделю не заглянут в лавку. Бедные, но гордые; в долг никогда ничего не попросят. Я всегда выручаю людей. Вот сапожник тут живет во дворе. Рублей на десять в месяц наберет. Получит за работу — отдаст. Также офицерша…

Балабанова медлила уходить: отзывы о Затынайке интересовали ее.

— Можно у вас покурить? — спросила она и купила папирос.

В лавке не оказалось сдачи с золотой монеты и, пока лавочница посылала своего племянника разменять, Балабанова сидела на стуле и слушала ее россказни.

— Насилушку разменял у кондуктора на конке, — говорил глуповатый малый, в прорванной серой барашковой шапке с торчащим оттуда клоком ваты, высыпая на прилавок целую груду серебряных денег. Балабанова вложила их в ридикюль и вышла из лавки.

Во дворе стоял флигель. Она завернула к его левой стороне, взобралась на маленькое крыльцо, окруженное деревцами белой акации в зимнем уборе, и постучала. Звонок отсутствовал, как вообще во всех маленьких квартирах.

Дверь отворила молодая женщина с наброшенным на голову и плечи платком. Балабановой прежде всего бросились большие темно-серые глаза с зеленоватым отливом на строгом очерке лица.

— Здесь живет Милица Николаевна? — спросила Балабанова любезным тоном.


Киевские крокодилы

— Да, — ответила молодая женщина и проводила ее в комнату.

В передней Татьяна Ивановна сбросила с себя калоши, но ротонды не сняла.

Милица Николаевна попросила гостью сесть. На ней было черное платье и серый фартук охватывал тонкий, гибкий стан. В ее наружности ничего выдающегося не заключалось: большие глаза, белый лоб, прямой нос, благородный разрез губ, сохранивших мягкость очертаний; профиль был несколько сух. Волосы зачесаны вверх и уложены под длинный, в виде обруча, гребешок. Лицо дышало чистотой, вдохновением, точно внутри молодой женщины теплился огонь, который освещал и согревал ее, окружая как бы ореолом.

Балабанова при взгляде на нее подумала:

— Совсем, совсем нехороша. Подлинно сошел с ума Крамалей: по ком его душа уж так смертельно заболела. По-моему, куда Анюта лучше и пикантней, а про Лиду и говорить нечего.


Но вглядываясь все более и более в Милицу, Балабанова призадумалась. Первое женское любопытство ее было удовлетворено. Где-то она видала нечто подобное и вспомнила, что как-то давно, в одном из передвижных музеев, она видела христианскую мученицу. У той также лицо блистало вдохновением, торжеством и тишиной, а кругом стояли рычащие львы и сам деспот Нерон любовался из своей ложи. Злорадное чувство переполнило душу женщины.

— Прошли те времена, когда вас львами травили, чтобы от веры отреклись и вы проливали свою кровь, но не сдавались. Теперь не то; за бриллиантовые подвески на что только женщина не решится, лишь были бы соблюдены некоторые приличия, а там в тайне теней все скроется и в глубине ее души не шевельнется даже раскаяние, Но что раскаяние! То лишь слова одни пустые или предрассудки слабых душ!

Она обвела всю комнату глазами. Мебели находилось немного, лишь самое необходимое; стол, несколько стульев, этажерка с книгами. На стене висело изображение Спасителя в терновом венце, копия с картины Гвидо Рени, с надписью внизу: «Ессе Homo», нарисованное по полотну масляными красками рукой Милицы. Под ним портрет какого-то архимандрита в клобуке и с панагией. На груди все ордена. Видно, что человек заслуженный. Длинная седая борода ниспускалась на грудь и чуть прикрыла их собой. Фотография довольно большая в темной рамке за стеклом, и тот, кто снят на ней, взирал любовно и кротко, словно был доволен, что попал сюда.

Два окна выходили на юг. Под одним из них стоял мольберт с начатой картиной. Возле него простой табурет.

В следующей комнате слышалась детская возня.

— Нищета! — с презрением подумала Балабанова. — Все сама делает, вероятно, все заботы след являет; но лицо ее не отражало тайных дум, а, напротив того, имело самое любезное выражение сердечной расположенности.

Милица Николаевна не спрашивала, что угодно гостье, ожидая, пока та сама объяснит причину своего посещения.

— Я слышала, что вы рисуете портреты для надгробных памятников, — начала Балабанова,

— Да, рисую…

— У меня к вам просьба: недавно я понесла тяжелую утрату: у меня умер сын, — произнесла Татьяна Ивановна, причем глаза ее наполнились слезами и раскрасневшееся лицо задрожало от судороги сдерживаемых рыданий. Она открыла ридикюль, достала носовой платок и поднесла его к глазам.

— Он был юноша лет двадцати двух, редких качеств ума и сердца, только что окончил один из заграничных университетов, но злой недуг — чахотка подорвал его силы и унес преждевременно в могилу, — трагическим тоном, сквозь сдерживаемые рыдания говорила она. — Он умер за границей и меня уведомили уже спустя два месяца. Прах его я перевезла сюда и похоронила на Аскольдовой могиле. — Ох, как тяжело! — Она схватилась за сердце. — С тех пор душа моя напрасно ищет покоя, тем более, что я виню сама себя в его смерти… Но что об этом говорить! Я поставила ему прекрасный надгробный памятник из белого мрамора и хочу вделать в него портрет моего Ади. Для этой цели я уже заказывала одному молодому человеку, занимающемуся живописью, перевести с фотографии сына на фарфор и мне не понравилось то, что он сделал. Он придал чертам Ади совсем другое выражение, нежели имел тот; улыбка вышла слишком натянутой; покойный не мог так улыбаться. У m-me Бухмиллер случайно я увидела вашу работу и она мне чрезвычайно понравилась. Тогда я решила просить вас сделать снимок с фотографии моего сына. Как женщина с душой, надеюсь, вы вникнете и поймете характер дорогих и незабвенных мне черт.

Она достала из ридикюля фотографию, поцеловала ее, причем две слезинки вытекли из ее глаз и она тотчас отерла их.

Милица молча взяла в свои руки фотографию с чувством некоторой боязни и опасения. Так иногда добрая и сострадательная сестра милосердия приступает к перевязке ран больного, сама ему сочувствуя. Это чувство уважения к усопшему, а не одной стеоретипной деловитости не ускользнуло от наблюдательного взора Татьяны Ивановны.

— Прекрасные черты лица, — произнесла Милица.

— И вы находите! — точно обрадовалась мать. — И вдруг потерять такого сына! Простите, что я все говорю о нем. Что будет стоить портрет — не говорите, потому что я ничего не пожалею; теперь я пользуюсь благосостоянием, но когда я носила его на своих руках и кормила грудью, у меня ничего не было, кроме любви к своему малютке. Оно возросло среди лишений и каких еще лишений! Часто Адя голодал по целым дням, а я готова была, как пеликан, растерзать свою грудь и напитать его своею кровью!..

Она вдруг разрыдалась и скрыла лицо под белым батистовым платком, надушенным гелиотропом.

— Пожалуйста, успокойтесь, выпейте немного воды, — сказала Милица и поставила на стол графин с водой.

Люди, которые много сами страдали, умеют молча понимать страдания других, потому, быть может, Милица не навязывалась ей своим участием, зная, что при сильных, острых горестях оно совершенно бесполезно и боли сердца не уймет, а только хуже еще растравит.

Она налила в стакан воды и поставила перед взволнованной гостьей. Балабанова отпила несколько глотков и, казалось, порыв ее внезапного волнения утих несколько.

— Благодарю вас, — сказала она.

— Я сделаю снимок, только когда вам угодно его иметь?

— Нельзя ли поскорей? Я часто посещаю кладбище, стою у памятника; мне желательно видеть там дорогие черты сына и размышлять о роковых ошибках своей жизни. Если бы я несколько иначе поступила в одном случае, то не умер бы мой Адя… Это я причина твоей смерти! Каким ужасным ядом сознание своей вины отравляет мою совесть! — трагически произнесла она, глядя на фотографию.

— Позвольте, я не имею, быть может, права спрашивать: чем же вы виноваты в его смерти? — спросила Милица.

— О, если бы вы все знали! — с пафосом воскликнула Балабанова. — Осталась я вдовой с малолетним сыном без всяких средств и лишь шитьем белья в магазины поддерживала свое существование. Часто я не могла доставить ему самого необходимого. Не имея достаточного питания в детстве, организм его ослаб до такой степени, что потом, при благосостоянии, никакая гигиена не могла поддержать его. Доктор определил его болезнь благоприобретенной чахоткой, благодаря дурным условием детства.

— Но что же вы могли сделать? — произнесла Милица, глядя на гостью широко открытыми, недоумевающими глазами: — и притом ведь сказано: не о хлебе едином будет жив человек.

— Да, это для взрослого, но для дитяти прежде всего нужен хлеб, а этого ему недоставало в детстве, — подхватила Балабанова. — Мне представлялся случай поставить своего сына в более благоприятные условия, но я не воспользовалась им. Это исповедь женщины. Вы внушаете мне доверие и я скажу вам. Я была молода и недурна собой. Мной заинтересовался один богатый человек, московский купец, известный деятель и благотворитель, неудовлетворенный своей семейной жизнью. Жениться на мне он не мог, но клялся сделать меня счастливой. — Ваш сын будет моим сыном, — говорил он. Я отвергла его предложение, предпочитая бедность и всевозможные лишения. А между тем, имела ли я право так поступить, когда у меня был ребенок?

Губы Милицы дрогнули и по лицу пробежали тени, разом омрачившие его.

Балабанова, занятая своими воспоминаниями, казалось, не заметила этого и продолжала:

— Если бы я согласилась принять его предложение, все сложилось бы к лучшему; у него вскоре же умерла жена и он мог бы на мне жениться. Наконец, то лицо вполне было достойно моего доверия: известный московский благотворитель и полезный общественный деятель. Быть подругой такого человека — мечта и гордость каждой женщины, а между тем, по молодости и увлечению другим, я не оценила его; вторично вышла замуж и счастья не нашла. Впоследствии мы выиграли по билету двести тысяч, но что с того, когда уж Адя был истощен.

Лицо Милицы приняло холодное, бесстрастное выражение.

— Мать обезумела от горя и сама не знает, что говорит, — подумала она.

— Простите, я очень нервная; мне надо побывать у профессора Корсакова… Совершенно не умею владеть собой. Итак, я оставляю у вас фотографию сына и вместе с нею часть своего сердца. Фарфор, пожалуйста, возьмите каре. На углах я бы желала изобразить некоторые эмблемы скорби, как-то: раненое стрелой сердце, урну и факел, или что-нибудь подобное. Может быть, вам угодно видеть памятник, чтобы, как художнице, лучше сообразоваться в размерах рисунка и для других подробностей. В таком случае я заеду за вами?

— Хорошо. Это, пожалуй, необходимо. Аскольдову могилу я люблю, — сказала Милица.

— Так в одно прекрасное утро прокатимся. — Может быть, вам нужны деньги на материал?

— Пока все есть у меня, — отвечала Милица.

Из другой комнаты вышли две девочки в одинаковых платьицах и фартучках и молча остановились, созерцая гостью.

— Ваши детки? — встрепенулась Балабанова, вскакивая со стула.

— Да, — сдержанно ответила Милица. Ей в ту пору было неизвестно, в силу какой ассоциации идей и логики вспомнился ястреб, бросающийся на птенцов. Ощущение это пронеслось более инстинктивно, нежели сознательно.

— Как надо поступить? — сказала Милица девочкам. Те сделали реверанс гостье.

Балабанова пришла в неописуемый восторг.

— Милые малютки, подойдите ко мне. Как вас зовут? — сказала она, расплываясь самой добродушной улыбкой.

— Меня зовут Лелей, а сестру Зоей, — отвечала старшая девочка.

— Леля и Зоя, — прелестные имена! Вы извините тете: она не подозревала о вашем существовании. В другой раз привезу вам конфект и по большой кукле. Вы позволите? — отнеслась она к Милице.

— Пожалуйста, этого не делайте. Я ведь сама могу им купить.

— О, нет, — протестовала Балабанова, — именем Ади прошу вас. Я привезу им куклы, а они пусть своими невинными устами помянут его имя когда-нибудь в молитве.

Брови Милицы нетерпеливо дрогнули; она видела, что девочки ее как-то растаяли от предложения гостьи и непрочь были принять подарок. А тут вдруг у ней неизвестно отчего вырастало какое-то негодующее чувство протеста и раздражения, в котором она сама не могла дать себе отчета; но Балабанова опять чуть не расплакалась, как только произнесла имя сына, и молодой женщине стало жаль ее,

— Я обыкновенно сама молюсь за усопших, портреты которых приходится делать, — сказала она. — Приходится сидеть по ночам. Жуткое чувство невольно охватывает тогда. Мне кажется, что улыбки их и выражение лица совсем иные, нежели у нас, как будто они прозревают что-то, находясь на рубеже двух миров.

Из другой комнаты послышался плач маленькой проснувшейся девочки. Милица пошла успокоить малютку, но ей это долго не удавалось.

— Тетя очень любит маленьких детей, она для них добрая волшебница, — говорила Балабанова и спросила, учатся ли они.

Старшая отвечала, что она умеет читать и писать и подвела «тетю» к этажерке посмотреть ее тетради и альбом, который прислал ей дедушка.

Вместо детских тетрадей Балабанова принялась рассматривать лежащие на этажерке книги. Первая, которую она открыла, оказалась «Quo vadis» Генриха Сенкевича. Она тотчас закрыла ее и отложила в сторону, далее попались «Фауст» Гете, два тома сочинений Байрона, Пушкин, Лермонтов…

— Ого, барынька поэзией занимается! Удивительное дело! — подумала она.

Между прочим, попадались книги и религиозного содержания, как-то: Евангелие, послания апостола Павла, сочинения Дмитрия Ростовского, акафисты. Балабанова сделала пренебрежительную гримасу и отошла.

Успокоив кое-как двухлетнюю дочь, Милица вышла в комнаты, держа ее на руках.

— Это что еще за прелестное создание? О, да вы, Милица Николаевна, счастливая женщина,

— Ее зовут Маней, прекрасно, — услыхала она от детей, подсказывающих ей имя сестренки.

Черты лица Милицы смягчились немного, она улыбнулась, глядя на заспанное, недовольное личико Мани, которая, казалось, одна из всех детей подозрительно и недоверчиво относилась к гостье, сурово присматриваясь к ней.

— Нет, положительно держусь того мнения, что Крамалей с ума спятил: эта женщина не годится для флирта. Как мне оживить эту Галатею — ума не приложу. У ней каменное сердце и лицо обелиска. Ей бы только моделью для Рафаэля быть.

— Может быть, вы сами вздумаете ко мне пожаловать, то вот мой адрес, — Балабанова положила на стол свою карточку. — А пока до приятного свидания.

Она горячо перецеловала малюток.

Милица, все еще держа на руках Марусю, с легкой улыбкой протянула ей узкую длинную руку.

Балабанова вдруг неожиданно для самой себя почувствовала сильный прилив злости, нахлынувшей в ее душу, будто напор волны. Она поспешила крепко сжать руку молодой женщины и выйти.

Милица посадила на стул Марусю, накинула на плечи платок, проводила Балабанову в коридор и затворила двери.

Потом взяла фотографию, чтобы припрятать ее подальше от детей.

— Странная дама, — думала она. — Нет ли в ее посещении чего-нибудь предвзятого? Я, кажется, обошлась с ней слишком сухо. Отчего это так вышло? Неужели моя душа очерствела и закрылась для добрых деяний?..

Милица задумалась, стоя среди комнаты.

Дети попросили есть. Она дала им хлеба и молока.


предыдущая глава | Киевские крокодилы | cледующая глава



Loading...