home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


VIII

Целый день до заката солнца просидела она за мольбертом, доканчивая картину. Мысли ее, занятые соображениями о красках, штрихах и целом колорите, не могли всецело обратиться к странному посещению дамы, но урывками она все ж думала о нем.

Горе матери, потерявшей любимого сына, так велико, понятно и проявление его весьма естественно; нервная женщина могла разрыдаться и посвятить ее в свою историю. Что же тут необычайного?

Все же в ее словах и жестах проглядывала некоторая доза аффектации, которой она не могла не уловить… Или, быть может, это мне только показалось?..

Милица нахмурилась: она сделала ошибочный мазок, а солнце уже садилось и у ней болезненно ныла спина. Заря играла на небосклоне, разливаясь пурпуром, врывалась в окна, отражаясь на стеклах и клала светлые блики на бледные щеки молодой женщины.

Руки ее отекли, но кисть быстро двигалась по полотну: еще два-три штриха и картина кончена.

Невольный вздох вырвался из груди художницы. Она бросила кисть, с шумом отодвинула табуретку, встала и выпрямилась во весь рост:

Последние отблески зари догорали, колеблясь дрожащим светом в окнах, и падали на изображение Богочеловека в терновом венце, освещая одну сторону Его лица с ниспадающими по ланитам красными каплями крови…

Мимоходом Милица взглянула на Него и прошла в детскую. Девочки сидели, тесно прижавшись друг к другу, и вполголоса разговаривали об утренней гостье, заронившей, очевидно, впечатление в их юные сердца.

— Ты думаешь, она добрая? — спрашивала младшая.

— Да, она волшебница и у ней всего много: золотая этажерка с игрушками, куклы, овечки, баранчики, цветы… — фантазировала Леля.

Милица опустила шторы, постелила кроватки детям, дала им выпить молока: после велела прочитать молитвы на сон грядущий. Внимательно прослушав, не ошибаются ли они в словах и заметив это, она тотчас поправляла их. Пожелав спокойной ночи матери, девочки легли в постельки. Она прикрыла их одеяльцами, перекрестила и вышла в другую комнату.

Мороз крепчал. Милица внесла вязанку дров, затопила маленькую печь, пододвинула к ней мольберт, чтобы скорее высыхали масляные краски, взяла себе стул и присела ближе к огню, протянув ноги. На маленьком столике горела лампа и лежала книга. То было Евангелие, подаренное ей несколько лет тому назад ее дядей, архимандритом Евгением Оболенским, отправившимся в далекие восточные окраины миссионером.

На обложке ее рукою было написано:

Светильник истинного света,

Нигде он чаще не горит,

Как в книге Нового Завета!

Она взяла его в руки.

— И разве можно нам так жить, как живут все они — современный Вавилон? — она кивнула головой в сторону большой шумной части города, откуда доносился смутный шум, будто рев многотысячного чудовища-зверя…

Вся истина вот здесь — она положила руку на Евангелие. Здесь вложена вся премудрость, все идеалы, которой не возмогут ни противоречить, ни противостоять все противящиеся. Зачем, подобно Пилату, восклицать: «Что есть Истина», когда сама Истина стояла перед ним в прекрасном образе Человека.

Для чего приходила к ней эта женщина и что нового она может сказать ей? Уж не подослал ли ее Крамалей? Не было ли в ее аналогии чего-нибудь умышленного, предвзятого, когда она говорила о детстве своего сына? Не о хлебе едином жив будет человек, но о всяком глаголе, исходящем из уст Божиих, ответил Он искусителю, когда тот, воспользовавшись случаем, подступил к Нему.

Она раскрыла книгу и читала далее: «Возвел Его диавол на гору высокую, показал Ему все царства вселенной во мгновение времени и сказал Ему диавол: Тебе дам власть над всеми сими царствами и славу их; ибо она предана мне и я кому хочу, даю ее: итак, если Ты поклонишься мне — все будет Твое.

Иисус сказал ему в ответ: отойди от меня сатана; написано: Господу Богу твоему поклоняйся и Ему единому служи…»

Она закрыла книгу.

Огонь догорел. Она ближе приставила мольберт, продолжала сидеть и думать.

— Если бы тебе нравился Крамалей, ты не рассуждала бы так холодно, а молча понеслась по течению, — подсказывал какой-то внутренний голос противоречия. — Острота пережитого тобою горя парализовала все чувства сердца и погасила пламень души.

Ты уже не та, что была прежде: холодный ум вступил в свои права и стал твоим лучшим кормчим.

Но все же не удержал бы тебя твой кормчий, если бы тебе нравился Крамалей и ты любила его… О, нет! не нужно мне той любви, которой дышат и живут все они: я хочу стремиться к самоусовершенствованию, царствию Божию внутри себя, как пишет дядюшка Евгений…

Отчего же ты так холодно отнеслась к несчастной и не сказала ей несколько слов утешенья и участья?

Чувствуя необыкновенный разлад сама с собою — Милица встала.

— Я отнеслась недоверчиво к этой женщине, заподозрив ее чуть ли не в стачке с Крамалеем.

— И что он мог найти во мне? Красота моя увядает, чему я искренне рада и жду не дождусь, пока совсем не сделаюсь старушкой. Надоело считаться молодой, красивой: наглых взглядов не оберешься на улице, все на тебя смотрят как-то особенно, точно дал тебе Создатель неземную красоту. И чего на меня смотрят, что нужно им? Проживающий здесь по соседству офицер постоянно преследует меня на улице. Крамалей, с которым мне случайно пришлось встретиться, воспылал ко мне страстью…

— Я буду вашим отцом, я буду вашим другом, — говорил он мне еще недавно: — я люблю вас совершенно по-юношески, я никого еще так не любил! Я не в силах превозмочь своего волнения, когда вижу вас.

Эта любовь напоминает ей ту, когда она была совсем молоденькой девушкой и ее преследовал один поэт стихами и вздохами:

Тебя я видеть хладнокровно,

Как ни стараюсь — не могу,

И разговаривать спокойно

С тобой не в силах — весь дрожу!..

Вхожу в твой дом и с замираньем

Встречаю ангельский твой лик;

Какою болью и страданьем

Твой чудный взор мне в сердце вник!..

— изнывал поэт. Почти то же самое повторял ей и Крамалей. Она отвергла тогда поэта и он опять ей написал:

Вас всем природа наградила:

Умом, талантом, красотой!..

Одним она не наделила —

Лишь сострадательной душой;

На все с презреньем вы глядите,

На все готов у вас отказ,

Понять вы даже не хотите

Того, кто страстно любит вас.

Далее следовало предсказание, что счастья в жизни она никогда не найдет, все поклонники скоро забудут ее. Письмо заканчивалось такою фразой:

Но будет помнить вас один

Иван Иванович Журбин!

Между страстью этого юноши и Крамалея она усматривает аналогию. Но лучше ей не думать о ней и бежать всех прелестей Вавилона.

Она взяла почтовый лист бумаги и хотела писать своему дяде-миссионеру, чтобы в искреннем порыве излить всю душу перед ним, так как еще с детства привыкла пользоваться его советами и руководством.

После нескольких слов перо выпало из ее рук, она почувствовала усталость: сон смыкал ее глаза.

Милица прошла в спальню, разделась и легла в постель, укрывшись белым фланелевым одеялом. Во сне ее давили кошмары и она просыпалась со стоном…

Разобраться в чувствах симпатии и антипатии к посетившей ее гостье так и не удалось: впечатление оставалось двойственным, тяжелым, давящим…

Зато Балабанова прекрасно обделала свои дела. Она заехала к своей знакомой — какой-то очень недурной, сентиментальной вдовушке.

— Ты позволишь мне на некоторое время завладеть памятником твоего сына на Аскольдовом кладбище?

— Как так? — спросила та.

— Очень просто: выдавать его за памятник моего сына, т. е. говорить, будто там похоронен мой сын от первого брака, какого у меня никогда не было. Но, видите ли, душенька, мне нужно, ввиду некоторых комбинаций, иметь сына. Я взяла карточку твоего Ади, заказала его портрет на фарфоре и вделаю в памятник. Не оскорбит ли это твоих материнских чувств?

— Нет, ничего… Ты вечно что-нибудь придумаешь! — отвечала та.

Они поговорили о прошлом, у обеих женщин имелись воспоминания, после чего Балабанова заехала к Тризне, уплатила требуемую сумму, взяла детей и отправилась к Сапрыкину. По дороге она завезла их в кондитерскую, накормила пирожками и купила по коробке конфект. Сапрыкина не оказалось дома, — пришлось подождать. Жена его — белобрысая, худая, заморенная женщина, всецело преданная мужу, поглощенная его интересами, у которой своя воля отсутствовала, — жеманно встретила Балабанову и старалась занимать ее разговором.

Потомство Сапрыкиных, состоявшее из шести белобрысых, длиннолицых с уродливыми головами рахитиков, исподлобья смотрело на привезенных детей и уже намеревалось пощипать их, как вернулся отец.

Сапрыкин расцвел улыбкой, завидев Балабанову, и сейчас же собрался ехать вместе с нею к американцу.

— Что же, ты не будешь обедать? — жеманно картавя, произнесла жена, завертывая в шаль свои тщедушные плечи.

Муж и Балабанова, по ее мнению, были людьми выше ее понятий, гении семи пядей. Все, что они приказывали, она признавала высшей волей и слепо исполняла.

— И Татьяна Ивановна скушали бы, — продолжала она: — не побрезгали…

Сапрыкин только махнул рукой и супруга умолкла. Детей отвезли и передали на руки какому-то рыжему мистеру, получили деньги и поделили между собою.

— Сегодня недурной заработок, — думала Балабанова, возвращаясь домой.

Дома ее ожидал сюрприз.

Терентьева встретила ее, помогла раздеться и села с ней обедать; вторая наперсница отсутствовала.

— Где Алексеевна? — спросила Балабанова, кушая суп с большим аппетитом, как человек много поработавший.

— Она у Вари Дубининой, там услуживается: Варька обещала ей подарить свое новое красное платье и взять ее в услужение, когда повенчается с Виктором, — выпалила Терентьевна.

— Что вы говорите?! — воскликнула Балабанова, вращая белками глаз: — Виктор… Витя… Неужели это может быть?!..

— Что удивительного, матушка, что удивительного; давно уже продолжается их любовь, только вы ничего не знали. Я и сама ничего не знала, мне только сегодня лакей той гостиницы, где живет Варька, все рассказал. Алексеевна же давно там пресмыкается и ей уж непростительно.

— Что же собственно они думают? — спрашивала Балабанова с перекосившимся от злости лицом.

— Жениться собираются. Варька уже давно сама ничего не зарабатывает. Виктор дает ей на все деньги. Давеча у вас на вечере Валентинов обратился к ней, так она отворотила физиономию и слушать не стала.

— Какая подлость, черная неблагодарность!.. Я же ее в люди вывела, — восклицала Балабанова. Сильное и искреннее страдание отразилось на ее лице. — Отогрей змейку на свою шейку… А та что делает? — спросила она о Лидии.

— Сидит и читает какую-то книгу. Позвать ее сюда?

— Нет, я их, неблагодарных, видеть не могу.

Однако, этого нельзя так оставить; свадьбе не бывать, решила она, встала из за стола и поплелась в свою спальню.

Балабанова прилегла на кровать, но о сне и помышлять нечего было; буря ревности и злости клокотала в душе и адский план мщения складывался в голове. Смеяться над собой она не позволит.

В это время Алексеевна вошла тихими, неслышными шагами.

— Голубушка, что же это вы изменили мне, за добро злом платите, — сказала Балабанова, лежа в постели с закрытыми глазами.

— Я никогда не забывала благодеяний, — отвечала Алексеевна.

— А Виктору с Варькой покровительствуете и ничего мне не скажете?

— Доказательств особых не было, что же без толку вас беспокоить. Бывал он, что же с того: мог по вашим поручениям приходить… Недавно лишь узнала их планы и собиралась вам передать, только сделать деликатно, а не так, как эта дура Терентьевна, пообедать не дала, встревожила, так что у вас пищеварение может испортиться: встали из-за стола не вовремя, а к сладкому блюду даже не притронулись… — отвечала Алексеевна, шаря по разным углам будуара и прибирая разбросанные там и сям принадлежности туалета. — Усердие не по разуму тоже не годится: медведь пустыннику тоже хотел оказать услугу, — резонировала старуха.

— Если бы вы знали, как я страдаю! Эта неблагодарность возмущает меня!.. Вы помните, что я делала для Варьки: одевала, вывозила, человека подходящего нашла… А он изменил, променял на девчонку, шулеришка несчастный. От оков ведь сколько раз избавляла, в тюрьме бы давно сгнил…

— Нынче не ждите людской благодарности… Хотя бы Терентьевна; к чему она вас обеспокоила?..

— Я должна знать, напрасно щадили меня. Во-первых, мне Варьку уже нельзя принимать: она Лидию может вооружить. Затем, против Виктора тоже должны быть приняты соответствующие меры. Мне быть посмешищем в их глазах? Никогда! Скажите, голубушка, очень он ее любит?

— Приходит каждый день, сидят, вместе гуляют, в театр едут. На днях свадьба у них — Варя платья уже заказала модистке.

— Вы к ней часто ходите: скажите, когда он является, то посылают они вас за винами? — спросила Балабанова.

— А как же, номерного иногда посылают за пивом, вином. Когда же я прихожу, мне поручают купить. Там же в доме и пивная, а за вином хожу дальше, — отвечала Алексеевна.

— Можете вы мне оказать одну услугу, дорогая: я дам вам маленькую бутылочку вина, и, когда Варька пошлет вас, то вы подайте ей его и скажите, что такого не было, какого там она прикажет, а только это. Мадеру я вам дам. Они, вероятно, это самое и пьют. Ну вот вы им и подайте, только сами не пейте, если вам предложат. Понимаете? — говорила Балабанова, сидя на постели.

Прическа ее распалась, пряди волос висели спереди и сзади космами, лицо, перекошенное злобой, улыбалось странной улыбкой. В эту минуту она напоминала Медузу.

— Понимаю, — отвечала Алексеевна, приводя вещи в порядок.

— Подойдите сюда поближе и станьте, — поманила ее Балабанова все с той же нехорошей улыбкой. — Пошлют они вас за вином, вы подадите то, которое я дам вам. Они выпьют по рюмочке и заснуть крепким… прекрепким сном. Я приготовлю им прекрасное брачное ложе… на столе анатомического театра!

И Балабанова вдруг разразилась громким неудержимым хохотом, от которого заколыхалось все ее тяжелое, грузное тело.

— В самый разгар их планов и мечтаний, — хохотала Балабанова.

Алексеевна из другого угла комнаты вторила мелким рассыпчатым смешком.


предыдущая глава | Киевские крокодилы | cледующая глава



Loading...