home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


Адвокат дьявола

Руки, кожей напоминавшие вощенную бумагу, жили упорно, вопреки всему — безостановочно, бессильно и бесцельно шарили по одеялу, приминали атлас в мягком сиянии лампы под шелковым абажуром, под которым на столешнице в беспорядке были сдвинуты фотографии в тонких серебряных рамках, гарднеровский подсвечник поднос с пузырьками лекарств и порошками в облатках — рассыпанных, нетронутых, ненужных. Бритый подбородок полковника задрался, утонула в подушке седая, стриженая бобриком голова, веки сморщились в считанные часы и теперь, полуприкрытые, блестели влагой; рот запал, проступила лепка лица; но дыхание, хрипло-прерывистое, отчетливо слышалось в тишине спальни. Тишина царила и в зале и в прихожей. Ронял золотые, маслянистые отблески маятник, бесшумно ходивший за стеклом часов. Дом на Немецкой улице — где в гостиной мебель была забрана в чехлы и фамильные портреты завешены, а в библиотеке с большим кожаным диваном выцвели литографии с видами Амстердама, Антверпена и английскими скаковыми лошадьми, где еще недавно от калориферов шло приятно обволакивавшее тепло, помогавшее переносить боли в суставах и журнал «БЫЛОЕ» раскрытым лежал на шотланском пледе, и коробка с папиросами была под рукой, где итальянское окно, выходившее в старый сад, горело заполночь, где в последние дни раздавались деликатно-приглушенные голоса и осторожные шаги прислуги за дверью, от которой уже шел запах тления — как в чаду, стоял в предгрозовых лиловеющих сумерках, быстро наливавшихся чернотою, замерший, и, как часовня, обособленная от земных дел и забот — ибо полковника уже соборовали. Хмурый доктор, в минуты раздумий неприятно хрустевший пальцами, уставший дожидаться агонии, отбыл — спустился с крыльца и зашагал, опираяясь на трость и поглядывая на меркнующее небо. Под липами он приостановился, поджидая пожилого священника с сырым некрасивым лицом.

— А согласитесь, батюшка, что спасти чью-то душу проще, чем бренную плоть, — без особой доброжелательности заметил он, точно продолжая давний диспут. — Трудясь бок о бок с вами, в меру отпущенных сил и разумения, в который раз убеждаюсь в сием. Дело ваше вернее моего, тем паче, что пребываете вы в блаженном неведении относительно результата. Ну-с, не хотите ли проехаться до нашей матери-церкви?

— Благодарствуйте, я пешком, — ответил священик.

— Как угодно, — сухо сказал доктор.

Коснувшись полей шляпы, он поднялся в пролетку, сел — ерзая на оси, она покатила вниз, к Мироносецкой площади, где уже горели газовые фонари. Туда же направился священник, торопясь, превозмогая усталость — навстречу праздной публике, гулявшей в Университетском саду, а теперь спешно возвращавшейся Монастырским переулком; студенты, барышни, служащие страхового общества «Саламандра», Московского купеческого, Земельного, Азово-Донского банков шли от Пассажа и Карповского ряда. Священнику попадались молодые приказчики, рабочие, золоторотцы, хлынувшие из питейных заведений Сумской, и ветер, по-осеннему холодный, гнал пыль со стороны Николаевской площади — возвышенности, застроенной помпезными зданиями Дворянского собрания, гостиницы «МЕТРОПОЛЬ». Слышно было конку, а затем пробили городские часы, сработанные в Париже Борелем и установленные Эдельбергом в колокольне Успенского собора; тоскливыми показались священнику витрины, голубой газ фонарей, пустевшая на глазах улица. Тучный, коротконогий, отвыкший от быстрой ходьбы, он потел, шел тише, чтобы унять одышку и, чувствуя, как прыгает сердце, невольно вспомнил о полковнике. Неужели затем, чтобы умереть возвратился в родной город этот нестарый человек, не сделавший карьеры при Генеральном штабе? Но думать об этом — означало попытаться постичь Промысел, и, завидя церковь, священник ускорил шаг.

На Немецкой улице, тем временем, готовились к грозе: запирали окна, спускали шторы, гасили электричество и подносили огонь к фитилям керосиновых ламп; дворники прятали в парадные плетеные стулья, на которых вечерами сидели обывательницы, да вязали старые немки; под хлещущим ветром гнулись разросшиеся липы, грохотала ломовая телега и печально, тревожно шелестел старый сад за стеной с встроенной в нее полуциркульной калиткой. Вот в небе грохнуло, разорвалось и полыхнуло в низкой мгле над золоченым куполом Успенского собора. И тогда из тени лип выступил некий господин — давний кошмар полковника. Прижимая подмышкой кожаную папку с бумагами, он толкнул калитку, вошел в сад, огляделся, с удовольствием вдыхая разреженный прохладный воздух, слушая, как первые капли шуршат в кустах боярышника; неторопливо взошел на террасу, придирчиво оглядел свой костюм — собравшийся гармошкой цветной жилет — прошел в гостиную, оттуда — в спальню полковника. Не выпуская папку, он сел прямо на постель умиравшего; легко и развязно потряс его за плечо, привскочил, помогая ему сесть — лысый, коренастый, со стриженой курчавившейся бородкой и необыкновенно живыми глазами. Мгновенье полковник разглядывал его, пристально и брезгливо, как в былые дни, но сейчас кадык натужно ходил на горле и видно было, как под рубахой бьется сердце. Адвокат отошел на середину спальни, и, оглядев полковника, покачал головой.

— Вы явно не рады мне, ваше превосходительство! — промолвил он с укором, но без обиды, жестом бессилия разведя пухлые маленькие руки. — Ну что за ненависть, что за взгляд, что за прием! Будьте благоразумны, ваше превосходительство!

— Ты дашь мне спокойно умереть? Ты видишь, я умираю!

— Умираете, — подтвердил адвокат, — Именно поэтому я здесь. Вы умираете, но еще не умерли. Pardon, имел ввиду не мертвы, иначе приговор был бы вынесен. Нам, как вы знаете, предстоит процесс, и должен напомнить вам, что защищаю я не вас, а идею защиты. А вы, как прежде, не желаете признать, что нуждаетесь во мне — не просто больше, чем думаете — больше, чем в силах вообразить, и попусту тратите наше время! Минуты идут, ваше превосходительство! Я ведь вам говорил: вам будет дана возможность и сказать свое слово, и отказаться от моих услуг — хоть по мне это будет последняя ошибка. Но должны же вы знать, что вам вменяется в вину! Идемте. Мундир не обязателен, просто набросьте шинель. Нам предстоит прогулка. Une petite promenade![87] Но уж поверьте, смысла не лишена. У меня превосходная речь в вашу защиту!

Он открыл шкаф, доставая парадную шинель полковника.

— Куда мы идем? — хмурясь, запахивавший полы на груди, спросил полковник, — Куда поближе, — любезно откликнулся адвокат. — Мы ограничены временем, est affreux,[88] но так ли страшна эта беда и не есть ли она, в конечном счете, маленькое благо? Минута принадлежит нам или мы минуте, это, конечно, решат в Суде, но мне хотелось бы иметь ответ более основательный, чем молчание, — пробормотал он, выходя с полковником на ливень.

Ревела в водостоках вода. Обходя лужи — капли сбивавшие наземь листья каштанов, били, как дробь, — оба шли в зеленоватом свечении вдоль по Немецкой, мимо церковного двора и Мироносицкого кладбища с его меланхолическими надгробьями, затем — по рельсам конки в булыжной мостовой, к фонтану между биржевым павильоном и Думой, к ограде Успенского собора, оттуда — к лавкам ювелиров, рядам Серебряной линии, Гостиному ряду, протянувшемуся к Торговой площади. Сквозь ливень там и сям мутно светились залы, мерцали огни, ржали лошади у коновязи полицейского управления. Полковник шагал, не разбирая дороги, выпятив подбородок, глубоко запустив руки в карманы шинели, адвокат семенил, не поспевая за ним. На набережной за мостом полковник остановился так резко, что адвокат едва не столкнулся с ним. На адвоката полковник не глядел. Глаза, почти прозрачные на изможденном лице, медленно оглядели темную рябь реки, гранитный берег, чугуную ограду, темневшие в небе витые купола церкви Святого Благовеста.

— Я хочу знать, куда мы идем. — Он не смотрел на адвоката.

— Желание законное, — кивнул адвокат. Оправляя жилет, он старался поймать взгляд полковника. Потом скучающе оглядел набережную и воды реки, которые полосовал ливень. — Потребность сердца, бесстрашного, хоть и усталого, которую надлежит уважать! Доверьтесь мне. Идти осталось недолго. К каких-нибудь несколько шагов, полковник! Мне ли испытывать ваше бесстрашие! Впрочем, — он обошел полковника и, приподнявшись на цыпочках, заглянул ему в глаза, — всему на свете настает конец, даже бесстрашию. Comment faire?[89]

Он заходил перед полковником, задумчиво скребя бородку.

— Nous persistons, n'est-ce pas?[90] — внезапно объявил он, остановившись, зубы блеснули в усмешке. — Мужество, гордость, честь… Кто скажет мне, что я не разделяю высокие чувства? Правда, прониклись мы ими, когда герои полками шли на Крымскую войну, помнится, тут, на Сумской улице, и скупщики во весь дух ставили винные лавки, а Мироносицкая церковь, служитель которой так ревностно приобщал вас к святым дарам, недурно нагрела руки на народных гуляньях, которые не замедлила учредить! М-м-м-м-м! — Он свел брови и возвел глаза к небу, низвергавшему ливень. — Как грустно, что из века в век грязные денежные дела сопутствуют всему, что свято! Какое разочарование для молодых сердец! Вот именно, — он постучал по папке, — в этом пункте обвинения мы сошлемся на молодость, на вечное незнание правды! Нам есть, что сказать, ваше превосходительство. Мы будем защищаться! Вперед!

Подхватив полковника под руку, адвокат увлек его по Екатеринославской за Дмитровскую церковь и жандармский манеж, мимо ворот складовочной таможни и генерал-губернаторского дома, ресторанов и мастерских, Привокзальной площади и рельс с блестевшими от ливня вагонами, вверх по мостовой и дальше, вдоль монастырских стен, постоялого двора, трактира «ЗАЛЮТИНО». За расквашеной ливнем дорогой, перелесками, провалами мрака, беззвездными пустынями скошенных полей виднелись крошеные дома на кромке тумана, сотканные из мглы, будто из потемок памяти — классические фронтоны, ограды фигурного литья, шпиль Адмиралтейства за заливом.

— Вперед! — бормотал адвокат, охваченный возбуждением. — Таврический дворец, узнаете, полковник? Le grand moment, историческая ночь! Родзянко выступает в Государственной думе! Мыслящая Россия узнает из завтрашних газет, что Япония, наш союзник в этой священной войне, выполняет обязательства, мы же, великороссы, вершим судьбы народов, исполняя наше предназначение! — Он взмахнул папкой в сторону жарко горевших дворцовых окон, белевщих колонн, влагой и глянцем отливавщих лимузинов, выкрикивая как уличный разносчик; голос звенел неистовым торжеством. Восторженно, стремительно он поворотился к полковнику. — Мы потесним их на Балканах, разобьем в Западной Европе! Не позже весны наши казаки войдут в Берлин! — прокричал он, выпятив грудь и уставясь на полковника остекленевшими глазами. Спустя мгновенье взгляд его стал осмысленным. Он поджал губы, придвинулся к полковнику и покосился в сторону дворца. — Здесь присутствует великий князь Константин, — конфиденциально подняв брови, сообщил он, и, наставив ладонь, зашептал на ухо полковнику: — Он без конца вмешивается в дела Военного министерства! Им недовольны. Милюков заговаривает об отставке, в нем видят второго Витте. Придется заново формировать кабинет! Возмутительно, вы не находите? Может быть прав был великий князь Николай Михайлович и причина всему — слабоволие государя? Безобразов затеял русско-японскую войну, теперь мужик именуется «нашим другом», ранее «нашим другом» был monsieur Philipp, мясник, mais oui,[91] на которого Лубэ в ответ на просьбу государя выдать ему диплом прислал отзыв своей криминальной полиции! Как вам понравился этот действительный статский советник, потомственный российский дворянин, лекарь Военно-медицинской академии, доверенный врач царствующей семьи? Что это за государь, — нашептывал адвокат, распаляясь, — который чуждается людей независимых, замыкается в семье, с утра до ночи занят с мошенниками и сновидцами, распоряжается министрами как приказчиками и посвящает досуг стрелянию ворон? На что ему столько охраны — этих тупиц с мордами истязателей, нанятых на народные деньги! Откуда надменность, неприступность, взгляд на себя как на избранника высшей воли? Я знаете-ли, невысокого мнения о царствующем доме, а вы? — Адвокат выпятил губу, заложил палец за пройму жилета, метнул на дворец уничижительный взгляд, — А эти штатские, господа и господинчики, выразители чаяний и нужд народа, который не видали в глаза, англоманы и прозелиты английской революции образца тысяча шестьсот сорок восьмого года, немецких мыслишек и экономических реформ, заводчики с душами кликуш и обритыми черепами! Кто они — трибуны и деятели, или свора вещунов и душегубов, пеняющих друг другу цифрами земских статистиков? Что это они разошлись так, будто сами изобрели фракционную борьбу? А не следует ли попросту взять, да и разогнать их, как свору собак — хлыстом доезжачего и присечь эту взрывоопасную болтовню? Что есть власть? — вдруг зашептал он, потирая пальцами горло. Он уставился в стылый туман, витавший над заливом. — Навеянный тщеславием сон или твердыня, о которую в страшной тщете веками бьется людское море? Может быть, это кабинет с картой, утыканной булавками? Или мирок зла за дверями и воротами, в который поротые мужики, да курносые бабы даже не мечтают достучаться, довольствуясь тем, что отвечают чины гражданских ведомств, да пишут газеты? Самодержец может по своему произволу изменять законы, но до изменения их или отмены должен повиноваться им; деспот издает законы, сам не подчиняясь им априори. Законы! Quod principi placuit, legis habet vigorem[92]! О, нет опасней теорий, охраняющих Insignia regia,[93] опирающихся на деспотическую власть, располагающюю возможностью ломать уложения и устои — из собственных представлений о народном благе! Единоличный произвол подменяется парламентским, народ, instrumentum semivocale,[94] молчит, в первую очередь, о собственном благе. Несчастная страна! Что есть народ? Народ анонимен — я это замечу Суду — попросту совокупность индивидов, отличная от общности, творящей среду духовную, но тем не менее, ее порождающая. Всех — подвижников, филистеров, arriviste,[95] poete maudit,[96] узколобого социалистов, мыслящих уровнем мостовой, неврастеников, помешанных на равенстве, аристократа духа и военного, как вы, ваше превосходительство! Правда, нам тут же зададут вопрос: что есть родина?

— Что ты бормочешь? — спросил полковник, с ненавистью глядя на своего мучителя.

— Что ты, наконец, хочешь?

— C,est entendu,[97] — не глядя на полковника, негромко сказал адвокат. — Если угодно, я размышляю — о том, как вы готовили Ванновскому доклад о преобразовании военных гимназий в кадетские корпуса, как, скажем, принимали участие в подготовке перевооружения полевой артиллерии, вошли в особую опытную комиссию для изыскания наилучшей системы магазинного оружия при Оружейном отделе Артиллерийского корпуса, пытаюсь, наконец, объяснить вашу деятельность непосредственно в Еенеральном штабе! Нам, знаете ли, придется защищаться по каждому пункту обвинения. — Адвокат потряс папкой, точно прикидывая, какова она на вес. — Мы можем, — продолжал он деловито, — повторить за Христом: proximus sum egomet mihi,[98] однако, я по опыту знаю, что эта перелганная заповедь только обозлит обвинение. Да, Суд это смутит, но снисхождения мы не заслужим — ни долгом, ни рвением, ни честолюбием мы ничего не объясним! Народ, родина, правительство, история — на это ссылаются поголовно! Вот вы, например, человек европейски образованный — можете ответить наверное, творится ли история в дворцовом зале или за ближайшим углом? — Не дожидаясь ответа, он махнул папкой в сторону горевших во мгле окон. — Не до них. Пусть себе заседают! Allons, allons![99]

Схватив полковника за рукав шинели, он потащил его по лужам туда, где далеко — в искрящейся моросью мгле — светились часы Николаевского вокзала. Смешно избоченясь, выставив вперед плечо и торчавшую из подмышки папку, он шагал, столь стремительно, что полы пиджака разлетались, маленький, страшный в своей сосредоточенности. Чуть позади, придерживая отвороты шинели у груди свободной рукой, шел полковник.

Невский проспект, Казанский собор, высившийся в тумане, мокро блестевшие панели, черные витрины и запертые ворота; башня городской думы; Аничков мост; громадные зеркальные окна запертого, по-ночному печально освещенного магазина с восковыми красавцами-блондинами; стылый поток тумана, озаряемый светом электрических шаров, пронизанным мириадами капель, все это еще не отошло полуночи и жило своею жизнью. Отряхивали и складывали зонты посетители на крыльце Доминика, гуляли по панелям кокотки в дурной модной одежде, мчалась запряженная рысаком пролетка и зябко поднимал воротник шинели полицейский офицер, не помнивший столь ранней и холодной осени. На Гончарной адвокат огляделся по сторонам, пошел медленней и дружески взял полковника под руку.

— Вы понимаете, ваше превосходительство, — доверительно и немного устало, приноравливая шаг к шагу полковника, заговорил адвокат, — высокий Суд, как ни далек он от мира сего, в иных суждениях придерживается принципов общечеловеческих. Говоря вашим языком, откровенно консервативных взглядов, отзывающих прямо стариной! — Адвокат передернулся от отвращения, — Imperitia pro culpa habetur.[100] Одним словом, вы понимаете… Мы будем доказывать, что вы ушли из жизни в одинадцатом году, они предъявят нам девятьсот пятнадцатый, и в чем-то, может быть, будут правы… Et tu n,as pas l,air de l,ignore[101] —промолвил он с ужасающей фамильярностью хлопнув полковника по плечу, и его короткий, дребезжащий смешок странно прозвучал в безмолвии петербургской окраины. — Ну, бросьте вы жечь меня взглядом! Я-то не делаю ничего, только вторю вашим мыслям, высказывая ваше же implicite[102] вашего же отношения к вашей несостоявшейся жизни. Фу, как вы обидчивы, полковник! И право, на что? Вы — мой клиент, я — ваш адвокат, все умрет между нами, слово honnete homme[103]! Разве что та или иная мерзкая, маленькая подробность, маленькая деталь вылезет на Суде — ну да ведь мы и не упираем на то, что вы святы! Мера вины, ваше превосходительство, последствия поступков, подсказанных racio, требованиями духа, волнением, тайными движениями души — что в нашем случае еще гаже, — сложив пальцы щепоткой, он поднес их к лицу полковника, — вот что, несчастный вы упрямец, станет puntum puncti[104] разбирательства! Мы будем ссылаться — на ваше происхождение, сословие, среду, время, в конце концов, натуру — мы спросим Их, много ли Они сделали, чтобы исправить природу, но приговор выносят Они, и, значит, последнее слово не за нами! А, вот и дождь перестал! — Он зачерпнул из жилетного кармана часы, медленно поднял к небу одутловатое, бледное лицо, хранившее отпечаток чего-то неотмирного, чекан древнего как время величия и терпения. — Луна сейчас выйдет, — пробормотал он, прикрыв глаза, запрокинув голову к беззвездной выси. — «Мы созданы из вещества того же, что наши сны, и сном окружена вся наша маленькая жизнь..» — зашептал он, и, неожиданно открыв глаза, застенчиво посмотрел на полковника. — Я, знаете ли, немного поэт, как все мы. Что ж, к делу, ваше превосходительство! — Он сильно и нервно потер маленькие руки и отступил от полковника, жестом приглашая следовать за собой. — Что la raison d'etat[105] всегда ставился выше личности в ваших степях и равнинах, факт доказанный; и что политика — грязь — clair comme le soleil[106], а война — c’est un incident soigneusement prepare,[107] но, безусловно, не для вас, не для офицера Генштаба, это мы понимаем и так. — Он ухватил полковника за рукав и зашагал рядом, оскальзываясь на расквашенной ливнем земле: — Правительства всегда кричат народам, что на них напали — c’est la guerre,[108] об обороне и патриотизме, алтарях и очагах, предпочитая sans yoir[109]; ваше имело наглость объявить, что протягивает братскую руку помощи! Оно еще не раз будет протягивать братскую руку… Bien entendu[110], будущие поколения, в частности, ваши братья славяне, не будут питать ни малейших иллюзий относительно вашей братской руки, но сейчас это к делу не относится. Сейчас вам нужны Турция, Персия, Афганистан, главное — Турция. Прежде великороссы зарились на Константинополь, теперь этого недовольно, вам нужны Дарданеллы и Босфор, поскольку ваше зерно не идет через балтийские порты. Вас побили японцы, на Востоке вы заперты. Выход для вас — Ближний Восток, поскольку вы больше не конкуренты ни немцам, ни странам, торгующим на европейских рынках. С Персией и Афганистаном, надеюсь, понятно? Да, вы договорились с Англией — не прежде, чем японцы потопили ваш флот, к чему, конечно же, Англия приложила руку. С Францией вы — союзники, au reste,[111] зависите от франка: Жоффр, как и Дюбайль, диктует вашему Генеральному штабу планы ваших вооруженных сил, зато Френч в отношении вас не брал никаких обязательств о действиях на материке, они любят присутствовать, это в их духе…Соображаете? Теперь и им приходится кое-что предпринять. Франция отказалась от Египта, Англия признала за ней Марокко, c’est un rien…[112] Япония, ваш новый союзник, тоже имеет виды на германские колонии, в будущем — на Китай, а пока усиливается на Тихом океане; у румын с Австро-Венгрией конвенция, c’est joli,[113] маленький народец смотрит, кто больше даст; Сербия и Черногория с вами, но болгары, помня Балканскую войну, переговариваются с Германией. C'est du dernier ridicule, yous comprener?[114] Бельгия, наконец, забыла про свой нейтралитет, Швейцария и Норвегия — нейтральны, и, разумеется, тоже переговариваются с Германией. Испания, Швейцария, Голландия, Дания — тоже соблюдают нейтралитет, торгуясь налево и направо, и наживаясь, как жиды!

Comment dons![115] Турки — с немцами. Вы проморочили Енвер-пашу, иначе как бы вы на него напали? Зато Италия — с вами. Вы им пообещали Далмацию, Триест, Триен. Германии исторически не везло с союзниками. Ну, что за армия у Австро-Венгрии: мадьяры, цыгане, итальянцы, артиллеристов нет!..Что вы молчите, ваше превосходительство? Вам что, не интересна картина мировой войны после вашей кончины? Действительно, все отходит вечности: декреты Конвента, лазареты Семилетней войны — отходит прежде, чем хоронят погибших, но вы — вы поражаете меня, полковник! Наблюдая многих моих клиентов, я вывел, что они испытывают прямо-таки феноменальный интерес к близко обозримому будущему, к такому, с позволения сказать, вздору, как результат реформ, судьба общины, fin de siecle[116], причем, именно в свои жалкие последние минуты, когда им пристало б думать о вещах последних, о себе. Будь вы, ваше превосходительство, homo ludans,[117]безбожником, веселым и безответственным существом, мы толковали бы о наслаждениях, женщинах, искусстве, но вы — христианин, военный дворянского происхождения, хотя, как каждый русский, о грехе имеете понятие своеобразнейшеее!

— Что это? — спросил полковник.

Он остановился, нелепый, в парадной шинели на алой подкладке, с посеребренной головой, в нижнем белье и войлочных домашних туфлях. Луна вышла из-за рваного края тучи; в ее неотмирном разреженном свете, вдоль столбов тянулись покорно и понуро низкорослые лошади, влачившие подводы и телеги, доверху нагруженные узлами и утварью; кутались в одеяла старики и лица женщин бледно отсвечивали во мраке; неподалеку мужчины выталкивали автомобиль из канавы, пинками сгоняли овец, и вопли роженицы разносились так, словно обрело голос людское горе.

— Как это «что»? — переспросил адвокат, пропуская крестьянина со швейной машиной на плече. — Беженцы, изволите видеть. Люди бегут — от Балтийского моря до Карпат, от Буковины до Силистрии. Это театр военных действий, ваше превосходительство, — адвокат говорил без улыбки. — Верстах в десяти железнодорожный узел, в данный момент его бомбят, страдает, конечно, население. Ковно, Плоцк, Кельцы, Перемышль были досадным образом населены, что совершенно неуместно в данных обстоятельствах! Тут вы не тревожьтесь: Суду мы укажем, что люди бегут во все времена, не дожидаясь, пока их дома сожгут, добро разграбят, женщин изнасилуют! Etat dans l’etat,[118] инстинкт, мешающий задаться вопросом стоит ли вообще жизнь затрачиваемых на нее усилий, им незнаком Шопенгауэр… — Не договорив, он наподдал ногой овце и, морщась, повернулся к полковнику, — Cela ne vaut pas un pet de lapin…![119] Слышите? — он повел папкой в направлении перелеска. — Наше место там, ваше превосходительство! Вы не забыли, что ночь коротка?

— Что-то происходит! — бормотал он быстро, приглушенно, помогая полковнику перейти канаву. — Вы бы быстрей, ваше превосходительство! Право, вам не понять чувств человека штатского — азарта, нетерпения, страха, не скрою, тайного восхищения приемами господ старших офицеров, словом, всего, что испытываешь перед крещением огнем! Где вам понять, ведь это ваше metier[120] — заглядывая полковнику в лицо, он приставал: — Вы помните ваш первый бой, ваше превосходительство? Можете мне сказать, почему при попадании пуля производит звук поцелуя? Почему лица мертвых так умиротворены, им хорошо? — Внезапно он остановился посреди прогалины. — Да вы посмотрите, сколько их! — воскликнул, он озираясь, — Они пали за родину. Bien! Почему государство, посылая молодых людей на смерть, всегда называет себя родиной? Писатель, который задаст сей риторический вопрос, еще не родился; не родился, который ответит. — Он вскинул глаза на полковника. — Это Восточная Пруссия, ваше превосходительство, Йоханнесбургские леса, ваша вторая армия прошла восточнее. Изложить диспозицию или угодно поглядеть? — Не дожидаясь ответа, адвокат зашагал вперед, нахлестывая папкой траву, как мальчишка. Полковник пошел за ним, придерживая шинель у горла. Лес полого спускался к дороге, запруженной грузовиками и солдатами; лунные отблески мерцали на ружейных стволах, высвечивали башню бронемашины; рассыпавшись, пехота углублялась в лес; за поворотом рявкали минометы, били пулеметные очереди. — Маневр, — сухо сказал адвокат, — можете оценить, ваше превосходительство.

Полковник всмотрелся. С дальней стороны леса, где шел обстрел, земля комьями взлетала к небу, осколки с шипением прошивали листву.

— Это высокая трагедия, ваше превосходительство! — одернув жилет, возвестил адвокат. — Мужайтесь: вашей Второй Армии больше нет. Отдельные группы пытаются прорвать цепи германской пехоты, поддерживаемой артиллерией. Из окружения им не выйти. Так называемый «самсоновский котел». В данный момент семнадцать пехотных полков храбро гибнут под Яблокеном, Орлау, в Коммузинском лесу из-за бездарности вашего командования и по причинам, о которых нам предстоит говорить, поскольку они худо-хорошо свидетельствуют в нашу защиту. Русские, впрочем, разобьют завтра две ландверные бригады у Гросс-Бессау и Мюлена, ландверную дивизию Гольца, Третью резервную под Гогенштейном, Сорок Первую — под Ваплицем, Тридцать Седьмую — под Лана, Орлау, Франкенау, и еще Вторую пехотную под Уздау, но это ничего не изменит ни в поражении, ни в ходе войны, ни в истории. Да-с. Оставшаяся без командиров, пробирающаяся наугад в позиционных узостях между лесами и озерами, ваша пехота и дивизионная конница попадут под заградительный огонь на дорогах. «Огненные клещи», так, кажется? Увы, они обречены. Тринадцатый, Пятнадцатый, Двадцатый корпусы — слишком высокая цена за то, что Ренненкампф дезориентировал Самсонова, а тот не послушался Жилинского! Самсонов оставил у себя в арьергарде Шестой корпус. C’est tout a fait a la Napoleon![121] Вы, помнится, были близки одно время? Он застрелится. C’est noble![122] Будь вы на его месте, вы, несомненно, поступили бы также, n’est-ce pas?[123]

— Какой же ты все-таки мерзавец! — раздельно сказал полковник.

— Я? — поразился адвокат. Оскорбленным жестом он поправил запонку на воротничке, заложил папку за спину, и, вздернув бородку, заходил перед полковником. — C’est par trop fort![124] — неожиданно прокричал он в сторону леса. — Я ли завел вашу армию в западню и виноват в поражении! Вы ничего не понимаете, даром, что без пяти минут мертвы и подлежите Суду! Вы, сударь, вовсе ничего не поняли! Почем вам знать, возможно вы — виновник гибели тысяч людей не в меньшей степени, чем Самсонов? Что вы можете знать о конечности причины?

Ударил разрыв. Пламя метнулось между стволами, слева от них медленно валилось дерево; у адвоката выбило папку из рук, он побежал в темноту, ловя разлетевшиеся бумаги. Затем вернулся к полковнику.

— Знайте меру, ваше превосходительство, знайте меру, — заговорил он, отдуваясь, и раскладывая бумаги в папке. — У меня тоже есть для вас несколько слов, которым вы не обрадуетесь! Вы — genie mangue,[125] и это обидно в высшей степени. Там, понимаете ли, ошиблись эпохой и страной, но вот упоминать это Им не стоит. Им тоже известно, что было бы, принадлежи вы другой культурной эпохе. Вы помните ваши идеи о затяжном характере войны? Позиционная война, эшелонированная оборона с возможностью оперативного маневра, тяжелой артиллерии, авиации. Mais oui[126] вы пошли дальше Шлиффена, не говоря о ваших «военных теоретиках», но как вы думаете, это хорошо для Суда? Страшно подумать, что было бы, будь вы честолюбец или человек свиты! Вы знаете, что ваше счастье в том, что вы не продвинулись по службе? — Кончив возиться с бумагами, он прямо взглянул в лицо полковнику. — Вижу, вы начинаете понимать, — сказал он. — Тогда примите и то, что ваш charge d’affaires,[127] я менее всего намерен отравить вам последние минуты. Полно! Поглядим лучше, что мы сумеем поставить в вину Им, или, по крайней мере, оправдаться временем, частным правом, раз уж другой эпохи у нас нет.

Он тяжело сел на поваленное дерево, разложил папку на коленях и пригласительно похлопал по стволу, не обращая внимания на пробегавших солдат.

— Итак, — сказал он. — У нас тот случай, когда causa aequat effectu.[128] Мы, как обычно, построим защиту на том, что виновны не вы один, а там, глядишь, добьемся, чтобы установили вину исключительно вашу: об оправдании речь мы не ведем. Бегло просмотрим доказательства, поглядим, что возможно возложить на ваше belle patrie.[129] Тут, ваше превосходительство, нам, как водится, будет, что сказать, и мы скажем: есть и бумаги, и люди, и свидетельства….. Да и как им не быть при таком, с позволения сказать, размахе вашего государя! Будем напирать на то, что вы — службист, верный присяге, тщились a bien merite de la patrie[130], хотя, конечно, мысли, помыслы… О, вы не знаете этих святош, но нам осталось недолго!.. Ну-с, поглядим. А.Ф. Редигер, бывший начальник Канцелярии Военного министерства, а затем военный министр пишет в своих воспоминаниях: «Во все царствование Александра III военным министром был Ванновский, все это время в военном ведомстве царил страшный застой. Что это была вина самого ли государя или Ванновского, я не знаю, но последствия этого застоя были ужасны. Людей, неспособных и дряхлых, не увольняли, назначали по старшинству, способные люди не выдвигались, а двигаясь по линии, утрачивали интерес к службе, инициативу и энергию, а когда добирались до высших военных должностей, они уже мало чем отличались от окружающей массы посредственностей. Этой ужасной системой объясняется и ужасный состав начальствующих лиц как к концу царствования Александра III, так и во время японской войны.». Ваш государь, cet homme est fol,[131] у него на уме нерушимая чистота самодержавия, поддержка дворянству, русификация нерусских, вот, собственно, все. Никакого понятия о социальных, экономических и политических процессах дальнейшего развития государства. Реформы изволит называть «бессмысленными мечтаниями», гимназии сокращает и обращает в реальные училища, вот и великий князь говорит: «Это что-то невероятное и чудовищное». Витте — в отставку, Столыпина — в могилу, что ж, chacun ses ses facultes[132], и при этом, заметим, странное сознание грядущего конца, конца кошмарного, тут вы мне поверьте! Вот, пока вы еще в должности, великий князь Николай Михайлович замечает: «Он всегда довольно мрачно смотрел на жизнь, настоящее положение России представляется ему роковым; он ожидает от ближайшего будущего чрезвычайных событий». Значение техники для армии не постигает, в разговоре с Куропаткиным по вопросам скорострельной стрельбы, замечает, что главное не техника, а человек, и указывает на абиссинцев, благо, народ для него chair au bonheur publie[133] Ну, разве такому бездарю может противостоять генерал Куропаткин со всеми его военными талантами?. Куропаткин — храбрец, но исполнитель, совершенно бессильный в области мнений, но ведь c’est l’opinion qui gouveme le monde[134], и у вас нет иного выхода, как c’est avoir l’ esprit de son ^age![135] Нам, выражаясь юридически, нужна causa fiendi,[136] вам ясно, ваше превосходительство? У нас на руках все казенные всеподданнейшие доклады; циркуляры о недопущении евреев в состав офицерского корпуса, ограничениях для поляков, эстонцев, шведов, армян; армией командуют бригадные генералы семидесяти лет, командиры бригад и полков, которым хорошо за шестьдесят; наконец, доклады Куропаткина о военных маневрах, в которых подтверждается, что «мы еще сильнее в обороне, но сознательное наступление нам не часто удается».

Резюмируя, мы объясним, что там, где не удается сознательное наступление и спорят о значении пулеметов, миллионные жертвы от вашего отечества предрешены; тут нам придется избежать causa criminalis,[137] поскольку вы-то знали, во что споры о пулеметах выльются через каких-нибудь лет десять, и даже не изволили ошибиться в сроках….

— Известно без тебя! — сказал полковник. Сгорбившись, он смотрел себе под ноги. — Я не страшусь никакого Суда. Не знаю, страшиться ли мне ада, раз я не имею оправданий!

— Напротив, имеете, — живо возразил адвокат. — Из чего, впрочем, не следует, что будете оправданы непременно. Так вы интересуетесь адом? Что ж, это другая материя… Если достанет времени, я исключительно из уважения к вам расскажу о назначении ада. Casse-cou[138], не правда ли? — дружески спросил он, когда снаряды стали ложиться ближе. — Боюсь, Ваше превосходительство, Вы не понимаете в полной мере, что происходит! Вы оставляете мир. Мое же дело показать Вам, каким Вы его оставляете, и что станется, когда вы оставите его! За это с Вас будут спрашивать, и устанавливать меру Вашей вины и ответственности. Не можете же вы не знать, в чем, собственно, виноваты? Мир втянут в войну, но вы-то человек не сторонний! Какой театр действий предпочитаете, какой фронт, какой год? Может быть, небольшое морское сражение — в сравнении со сражением у Доггер-Банки и действиями в Дарданеллах сущий пустяк? Пройдемте, ваше превосходительство!

Адвокат торопился. Отвратительно штатский, деловитый, он семенил впереди со своей папкой; полковник старался не отстать; леса сменяли поля и перелески, рытвины и дороги, по которым двигалась техника, маршировали роты, шли нескончаемые толпы беженцев и небо озарялось пламенем пожарищ; били орудия; оба шли через окопы и железнодорожные пути; через артиллерийские батареи и инженерные укрепления; казалось, мир обретал новый, непознанный доселе смысл, новый порядок жизни, где сосуществовали и грязь и смерть и разгул прифронтовых городов. На берегу адвокат остановился, и, по обыкновению взяв полковника за рукав, широким жестом повел папкой вдоль пролива.

— Изволите видеть, — начал он тоном гида, — бой у Борланда, он войдет в историю так! Ваша эскадра из четырех крейсеров выслана в набег для бомбардировки Мемеля. Тот остров и есть Борланд. Вон те два крейсера принадлежат германскому балтийскому отряду. Видите, один уходит. Второй… — Он не договорил. Крейсер горел, стремительно двигаясь к берегу. Огонь был виден на палубных настройках, люди метались как муравьи по горящей головне; но обстрел продолжался, вдалеке вспыхивали залпы невидимых орудий, при каждом в попадании листы железа взлетали в воздух, кружась, как сгоревшая бумага, и обрушивались в в отблески пламени на воде, пока, наконец, факелом горевший корабль не выбросился на берег в миле от них и медленно завалился на бок. Завороженный, расширившимися глазами, смотрел адвокат, как к берегу вплавь добираются уцелевшие матросы. Внезапно, побледнев от бешенства, он задрал голову и закричал фальцетом нависшему ночному небу: — Вы не смеете вменять ему это в вину! Мы не имеем к этому никакого отношения! Полковник не может за это отвечать! — И, с той же жутковатой внезапностью, которой трудно было ожидать в этом коротком полном теле, оборотился к полковнику. — Или может? — спросил он полковника вкрадчиво, обращаясь скорее к себе. — Пойдемте, ваше превосходительство! — сказал он, помолчав.

— Куда? — пожал плечами полковник. — И зачем?

— А куда скажите, — раздраженно сказал адвокат. — Этот cascade[139] не знает национальных границ и унесет тридцать миллионов жизней. До полночи еще есть время. Мы можем побывать в прелюбопытнейших местах: на Соме, Марне, под Мукденом; вы сможете увидеть, как немцы, французы, англичане бросают в бой по двести двенадцать дивизий! — В разреженном свете ночи он шел, не разбирая пути.

— Cela revient au m^eme, ce sont les hommes en d'efinitive qui font l’histoire,[140] а потом спрашивают, где же был Он и как Он допустил до этого! — Утомившись, он сел на колесо орудия, и задумчиво оглядел полковника. — Знаете, ваше превосходительство, сколько людей — политики любят считать на миллионы chair а cannon,[141] не так ли? — погибнет так или иначе, прежде, чем история перестанет быть историей политики — историей злодеяний — и интересы личности, наконец, возобладают над государственными, как тому положено быть? Вашему писателю-графу принадлежит высказывание, что «жизнь идет по мосту из трупов»? Что ж, он не так уж неправ, ваш граф. Трупы, — он повел рукой окрест, — наличествуют! Мир не придает значения ужасу индивидуальной смерти, низводя ее до атрибута жизни. Вонь лазаретов, вопли раненных — не сохраниться в памяти поколений. А есть ли нечто со времени Голгофы, перед чем могут остановиться в прозрении, вняв проповеди любви, измениться, что знаменовало бы другую историю. Но до чего банальная мысль! Какое счастье, что вы — не идеолог! Просто не верится, что вы будете героизировать этот ужас, лишь бы предать ему смысл!

— Ты, кажется, собирался рассказать о назначении ада, — полковник смотрел на адвоката с нескрываемым презрением.

— Не беспокойтесь, полковник, я помню. Скажите, вы любите Париж?

— Ты ли не знаешь, что я не был в Париже!

— Да, очень жаль. Меня, по правде, то же манят Champs Elysees,[142] хотя с нашей прогулкой туда мы тоже торопим события, — Он снова поднялся и пошел вперед, вертя папкой над головой. — Париж, Париж! Как я имел удовольствие доложить вам, мы забегаем вперед, но к Суду и это будет иметь отношение, как каждая ошибка молодости, неосторожный роман, вы после так и не женились, полковник?

Полковник не ответил. Как тени, они двигались теперь среди толпы и газовых фонарей; то был Монмартр, русский ресторан, и тапер в белой рубашке, с упавшей на лоб смоляной челкой и стаканом красного вина на пианино так походил на полковника, что того бросило в жар. Адвокат, ставший рядом, положил ему руку на плечо и говорил ему, прильнувшему к стеклу, дружески, проникновенно: — Это ваш сын, да, да! Не беспокойтесь, он не алкоголик. Он, как и вы, бывший офицер, кокаинист, но проживет долго, женится на деньгах, и в старости как кошмарный сон будет вспоминать гражданскую войну и эту вашу отчизну, но вас, ваше превосходительство, не это должно занимать! Вы ведь хотели узнать назначение ада? Ну-с, коротко говоря, вы не забыли эдемское проклятие? Вам было дано различие добра и зла, причем дано, как проклятие, вспоминаете? Мы обладаем им от времен сотворения мира; вы только познали различие, то есть существование добра и зла. В нашем несовершенном мире, увы, вы познаете добро по мере его утраты, в итоге полностью осознавая, что есть добро в обособленном мире абсолютного зла, когда ничто невозможно изменить. Ад и есть вечное пребывание в полноте сознания и бессилия. Как это просто, не правда ли? Не плачьте, ни к чему! Ведь вы — храбрец, а я всегда любил храбрых! Вам в утешение скажу, что в этом состоянии мы пребываем долгие века — и не известно, чье проклятие тяжелее. Друг мой, несите его с достоинством!

Били часы. Оба вернулись на Немецкую улицу, в особняк, где адвокат заботливо повесил в шкаф парадную шинель полковника.

— Ваше превосходительство, — сказал адвокат, — к несчастью, я должен отлучиться. Вы не единственный мой клиент на эту ночь. Вы можете довериться мне. Я сделаю все, что в моих силах!

Он повернулся к выходу, но полковник, хрипя, протянулся за ним.

— Погоди! — прокричал он. — Ты не сказал мне главного! Пусть ад таков, как ты говоришь, но каков же твой рай, ты ничего не сказал мне о рае?

Адвокат приостановился в дверях и поднял плечи жестом величайшего недоумения.

— Я думал, вы поняли, полковник. Рай уже был. Рай — это ваше неведение. Теперь Они считают его наказуемым. Там больше не прощают тех, кто не ведают, что творят!


История российской администрации | Город на заре | Об авторе



Loading...