IX
НЕОЖИДАННАЯ РАЗВЯЗКА
В Кремле опять было движение. На площадях толпился народ, всюду сновали «жильцы», на «стойке» стройно вытянулись стрельцы.
К Красному крыльцу то и дело подъезжали кареты, из которых медленно вылезали старики, именитые бояре да князья; подъезжали и бояре помоложе на ретивых арабских или персидских конях, богато разукрашенных и увешанных золотыми и серебряными бляхами и колокольцами, перьями и звериными хвостами; позади седла были литавры, в которые ударяли палками, чтобы лошадь шарахалась, играла и звенела всею своею сбруей; не доходя до крыльца, все слезали и шли дальше пешком.
Передняя уже была полна боярами, окольничими, думными дворянами и другими придворными чинами. Все судачили, толковали шепотком о чем–то, передавали городские новости и с нетерпением ожидали царского выхода.
— Что–то царь не выходит долго? — спросил кто–то.
— Мрачен он и смущен душою! — ответил степенного вида боярин.
— С чего бы, кажись? — полюбопытствовал окольничий.
— Эвона! Что сбрехнул! — рассмеялся боярин с изрядным брюшком. — Царю–то да не смущаться духом, когда у него в народе измена и всякая что ни на есть гадость?.. Кому же и соболезновать, как не батюшке–царю?
— Да, сказывают, опять мор на Москву идет: известно, царю и мрачно.
— Да и патриарх все смутьянит.
— Это из–за его книг. Выдумал святые книги исправлять!.. Видано ли это дело? — и, наклонившись к самому уху боярина с брюшком, боярин степенного вида таинственно прошептал: — Помяни мое слово, это — сам антихрист!
— Кто? — вытаращил глаза боярин с брюшком. — Патриарх–ат…
— Шт! Шт! Эк ведь тебя! — испуганно остановил его степенный боярин.
— А что, правда, сказывают, колдунью какую–то жечь скоро будут? — спросил молодой окольничий.
— Говорят, а верно ли, кто это знает? — ответили ему.
— Смотрите, смотрите, иверский царь идет.
Все обернулись в ту сторону, откуда показался Теймураз Давыдович, величественно шедший в сопровождении своей свиты и царевича Николая.
В Грановитой палате, куда ввели грузинского царя, стояло у стен до пятисот сановников и длиннобородых седых гостей в богатейших одеяниях. Огромная палата сияла, как сказочный чертог, богатством и роскошью. Тут все щеголяло парчами, атласами, шелками, соболями, дорогими и редкими вещами, которые выставлялись напоказ гостям и возвращались после службы в дворцовые кладовые вместе с бесценною утварью.
На окне, на золотном бархате, стояло четверо серебряных часов; у того же окна стоял серебряный шандал; на другом окне — большой серебряник с лоханью; по сторонам — высокие рассольники; на третьем окне, на золотном бархате, стояли еще большой серебряный рассольник да бочка серебряная, позолоченная, мерою в ведро.
На рундуке, против государева места, и на ступенях были постланы ковры; около стола стоял поставец, на нем были расставлены сосуды: золотые, серебряные, сердоликовые, хрустальные и яшмовые. Вокруг разукрашенного престола, на котором восседал царь, размещались большие иконы, держава цельного золота, такой же посох царя и вызолоченная лохань с рукомойником и полотенцем. Царь, восседая на престоле во время приема иностранных послов, давал послу целовать свою руку, потом омывал ее и, посидевши молча, приглашал гостя к обеду, а сам величаво удалялся.
Когда Теймураз вошел в Грановитую палату, Алексей Михайлович уже сидел на троне. Он приветливо встретил грузинского царя, дал послам целовать свою руку, потом всех пригласил сесть к столу.
Царь из своих рук посылал гостю яства, и тот, по обычаю, должен был вставать и кланяться. Теймураза утомляла эта церемония, и он с тоской поглядывал на своего высокого хозяина. Его наблюдательный взор заметил, что всегда безмятежное лицо Тишайшего покрыто нынче облаком грусти, а в голубых глазах вспыхивала тревога, когда он обводил взглядом толпу бояр; какая–то горькая улыбка блуждала на его полных губах, и он рассеянно отвечал на вопросы сидевших близ него Нащокина и Ртищева. Видимо, царь был озабочен и невесел.
Расположение государя действовало и на гостей: они ели и пили, по обыкновению, много, но как–то сумрачно. Более полутораста человек стольников разносили яства на раззолоченных блюдах, кравчие то и дело подливали вино в кубки, но гости веселились не от души. Разговоры велись втихомолку, больше отрывочные, и, казалось, все томились этим бесконечно длинным обедом.
Вот стольники уже раз переменили свои дорогие кафтаны, унизанные жемчугом и камнями, на еще более роскошные; бояре распустили свои кушаки, лица стали понемногу оживляться. Кубки беспрерывно наполнялись, одна смена блюд — то с огромным, причудливо разукрашенным лебедем, то с диковинным бараном — менялась другими, еще затейливее, еще замысловатее.
Теймураз уже потерял счет выпитым стопам рейнского вина и мальвазии и съеденным им яствам.
— Скоро ли конец? — уныло спросил он сидящего рядом с ним Орбелиани.
Тот пожал плечами и поглядел в окно.
На дворе уже давно зашло солнце, наступали теплые летние сумерки — в палате стало легче дышать, а из цветников, окружавших дворец, повеяло душистым запахом цветов.
— Скоро ли конец обеда? — спросил один из присутствовавших грузин сидевшего рядом с ним толмача.
— Да, пожалуй, еще часа три, а то и все четыре: раньше двенадцатого часа никак не кончится, — ответил толмач.
Грузин передал его ответ царю Теймуразу. Старый царь с ужасом выслушал это печальное для него известие и спросил:
— Когда же я скажу ему о своем деле?
Толмач ответил, что на обеде не принято говорить с царем о делах.
Теймураз заволновался и сказал, что в таком случае он дольше оставаться в Москве не может.
— Время идет, мы живем изо дня в день; там шах Аббас разоряет мою землю, а я здесь пирую. Моих подданных изменой здесь убивают, а я даже сказать о том царю не могу и должен молча пить вино, вместо того чтобы просить у царя суда и наказания убийц Леона! — сильно жестикулируя, сказал старый грузинский царь. — И ты, его отец, — обратился он к Вахтангу Джавахову, — ты спокойно сидишь за столом, за которым, может быть, сидит и убийца твоего родного сына!
Джавахов угрюмо ответил царю:
— Мы в чужой стране и не смеем нарушать их обычаев; завтра я узнаю имя убийцы и паду к ногам царя, а сегодня мы должны помнить, что мы у него в гостях.
Теймураз молча понурился.
В это время Милославский, сидевший недалеко от грузин и уже изрядно подвыпивший, приставал к Черкасскому и издевался над его неудавшейся женитьбой:
— Что же за тестюшку своего богоданного не вступишься у царя? Государь милостив, авось простит!
— Молчи, отстань! Что тебе надо от меня, ирод? — огрызнулся Черкасский, злобно сверкнув глазами.
— Или женушка не по вкусу пришлась? И то сказать: не всякая путевая за тебя и пойдет–то.
— Ты, боярин, смотри — говори, да не заговаривайся!
Сказав это, Черкасский откинул полы кафтана; за поясом у него был заткнут кинжал, на который он положил свою огромную мохнатую руку.
Милославский так и впился в кинжал взором, и его глаза засверкали жадностью. Он перестал дразнить боярина и уже другим, дружественным голосом спросил его:
— Откуда у тебя, князь, этот нож?
Черкасский заметно смутился и хотел уже запахнуть кафтан, но Милославский остановил его:
— Нет, князь, постой! Нож–то мне, кажись, знаком. Грузинского князька это нож!
— Так что ж из того? — произнес Григорий Сенкуле–евич, закрывая кинжал рукою.
— Я у него нож этот приторговывал, да он мне его даже за две вотчины не уступил.
— А мне даром уступил, — странно засмеялся Черкасский, но его смех тотчас же оборвался.
Возле него стоял, сверкая глазами, князь Джавахов и, протянув руку к кинжалу, что–то говорил на своем гортанном, незнакомом Черкасскому, языке. От волнения Джавахов совершенно забыл те немногие слова, которые знал по–русски, и теперь по–грузински требовал у Черкасского кинжал своего сына.
Черкасский послал его к черту и, запахнув кафтан, налил себе огромную стопу рейнского вина и залпом выпил его. Но Джавахов с силой тряхнул его за плечи и, возвысив голос, потребовал показать ему кинжал.
Близ сидевшие бояре повскакивали со своих мест и обступили споривших. Приблизился и Теймураз с некоторыми грузинами, подошел к ним и толмач.
Царь Алексей Михайлович, заметив какое–то движение у стола грузинского царя, послал одного из бояр узнать, что там случилось.
Джавахов упорно требовал кинжал, а князь Черкасский упорно отказывался его показать. Милославский ни на минуту не оставлял Черкасского и спросил толмача, что гуторят грузины.
— Они говорят, что это кинжал убитого изменою князя Леона Джавахова, и спрашивают боярина, как он достался ему, только и всего! — ответил толмач. — А боярин упорствует.
Черкасский сидел мрачнее грозовой тучи, нахмурив свои густые брови и из–под них недобрым взглядом окидывая всех, толпившихся вокруг него.
— Царь требует сказать, что здесь делается? — вдруг раздвинув толпу, спросил царский посланец.
— Вот к чему твое упорство привело, — ехидно заметил Черкасскому Милославский, — теперь уж не отвертишься: показывай–ка свой нож! — а так как Черкасский все еще медлил, то Милославский подмигнул двум стольникам, и те в минуту облапили Черкасского и сняли с него кинжал.
Черкасский рванулся и зарычал, как дикий зверь, но сильные руки стольников не позволяли ему кинуться на Милославского.
— Теперь к царю надо идти, — проговорил последний, осмотрев кинжал, — а князя подержите. Как царь рассудит, так и будет. Может, и вправду нож не добром ему достался? Идем к царю, что ли? — предложил он грузинам.
Все двинулись к царскому месту.
Алексей Михайлович с хмурым любопытством посмотрел на подошедших грузин и своего тестя.
— Что у вас там приключилось? — спросил он.
— Да вот, государь, — улыбнулся Милославский, — рассуди иноземцев с боярином нашим Черкасским. Говорят они, будто он изобидел их, а вот и нож, из–за которого та распря учинилась, — и он подал царю кинжал.
— Опять этот диковинный нож? — с изумлением спросил Алексей Михайлович, тотчас же узнав драгоценную вещь. — Чего же они хотят? Помнится, князь Черкасский его у кого–то отнял, и я велел ему тогда возвратить эту вещь хозяину. Как же он опять у Григория Сенкулеевича?
Тут выступил вперед толмач и указал на старика Джавахова:
— Вот он жалуется тебе, царь–государь, что князь Черкасский будто и есть самый убийца его сына!
— Что?! — вскочил как ужаленный Алексей Михайлович. — Да знает ли он, что за такой извет он может дорого поплатиться?
— Знает, я говорил ему о том. Но он сказал, что ничего не боится, и винит князя.
— Хорошо, ступайте! Скажи, что я рассужу, — вдруг упавшим голосом произнес государь и, обращаясь к Милославскому, проговорил: — Вели князя свести по извету в темницу, пусть над ним допрос учинят, а это возьми! — протянул он тестю кинжал. — Спрячь пока…
Милославский радостно схватил кинжал и спрятал его за пазуху.
— Пусть пируют, — устало проговорил Алексей Михайлович, махнув рукой. — Кто хочет, может пир оставить, а я уйду! Печалуется душа моя! Тяжко смотреть мне на бояр моих нечестивых, алчных и злых! — с горечью сказал он Ртищеву, направляясь в свои покои.
— Государь! — попытался Ртищев заступиться за нового опального князя. — Может, вина Черкасского и невелика. Ведь тот нож он мог и купить.
— Знаю, знаю, что именно он сотворил это злодейское дело, — остановил Ртищева царь и, нагнувшись к самому его уху, продолжал: — Боярыня Хитрово намедни прибежала простоволосая, с выкатившимися бельмами, в ноги мне кинулась и в больших злодействах своих повинилась.
Федор Михайлович с изумлением внимал словам царя, изредка опасливо осматриваясь, не подслушивает ли их кто–нибудь.
— Боярыня Хитрово, — продолжал царь, — повинилась, что великую злобу держала против князя Пронского, зачем он будто свою дочь спрятал и этому юному грузину в жены отдал; многое и другое что говорила…
— А Черкасский–то здесь при чем? Не уразумею, государь? — поинтересовался узнать Ртищев.
— Черкасский же держал лютую злобу против этого грузина по причине этого самого ножа, и когда велел я ему этот нож возвратить чужеземцу, то князь злобу свою притаил. Потом он узнал, что грузинский князек соперником ему доводится, и еще пуще того обозлился. Ведомо ему стало через ключницу, что невеста его молодая князька этого любит, а его, старого, пуще смерти боится. И задумал он князя чужеземного со света извести. Сговорил людишек своих, те стали по пятам за грузином ходить, выследили дом, где он хотел с молодою женою схорониться, пока гнев ее отца, князя Пронского, не минует, а ночью нагрянули людишки Черкасского, схватили князька и уволокли, тяжко ранив.
— Может, это поклеп на Черкасского?
— Боярыня Елена Дмитриевна его человека хитростью схватила, он во всем и сознался.
— А как боярыне о том ведомо стало? — спросил Ртищев, относившийся очень осторожно ко всяким изветам и доносам.
— Все из–за денег, жадность людей одолела, — грустно ответил царь. — Люди–то Черкасского на золото боярыни позарились: довелось им, вишь, слышать, что убивается она по князьке–то грузинском. Очень любила она его, — вскользь заметил Алексей Михайлович, — и много денег обещала тому, кто весть о нем ей принесет. Ну, вестимо, не устояли убийцы, объявились к ней и под великой тайной показали князька — умирал уже он от своей раны. Долго убивалась над ним боярыня, потом свезла его к жене молодой, на руках их он и душу свою Богу отдал. А боярыня, как полоумная, ко мне кинулась, во всем мне покаялась, за Пронского просила, извет с него сняла, а Черкасского молила наказать и тут же в огневицу впала, больно намучилась… Всем ее словам я мало веры дал, только повелел учинить дозор за людьми Черкасского, а тут вот, на пиру, и объявил он сам себя. Какие бояре–то у меня, какие бояре! — печально покачав головой, проговорил царь. — Убийцы, алчники, мздоимцы, лихвенники, изменники своему отечеству… Как править землей с такими боярами? Бояр много — я один. Можно ли одному управиться с государством?
— Не все же, царь–государь, такие, — проговорил Ртищев, — есть ведь и достойные мужи.
— Есть, боярин, есть, — быстро подхватил Алексей Михайлович, — если бы не было, чем земля русская и держалась бы? А все же одна негодная овца все стадо может испортить, да и молва о худом, как ком снежный, по всему свету катится, а хорошая к земле прирастает. И горько мне, горько, что в царстве моем больше худого, чем хорошего.
— Пустое, государь! Не печалуйся! В семье не без урода, — утешал, как умел, Ртищев.
— Уродов–то этих больно много, — улыбнулся уже Тишайший. — Что ж, поди, грузинский царь в горе? Приехал в неведомую страну защиты и подданства просить, а тут его же людей убивают? Горько это ему, горько! И мы просьбы его не уважили. Неужели ничего для них не сделали? — с искренним участием спросил Алексей Михайлович.
— Нельзя, государь, никак нельзя его просьбы уважить. У нас война с польским и шведским королями, ратные люди на границе — а царь Теймураз просит ратных людей тридцать тысяч! Не малая это рать, не собрать нам ее теперь. Со своими врагами и то дай Бог управиться, а потом уже чужим помогать.
— Да ведь не чужой нам иверский народ? И веры одной, и батюшке моему челом в подданстве били, и в титле у нас значится: «Государь земли Иверской, Грузинских царей и Кабардинской земли, Черкасских и Горских князей обладатель». Как же нам не печься о народах своих?
— Оно точно… Так ты, государь, дай ответ ему, что народ бил челом царю Михаилу Федоровичу на подданство, — проговорил Ртищев, — да не с руки нам они: далеко к ним ратных людей слать.
— А как же быть–то? — спросил Алексей Михайлович. — Ведь царю–то грузинскому невмоготу и здесь сидеть? Изныло, поди, сердце по народе своем?
— Оно точно… Так ты, государь, дай ответ ему, что как управишься с неприятелями своими, то в утеснении и разорении видеть его не захочешь и своих ратных людей к нему пришлешь. Одари деньгами да соболями! — посоветовал Ртищев.
Царь внимательно выслушал своего умного и дельного советника:
— Ну, пусть будет по–твоему: как только управлюсь с польским и Шведским королями, беспременно пошлю ратных людей, сколько царю Теймуразу потребуется. Пошли сказать о сем царю; пусть к нему с соболями и деньгами поедет Алексей Трубецкой. Он боярин дельный и дела умеет вести тонко. А теперь ступай–ка, Федор, — ласково положил царь свою руку на плечо боярина, — если бы побольше таких людей у меня было, как ты да боярин Ордин–Нащокин, хорошо было бы в моем государстве и легко было бы душе моей. А теперь скорбит и ноет душа моя. Прощай пока!
Ртищев благоговейно облобызал руку царя и медленно вышел из покоев.
Тишайший, как только вышел боярин, подошел к отворенному окну и, облокотившись на косяк, задумчиво устремил взор на темно–синее небо, усеянное звездами.
Какие думы роились под его высоким белым лбом в эту тихую летнюю ночь? Глубокие вздохи, вырывавшиеся из его широкой груди, тревожили спальника, стоявшего за дверями и прислушивавшегося к малейшим движениям царя, так необычайно долго не шедшего ко сну.