на главную   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


Последние аккорды мирного процесса: миссия невыполнима

Только в конце ноября 1876 г. в турецкую столицу стали съезжаться уполномоченные представители Великобритании, Франции, Австро-Венгрии для участия в намеченной конференции совместно с послами этих держав при дворе султана. Россию, так же как Германию и Италию, на конференции представляли только их послы.

29 ноября (11 декабря) 1876 г. представители держав собрались в русском посольстве для предварительных обсуждений стоящих перед ними вопросов. А их было три: условия мира Турции с Сербией и Черногорией, преобразования для Боснии, Герцеговины и Болгарии, а также гарантии выполнения решений конференции.

Предварительные проекты постановлений были выработаны Игнатьевым, который, готовясь к конференции, как обычно, развил кипучую деятельность[652]. Он понимал, что в отношении Боснии и Герцеговины тон будет задавать Австро-Венгрия, и поэтому сосредоточил основное внимание на решениях по Болгарии. В этом, как и в других вопросах, главные усилия Игнатьева были направлены на убеждение и привлечение на свою сторону маркиза Солсбери, с которым у него в конечном итоге сложились довольно хорошие отношения.

На случай противодействия представителей других держав у Игнатьева по Болгарии были заготовлены два проекта: «максимум» и «минимум». Основное различие между ними состояло в том, что первый предусматривал автономию единой Болгарии, по второму же Болгария разделялась на две автономные провинции.

В ходе обсуждений Игнатьеву пришлось отступать до «минимальных» требований, и 10 (22) декабря представители держав единогласно приняли проект условий мира Порты с Сербией и Черногорией и новое положение об управлении Боснией, Герцеговиной и Болгарией.

Согласно положению, Босния и Герцеговина должны были образовать одну провинцию с правами местной автономии.

Болгарию предполагалось образовать из Дунайского и Софийского вилайетов, с присоединением к ним ряда земель. Вся эта территория разделялась на две области: восточную с центром в Тырново и западную с центром в Софии. Положение о единой автономной Болгарии на конференции не прошло.

Однако Игнатьеву удалось существенно расширить содержание местной автономии для Болгарии в сравнении с английскими предложениями сентября 1876 г. Он так умело обработал Солсбери собранными материалами о тяжелом положении христианского населения, что английский представитель, отвергая предложение о единой Болгарии, тем не менее, как позднее отмечал Игнатьев, «подписался под требованием обширной Болгарии, простирающейся до Родопских гор и Эгейского моря, вместе с русским послом… громил турок всеми силами своего красноречия и негодования за неприятие этого предложения, отвергая от имени всех европейских представителей… турецкие предложения ограничить Болгарию Балканами, оставив в турецком управлении Южную Болгарию, где именно и происходили кровопролития, возбудившие английское общественное мнение»[653]. За подобную солидарность с Игнатьевым Солсбери здорово достанется после его возвращения в Лондон.


В то время как дипломаты в Константинополе пыхтели над проектами реформ в Боснии и Герцеговине, судьба этих турецких провинций решалась совсем по другому адресу — в Вене и Будапеште. И решалась именно в контексте военного давления России на Порту. О ведущихся секретных русско-австрийских переговорах Игнатьев знал, но не был посвящен в их содержание. Горчаков не распространялся на эту тему. Вряд ли оправданна оценка В. М. Хевролиной, что «со стороны канцлера это был, конечно, предательский акт по отношению к послу»[654]. Горчаков не без оснований опасался, что горячий нрав Игнатьева может сослужить здесь не лучшую службу и повредит подписанию конвенции о нейтралитете Австро-Венгрии в случае русско-турецкой войны.

Игнатьев был решительным противником избавления балканских славян от власти Порты путем перевода их под скипетр Габсбургов. К тому же он, как и многие в российском руководстве, считал Австро-Венгрию ненадежным союзником и предлагал ориентироваться на Германию. Ссылаясь на его записку Александру II от 12 (24) февраля 1877 г., В. М. Хевролина пишет о расчетах Игнатьева на то, что Бисмарк умерит агрессивность Вены и предоставит России заем[655]. Стремление же договориться с Австро-Венгрией Игнатьев позднее оценил так:

«Вот где корень всего сотворенного Россией зла в 1876–1878 году. Министерство иностранных дел само вырыло яму, в которую ввалилось, пожертвовав интересами России для призрачной, ложной выгоды»[656].

Но вот здесь начинаются сплошные неувязки и вопросы. Получается, что, опасаясь планов Австро-Венгрии, Игнатьев предлагал решительно начать войну с Турцией летом 1876 г., считал еще не запоздалым такой курс в ходе ливадийских совещаний начала октября, но предполагал осуществить это без предварительной договоренности с Веной. В начале 1877 г., беседуя с Д. А. Милютиным и Н. Н. Обручевым, он даже определил Кавказ, а вовсе не Балканы в качестве основного театра военных действий в предстоящей войне. Именно в данной комбинации ему представлялось возможным минимизировать вмешательство Австро-Венгрии и Англии. Но в этом случае таяла идея «болгарского залога», не говоря уже о стратегии молниеносного удара в направлении Константинополя. А как же тогда столь милые сердцу Игнатьева болгары? Видя, что русские наносят удар на Кавказе, не прибегли бы турки к новым репрессиям на Балканах, мстя за начавшуюся войну?

Если главной заботой России была участь балканских славян, тогда основной удар на Балканах был вполне логичен. Перенос же его на Кавказ создавал довольно двусмысленную ситуацию: залог обеспечения реформ на Балканах Россия искала на Кавказе (?), да и путь на Константинополь через Кавказ был значительно протяженнее. И почему, интересно, Австро-Венгрия не могла потребовать своего куска балканского пирога в то время, когда Россия обрушилась бы на Турцию со стороны Кавказа? Надежды только на быстроту русского наступления здесь было мало. Тут в полной мере заявляла о себе позиция германского канцлера. И похоже на то, что Игнатьев не знал как о сентябрьском запросе Александра II, так и об ответе на него Бисмарка. Таким образом, стремление Игнатьева избежать сговора с Австро-Венгрией в военном решении балканских проблем было крайне нереалистичным. Но мы отвлеклись от константинопольских переговоров.


На конференции уже в который раз основным вопросом звучало не столько «что делать?» для улучшения положения христиан, сколько «как этого добиться?». Как заставить Порту принять программу реформ и способна ли она, в принципе, к их проведению?

Гарантия реформ методом залога — временной оккупации Болгарии русскими войсками — была отвергнута всеми представителями держав. Что же предлагалось взамен? Европейские контрольные комиссии и приданная им жандармерия из бельгийцев, швейцарцев или румын; местная милиция, также с участием европейцев; назначение губернаторов из подданных нейтральных государств; международный апелляционный суд в Константинополе. В целом все это не менее болезненно задевало суверенитет Порты, гордость и самолюбие ее властной элиты.

Проекты условий мира и необходимых реформ, одобренные конференцией, было решено предъявить турецкой стороне на общем собрании ее участников. Правительства держав условились, что в случае, если Порта отвергнет решения конференции, их послы немедленно покинут Константинополь. Солсбери даже пригрозил, что Англия выведет свою эскадру из Безикской бухты. Но насколько это было воспринято в качестве угрозы? Казалось бы, правительству султана подавался открытый сигнал: мы ввели эскадру в бухту для сдерживания русских, теперь вам предстоит самим с ними разбираться. Но при этом не будем забывать, что туркам явно не улыбалась перспектива оказаться как под ударами русских штыков, так и под прицелом британских броненосцев. Поэтому уход эскадры мусульманские радикалы вполне могли обратить в свою пользу: как маленькую, но все же победу над неверными. На улицах Стамбула не прекращались враждебные державам демонстрации. Подпитываемые гулом толпы, представители султанского правительства выражали стойкое равнодушие к возможным мерам давления со стороны Европы. Они готовили ответные шаги.

Первым делом было организовано настоящее пафосное шоу. На 11 (23) декабря было намечено первое заседание конференции с участием представителей Турции. Но не успело оно открыться, как министр иностранных дел Савфет-паша торжественно заявил о даровании всемилостивейшим султаном для всех своих подданных, без различий национальности и религиозной принадлежности, конституции. Фарс был очевиден, и столь же очевидной была позиция неприятия турецкой стороной решений конференции. Что, в общем-то, и требовалось доказать. Явно предполагавшееся становилось очевидной реальностью.


Тем временем в Петербурге 11 (23) декабря на совещании у Александра II обсуждался только один вопрос: что делать в случае отказа Турции принять условия конференции и стоит ли тогда начать войну немедленно или же, как писал Милютин, «для спасения Сербии от неминуемого разгрома протянуть дело до весны».

И вот здесь недавняя решимость Александра II вновь улетучилась. Он высказался в пользу отсрочки до весны и «настойчиво доказывал невозможность зимней кампании». «Я был изумлен, — записал в своем дневнике Милютин, — таким, совершенно новым, настроением государя. До сих пор замечалось в нем нетерпеливое желание скорее взяться за оружие…».

На следующий день, 12 (24) декабря, из Вены возвратился Обручев, посланный туда в помощь Новикову для согласования военных аспектов российско-австрийских соглашений. Император сообщил Милютину, что «привезенные Обручевым сведения благоприятнее, чем мы предполагали». Медленный же ход согласования конвенции Обручев объяснил, с одной стороны, «щекотливым» положением Андраши, вынужденного избегать обвинений в пророссийской позиции, а с другой — «нервным, сангвиническим темпераментом русского посла». Тем не менее, по оценке Обручева, «конвенция вполне удовлетворительна», и он советовал «как можно скорее утвердить ее». Это и было сделано на совещании 13 (25) декабря.

Но в этот же день от Игнатьева пришло донесение о спектакле, разыгранном турками перед участниками конференции. Александр II был этим крайне огорчен и вновь завел разговор о спасении сербов и продлении перемирия до весны. На самом деле в тот момент сербы были ни при чем. Как доказали ближайшие события, их вовсе не надо было спасать. Дело было в другом. Сербской темой Александр II явно маскировал провал собственной политики последних месяцев, и прежде всего ставку на конференцию в Константинополе. Помимо этого, для всякого внимательного наблюдателя вскрывалась непоследовательность российской политики: еще совсем недавно Петербург с «упорством и негодованием» отвергал предлагавшееся турками шестимесячное перемирие и тут, нате вам, фактически его же готов был отстаивать.

После того как мы отвергли турецкие сроки перемирия, «поставили армию на военное положение, объявили, что Россия не может перенести оскорбления, если Порта отринет решения Европы», — и после всего этого мы просто ограничимся выездом нашего посла из Константинополя и останемся спокойно ожидать весны на границе?! «Не истолкуют ли наше воздержание как признак бессилия?» Такое эмоциональное заявление Милютина прозвучало на совещании 13 (25) декабря. Острые вопросы военного министра, как всегда, вызвали «вспышку» со стороны канцлера. Тем не менее все сошлись на том, что отвечать на них все равно необходимо, и в итоге совещания постановили: «надобно придумать, как бы прикрыть благовидным предлогом нашу ретираду»[657]. Решительный настрой конца осени ударить по туркам зимой окончательно вылетел в каминную трубу.

Тем временем в Константинополе, после заявления Савфета-паши, конфуз европейских делегаций был очевиден. Ситуацию бросился спасать Солсбери. Он понимал, что турецкий ответ, помимо всего прочего, ставит под удар его репутацию. В своем давлении на турок в дуэте с Игнатьевым Солсбери отклонился от «генеральной линии» премьера, и последствия этого могли быть для него самыми нежелательными. Буквально за день до общего собрания конференции, 10 (22) декабря, кабинет счел нужным еще раз напомнить Солсбери, что Великобритания «не согласится и не будет принимать участия в принудительных мерах, военных или морских, направленных против Порты». В то же время «Порте следовало дать понять, что ей нечего рассчитывать на помощь Англии в случае войны»[658].

Оставалось попытаться еще раз воспользоваться второй частью лондонской инструкции. Солсбери срочно запросил аудиенции у султана и получил ее 14 (26) декабря. Он убеждал принять предложения держав, но Абдул-Гамид лишь разводил руками: теперь это не в его прямой власти, ведь он конституционный монарх. Насмешка просто сыпалась за насмешкой. Разгневанный Солсбери заявил, что если русские обрушатся на Турцию, то правительству султана не следует рассчитывать на помощь Англии. Эффект тот же — не подействовало. Раздосадованный и опустошенный, Солсбери вернулся в свою резиденцию и «отдал распоряжение адмиралу Драммонду отплыть с эскадрой из турецких вод»[659]. Оставался, правда, Эллиот. Именно в его протурецкой позиции, а не в обличительных пассажах Солсбери многие в султанском окружении и разглядели ту самую истинную «генеральную линию» британского кабинета.

Дизраэли был вне себя от действий спецпосланника: «Солсбери во власти предрассудков и не понимает, что его послали в Константинополь для того, чтобы не пустить русских в Турцию, а вовсе не для того, чтобы создавать идеальные условия для турецких христиан»[660].

На заседаниях конференции представители держав всеми силами продолжали убеждать представителей Порты, что принятый ими курс весьма опасен и может восстановить против Оттоманской империи всю Европу. Но турки оставались непреклонными и просили отсрочки заседаний для того, чтобы внести ответные предложения. Когда же они появились, то были решительно отвергнуты всеми представителями держав. Как заявил Солсбери, турецкие предложения не соответствовали «ни должному к державам уважению, ни разумно понятому достоинству самой Порты»[661].

Тем не менее европейские представители сделали еще один примирительный ход. Гарантии реформ были существенно сокращены и ослаблены. 3 (15) января 1877 г. Солсбери от имени всех членов конференции заявил, что если и новые предложения не будут приняты Портой, то представители шести великих держав сочтут конференцию закрытой и покинут турецкую столицу.

На Востоке уступка сильных мира сего, как правило, считается признаком их слабости, и в разногласиях представителей британской дипломатии турки нашли опору своей решимости. 6 (18) января 1877 г. на заседании дивана с участием членов правительства, улемов, глав религиозных общин рекомендации конференции были окончательно отвергнуты, и через два дня Савфет-паша донес это решение до участников конференции. На этом же заседании, выразив Порте протест, представители держав приняли решение закрыть конференцию. Единственным ее результатом стало лишь продление с 20 декабря (1 января) по 17 февраля (1 марта) перемирия в военных действиях между Турцией и балканскими княжествами.

Как и было условлено, послы держав стали покидать Константинополь. 15 (27) января османскую столицу покинул Игнатьев. Многие в турецком руководстве не скрывали радости по поводу своей новой маленькой победы над Европой. А мусульманская улица Константинополя откровенно ликовала.


19 (31) января 1877 г. Горчаков направил циркуляр российским послам в Берлине, Вене, Париже, Лондоне и Риме. По сути, в нем содержался всего лишь один вопрос: российское правительство, «прежде чем определить свой последующий образ действий», хотело бы знать, как собираются действовать кабинеты великих держав в создавшихся условиях[662]. Однако в европейских столицах не торопились с ответом.

Тем временем турецкое правительство предприняло весьма удачный ход. Оно обратилось к князьям Милану и Николаю с предложением вступить в непосредственные переговоры о мире. Перед Европой явно демонстрировалась способность Оттоманской империи мирно разрешать внутренние проблемы без чьего-либо вмешательства. В Константинополь прибыли сербские и черногорские уполномоченные. 16 (28) февраля Порта заключила мир с Сербией на условиях, предложенных конференцией, исключая пункт об исправлении границы между Сербией и Боснией по реке Дрине. В то же время мирного договора с Черногорией достичь не удалось. Порта не соглашалась на ее требования, предусмотренные решениями конференции. Тем не менее тенденцию в Петербурге уловили быстро: турки начинали выбивать формальные основания для вмешательства великих держав.

Вновь эта тягучая, мучительная, никого не удовлетворявшая неопределенность. Уже более месяца, как подписана конвенция об условиях нейтралитета Австро-Венгрии, третий месяц мобилизована армия, деньги и время стремительно текут…

И уже (в который раз!) свою противоречивую роль сыграли посольские донесения. Многие из них, к сожалению, были настоящим кривым зеркалом, отражавшим не столько факты, сколько пристрастия, настроения и оценки российских послов. Именно в январе 1877 г. известия из европейских столиц очень встревожили Горчакова. Особенно настораживали сообщения Шувалова из Лондона. Посол утверждал, что сент-джеймский кабинет стремился удержать Австро-Венгрию от соглашений с Россией, а затем сообщил о будто бы готовившемся союзе между Англией, Германией и Австро-Венгрией.

Призрак враждебной европейской коалиции вновь замерещился российским дипломатам. 29 января (10 февраля) 1877 г. Горчаков на докладе императору заявил, «что ни в коем случае нам не следует вести дело к войне». Основной довод в пользу этого он усматривал в возможном антироссийском союзе Англии, Австро-Венгрии и Германии. Этот союз еще не заявил о себе и намеком, однако он уже сложился в голове канцлера в качестве реальной опасности и заслонил иные варианты анализа ситуации. «Куда же девался наш непоколебимый союз трех императоров?!» — иронизировал по этому поводу Милютин[663].

Предвидение на основе только мнений послов, прямолинейных аналогий и собственных страхов оказалось наихудшим из предвидений. Но импульсы страха из головы Горчакова, к сожалению, подпитывали реальную политику и делали ее неадекватной объективным обстоятельствам. Напомню, что именно в этот период, по выражению того же Милютина, «берлинский кабинет неосторожно обратился к лондонскому с предложением довольно рискованным — действовать заодно против Франции»[664]. Против Франции, а не против России!

Во избежание войны и осложнений с Европой России необходимо было демобилизовать армию. Наиболее последовательно эту идею отстаивал граф Шувалов. Но в этом Петр Андреевич был далеко не одинок. Его позицию разделяли почти все первые лица государства: канцлер Горчаков, председатель кабинета министров Валуев, министр финансов Рейтерн, министр внутренних дел Тимашев, «знатный либерал» — великий князь Константин Николаевич, министр двора Адлерберг[665].

В такой ситуации и Александр II опять стал склоняться к поиску мирного выхода из кризиса, «лишь бы найти благовидный исход из положения, созданного предшествующими заявлениями русской дипломатии»[666]. Отчасти это было связано с зародившимся у него после Константинопольской конференции недоверием к политике Германии. 18 (30) января Александр II даже заметил: весьма странно, что на конференции российскому представителю противодействовали те, которых «мы считали своими союзниками», а помогали те, «на содействие которых менее всего могли мы рассчитывать»[667].

Горчаков жаловался императору, что «в его лета слишком тяжело одному нести ответственность в столь серьезную эпоху». Идя навстречу престарелому канцлеру, Александр II 5 (17) февраля 1877 г. поручил министрам представить доклады о политическом и военном положении страны после Константинопольской конференции. Через три дня, 8 (20) февраля, на совещании у императора подготовленные доклады были заслушаны. Со своей стороны военный министр представил записки, составленные Н. Н. Обручевым и П. Л. Лобко[668].

Лейтмотив записок звучал так: «Нам нужен мир, но мир не во что бы то ни стало, а мир почетный, хотя бы его пришлось добывать войной. Как ни страшна война, но теперь есть еще шансы привести ее довольно скоро к желаемому результату. Армия наша готова и так устроена, как никогда», а внешнеполитическая обстановка — благоприятная. Одновременно отмечалось, что «мы теперь главным образом ищем почетного мира»[669].

Этот тезис нашел свое яркое подтверждение в выступлениях Рейтерна и Горчакова. Министр финансов, как всегда, был последователен в своих опасениях. Только на этот раз он уже стал намекать, что «Россия окончательно погибнет не только в случае войны, но даже и тогда, если долго еще будем держать армии на военном положении». Горчаков же утверждал, что вовсе нет надобности содержать войска в боевой готовности. И теперь его рекомендации, по словам Милютина, звучали так:

«…если мы убедимся окончательно в нежелании держав побудить Порту к уступкам, то мы тогда объявим, что перестаем действовать заодно с Европой, — и сами… что же делаем? — распускаем армию и предоставляем Турцию собственной судьбе!!.»

И вот этот «мудрейший» совет «ничегонеделанья» — финал всей эпопеи горчаковского урегулирования Балканского кризиса?! «Чудовищное мнение» — так военный министр оценил высказывание канцлера[670].

Принимавший участие в совещании Игнатьев попытался примирить позиции канцлера и военного министра. 12 (24) февраля он представил императору свой план выхода из создавшегося положения: «при совершенном неуспехе всех дипломатических переговоров» в начале апреля может последовать предъявление Порте ультиматума. Но для скорейшего выяснения положения дел надо отправить «в Берлин и Лондон» особое доверенное лицо, «до отправления ответов на наш циркуляр»[671].

Как и в предложениях Рейтерна и Горчакова, у Игнатьева также доминировал настрой на поиск мирных путей преодоления кризиса. Однако основная мысль у него была созвучна тезису представителей военного ведомства: нам нужен мир, но мир не любой ценой.

Игнатьев даже счел возможным вернуться к формуле умиротворения, которую он предлагал Александру II в октябре 1875 г. в Ливадии. На основе решений уже Константинопольской конференции Игнатьев вновь посоветовал начать непосредственные русско-турецкие переговоры. Эту мысль он внушал и турецким представителям еще при закрытии конференции в Константинополе. Лучшим вариантом Игнатьев считал личную встречу Александра II с Абдул-Гамидом. Но как минимум для начала мирных переговоров турки должны были направить в Петербург чрезвычайного посла. Игнатьев не без оснований полагал, что в окружении султана были влиятельные сановники, разделявшие такой подход. Для продвижения этого мирного плана им был даже оставлен в Константинополе специальный агент, находившийся в контакте с членами правительства и представителями «Молодой Турции»[672].


Предложение о начале непосредственных переговоров с турками было Горчаковым отвергнуто, а вот идея о посылке в Европу «особого доверенного лица» нашла одобрение. Этим «лицом» стал сам Игнатьев. Решение приняли быстро, и отъезд Игнатьева в Европу назначили на 18 февраля (2 марта) 1877 г. Цель поездки отчасти совпадала с недавним циркуляром: выяснить, что собираются предпринять великие державы после провала Константинопольской конференции. Но в Петербурге все же надеялись, что удастся заполучить еще и некий общеевропейский документ, который, с одной стороны, станет инструментом давления на Турцию, а с другой — даст России возможность после всех ее грозных заявлений, сохранив лицо, избежать войны. Для этого Игнатьева снабдили проектом протокола, в котором содержались требования к Турции осуществить решения конференции.

К моменту отъезда Игнатьева в Европу российское руководство оказалось в ситуации очередной развилки.

На основе поступивших к середине февраля 1877 г. донесений в Петербурге сложился новый информационный фон. Несмотря на все старания французской дипломатии в ходе Константинопольской конференции создать видимость англо-франко-российского сближения, Бисмарк не придал им значения и «полагал, что группировки 1875 г. более не существует». После провала конференции он, «по своему обычаю, используя печать в качестве дипломатического оружия», вновь поднял тревогу, «придравшись “к слухам о концентрации французской кавалерии вблизи германской границы”»[673]. Правительство Вильгельма I начало новый раунд дипломатической обработки Англии и России. В Петербурге стало известно об обращении Бисмарка в Лондон с предложением союза против Франции и об отклонении этого предложения британским правительством. Россию же Бисмарк по-прежнему призывал скорее начать войну против Турции. Одновременно Шувалов сообщал, что Биконсфилд «переменил тон» и заговорил «о своей дружбе к России». В то же время Порта, заискивая перед Европой, продолжала добиваться ее расположения заявлениями о глубоких реформах, скором заключении мира с Сербией и Черногорией и последующем роспуске войск, содержание которых тяжким бременем лежало на опутанной огромными долгами турецкой казне.

В такой ситуации вполне можно было строить планы розыгрыша «германской карты» и торга с европейскими партнерами, держа курс на вытеснение Турции из Европы и последующий раздел ее владений. Но столь же возможным был и иной курс: выход из положения одностороннего давления на Порту, что позволяло избегнуть втягивания в войну, но отпускала балканскую ситуацию на самотек. Однако это были лишь крайние точки возможностей. И каждая из них подразумевала необходимость крепкой политической воли и немалых жертв. В текущей же реальности материализовался некий гибрид. Хотя надо признать, что за события февраля 1877 г. в Петербурге зацепились только в надежде обрести мир. Именно это отметил в своем дневнике Милютин, выразив надежду, что последние события позволят избегнуть войны. Вместе с этим он заявил: расслабимся сейчас — «и восточный вопрос может вспыхнуть снова, при обстоятельствах, еще менее, чем ныне, благоприятных для нас»[674].

Итак, Игнатьев был послан в Европу с целью найти приемлемый для чести и достоинства России мирный выход из кризиса. 21 февраля (3 марта) граф Николай Павлович прибыл в Берлин. Здесь, как затем и в Париже, особых проблем с одобрением протокола не возникло. Итальянские послы в этих столицах заверили Игнатьева, что их страна также присоединится к протоколу. 3 (15) марта Игнатьев покинул столицу Франции и направился в Англию. Проблемы, как и следовало ожидать, начались именно в Лондоне.

«Секретную миссию» Игнатьева Дерби расценил как «пощечину Шувалову»[675]. Тем не менее в британской столице Игнатьев был принят королевой, встречался с премьер-министром, госсекретарем по иностранным делам, представителями оппозиции. Впечатления от бесед были не из приятных. Игнатьеву прямо заявляли, что в случае начала военных действий и приближения русских войск к Константинополю флот ее величества войдет в Дарданеллы, а десантные отряды займут острова в Эгейском море. В итоге этих встреч Игнатьев понял, что две трети английского общества настроены антироссийски и сочувствуют туркам. Хотя, замечал он, «противоположные взгляды все же делают успехи, и если нами не будет сделано каких-либо грубых ошибок, то мне кажется, ни один английский министр не сможет более оказать туркам материальной поддержки против нас». «Все единогласно признают, — писал Игнатьев, — что в случае русско-турецкой войны Англия потребует какой-нибудь залог (курсив мой. — И.К.), который даст ей возможность участвовать в дальнейшем решении Восточного вопроса»[676]. Похоже, Игнатьев допускал возможность договориться с Англией на основе «залога» — гарантировать ей часть территории Оттоманской империи в случае ее распада. Но как подступиться к таким переговорам? Ведь у всех в памяти был 1853 г.

В то же время позиция Игнатьева не отличалась последовательностью и явно не работала на создание в Лондоне впечатления, что Петербург готов договариваться по перспективам раздела Турции. «Я энергично протестовал, — писал Игнатьев, — против оккупации англичанами Митилены или Лемноса, говоря, что это было бы равносильно завладению проливами, ввиду близости к ним этих островов…»[677]. Можно было подумать, что британская эскадра в Безикской бухте находилась за сотни миль от Дарданелл и никак не могла их контролировать…

По оценке Игнатьева, Дизраэли в беседах с ним «не сказал ничего вполне ясно и определенно». Но ведь и от Игнатьева английский премьер услышал мало конкретного и ничего политически заманчивого. Тем не менее премьер «долго говорил о том, что Россия поступила в высшей степени ошибочно, действуя совместно с Германией и Австро-Венгрией». Дизраэли уверял Игнатьева, что он стремился «только к тому, чтобы доказать» Петербургу «необходимость союза России с Англией и бесполезность всех прочих союзов»[678].

Что скрывалось за этими словами? Зондаж возможности договориться о дележе османского наследия в случае нанесения русскими удара по Порте? Или же фирменное британское приглашение в дипломатический капкан: дружите только с нами, а дальше будет видно… скорее всего, потом мы вас просто кинем. Такую перспективу британской «дружбы» Игнатьев, думается, представлял очень хорошо. А может, это было обычным, ни к чему не обязывающим сотрясением воздуха в традициях дипломатической толерантности? Одно, по крайней мере, можно сказать вполне определенно: Дизраэли очень тревожила перспектива укрепления договоренностей трех континентальных империй, особенно на пороге новой русско-турецкой войны. Любопытно, что это происходило в тот самый момент, когда Шувалов, глядя из Лондона, просто «кошмарил» Петербург чистым плодом своего воображения — возможностью англо-германо-французского союза против России.

Еще 28 января (9 февраля) Биконсфилд писал Дерби, что если Петербург объявит войну Порте, то она окончится разделом Оттоманской империи. «Я не могу не знать, — писал премьер-министр, — что Турция не имеет ни соответствующих денежных ресурсов, ни большого количества людей. В этом случае мы должны действовать решительно и в подходящий момент завладеть всем, что является необходимым»[679]. Биконсфилд очень опасался того, что Петербург, сторговавшись с Веной и Берлином, под флагом славянского заступничества окажется гораздо лучше подготовленным к окончательному решению Восточного вопроса, нежели Лондон. Кто тогда остановит русских на пути к черноморским проливам и Константинополю? Ведь «владычица морей» в такой ситуации явно теряла свою «европейскую пехоту», которую она за собственные деньги могла противопоставить России. Недавно поверженная Франция повторно, как в годы Крымской войны, на эту роль явно не годилась. Так что возможной изоляции на берегах Темзы опасались не меньше, чем на берегах Невы. Дизраэли чувствовал леденящий холодок этой, как ему казалось, реальной угрозы и поэтому, ничего «ясно и определенно» не говоря, разыгрывал перед Игнатьевым состояние искреннего сожаления по поводу отсутствия англо-русского союза. Но если лорд Биконсфилд действительно так думал о российской внешней политике, то он думал о ней слишком хорошо.

Игнатьев, похоже, оценил все плюсы мутной позиции британского премьера. Зачем сковывать себя какими-то четкими заявлениями, тем более в таком сложном вопросе, как нынешний кризис на Балканах. Ведь чем сложнее ситуация и выше ставки в игре, тем больше факторов неопределенности и связанных с ними рисков. Сегодня ситуация развивается в традициях дипломатической игры, а завтра заговорят пушки и многое может радикально измениться. Поэтому вполне логично держать фронт возможностей политического маневра максимально широким. Все это Игнатьев примерял к перспективам российской политики на Балканах:

«Первый пушечный выстрел, который раздастся на берегах Дуная с нашей стороны, возбудит алчные вожделения на наследие Турции, которое будет считаться открытым и разбудит дремлющие, неведомые силы Востока, которые не позволят нам остановиться на полпути, строго придерживаясь определенной, ясно формулированной программы (курсив мой. — И.К.[680].

И как здесь не вспомнить оценки полковника Газенкампфа: не мы ведем войну, «а она нас ведет, и неизвестно, куда приведет»[681].

Одно из проявлений искусства дипломатии — выстраивать текущие заявления и действия так, чтобы завтра они как минимум не сковывали политический маневр и не превращались в оковы, препятствующие использованию новых возможностей реализации национально-государственных интересов. А если судить по событиям периода Балканского кризиса, то в этом умении руководители британской дипломатии переигрывали своих российских коллег.

Предпочтительность позиции, занятой британским премьером, особенно ярко проступала на фоне очередной дипломатической прыти канцлера Горчакова — ноты от 19 (31) января. Канцлер проигнорировал Игнатьева и поспешил вытянуть из европейских кабинетов нужный ответ на нужный ему вопрос. Но главный адресат ноты находился в Лондоне на Даунинг-стрит. А вопрос ноты — что собираются предпринять кабинеты после Константинопольской конференции? — был, по сути, риторическим. Ответ на него в Петербурге знали уже давно: Англия не собиралась предпринимать ничего, по крайней мере пока, — только сдерживать Россию. А у последней к тому времени уже была подписана первая конвенция с Австро-Венгрией о ее нейтралитете на случай начала русско-турецкой войны. Но помимо этого, сам вопрос ноты был сформулирован так, что предлагал британскому правительству раскрыться и заявить о своих намерениях: скажите, что вы собираетесь предпринять, а потом мы определимся со своими планами. Неужели в Петербурге и впрямь надеялись получить ответ?..» 23 января (4 февраля) 1877 г., комментируя полученный от Шувалова циркуляр, Дерби, явно не без сарказма, записал в своем дневнике: «Россия приглашает кабинеты точно выразить свое мнение. Иными словами, она просит Европу санкционировать русско-турецкую войну»[682].

Конечно, запрос Петербурга остался без ответа. Похоже, Горчаков просто «достал» Лондон своей пустой назойливостью, то ли прямодушной, то ли лукавой, но однозначно не умной.

Тем временем в Петербурге надежды на мир, которые еще в середине февраля так переполняли руководство страны, вновь стали стремительно таять. Затруднения в переговорах Порты с Черногорией, активизация повстанцев в Боснии и Герцеговине, а мусульманских радикалов в Константинополе — все это, по мнению Милютина, резко осложнило ситуацию. 5 (17) марта 1877 г. военный министр записал: император выражал свое опасение тем, «что, несмотря даже на подписание протокола шестью державами, восточные дела не разрешатся без кровопролития. Уже нет речи о близкой демобилизации нашей армии»[683].

Получается, что в Петербурге на миссии Игнатьева поставили крест еще до определения ее итогов. Тогда, спрашивается, к чему была эта пустая дипломатическая акция?! Ведь она ровным счетом не могла дать ничего практически значимого в рамках традиционного внешнеполитического курса России. В итоге ничего и не дала, а драгоценное время было упущено. Надо признать, что как в ходе Балканского кризиса, так и в период последовавшей русско-турецкой войны первые лица российской политики и армии часто удивительно небрежно обращались с этим ценнейшим ресурсом — временем.

А граф Игнатьев продолжал добросовестно трудиться в Европе над выполнением порученного ему дела. Еще до его приезда в Лондон Шувалов согласовал с Дерби текст протокола. Из него исчезли какие-либо упоминания о конкретных гарантиях реформ в христианских провинциях. При этом главным условием подписания протокола англичане ставили демобилизацию русской и турецкой армий. Попытка Игнатьева убедить Дерби снять это условие успеха не имела. Итак, никаких реальных гарантий, а сосредоточенные на южных границах войска вы извольте вернуть в казармы. Что же, Лондон был весьма последователен в отвращении русского нажима на Порту. Не дождавшись подписания протокола, Игнатьев 10 (22) марта покинул британскую столицу и направился в Вену. Там откорректированный в Лондоне протокол был одобрен, и Игнатьев через Берлин вернулся в Петербург.

Два раза встречаясь и беседуя с Бисмарком в Берлине, Игнатьев убедился, что германский канцлер откровенно не сочувствует новой русской попытке. Он предрекал ей тот же неуспех, что сопровождал большинство предыдущих инициатив организовать общеевропейское давление на Турцию. Одновременно Бисмарк «сулил полную поддержку свою России в восточном вопросе, не только дипломатическую, но и материальную: войском и деньгами, если только мы предоставим Германии беспрепятственно расправиться с Францией»[684].

По сути, Бисмарк повторил Игнатьеву то, что он уже неоднократно ранее говорил Убри. Правда, на сей раз Бисмарк высказал свое недовольство Горчаковым и припомнил его недружественные действия во время визита в Берлин в мае 1875 г. Тем не менее во время последней встречи с Игнатьевым он даже заявил, что Германия «будет рада, если в случае войны Россия выкажет себя умеренною… впрочем, не станет возражать, если последствием войны явится разрушение Оттоманской империи, которое вынудит Россию к другим комбинациям и земельным присоединениям»[685].

Окончательный текст протокола был подписан в Лондоне 19 (31) марта 1877 г. Дерби, Шуваловым и послами Австро-Венгрии, Германии, Италии и Франции. С точки зрения того, чего желали в Петербурге, оказалось, что в очередной раз гора родила мышь. «Державы намерены иметь бдительный надзор, посредством своих представителей в Константинополе и через местных агентов, за выполнением обещаний турецкого правительства». Ну, а если державы и на этот раз «ошибутся в своих ожиданиях», то тогда они «оставляют за собой право совместно рассудить о тех мерах, которые они признают наиболее действенными для обеспечения благосостояния христианского населения и выгод всеобщего мира»[686]. И ни слова о гарантиях.

Более того, лорд Дерби, поставив свою подпись под протоколом, сопроводил его отдельной декларацией. В ней он указал, что если совместное разоружение России и Турции достигнуто не будет, то правительство ее величества сочтет протокол «недействительным и не имеющим значения». Уже после начала войны Дерби писал Лофтусу в Петербург, что правительство приняло участие в Лондонском протоколе по настоянию России, только «имея целью удержать» ее «от изолированных действий»[687].

Стремясь нейтрализовать неуступчивость и подозрительность англичан, Шувалов, по согласованию с Петербургом, в ответной декларации заявил, что если Порта заключит мир с Черногорией, «примет советы кабинетов, выкажет готовность возвратиться к мирному положению»[688], то в этом случае в Петербурге готовы принять ее специального посланника для переговоров о разоружении.

Развязку ускорили сами турки. Циркуляром к послам в столицах великих держав от 29 марта (10 апреля) министерство иностранных дел султанского правительства отвергло Лондонский протокол. По мнению турецкой стороны, протокол игнорировал искреннее стремление Порты к миру и реформам на базе принятой конституции, отдавал приоритет только христианскому населению и забывал о мусульманском. На этом основании турецкое правительство «протестовало» против протокола, считало его «вполне несправедливым, а следовательно, и необязательным»[689].

То, что вся эта история именно так и закончится, в Петербурге поняли еще до официального заявления Порты. По дипломатическим каналам просочилась информация, что турки довели до сведения английского правительства свое намерение отвергнуть протокол[690].

В то же время в военном и дипломатическом ведомствах российского правительства накапливались телеграммы, свидетельствовавшие, что турки решительно готовятся к войне. На предложение прислать в Петербург уполномоченного посла для ведения переговоров о предотвращении войны в Стамбуле заявили, что готовы пойти на такой шаг одновременно с отправкой российского посла ко двору султана. На совещании 28 марта (9 апреля) Александр II «выразил негодование… на такую дерзость Порты и признал невозможным долее выносить тяжелое неопределенное положение, в котором мы находимся уже столько месяцев»[691]. «…Дерзость Порты», невозможность «долее выносить»… Можно подумать, что это было чем-то экстраординарным. «Негодовать» российскому императору стоило не на султанское правительство, а на свое, российское, и на себя, любимого, как его главу. Тем не менее гнев императора на турок получил дальнейшее развитие.

7 (19) апреля циркулярной депешей к послам в европейских столицах канцлер Горчаков поручил им довести до сведения кабинетов, что Россия исчерпала все возможности для примирения с Турцией и что император Александр II повелел армии перейти турецкую границу. Наконец, 12 (24) апреля в Кишиневе российский император подписал манифест о начале войны с Турцией. В этот же день Горчаков нотой известил об этом турецкого поверенного в Петербурге Теффик-бея.

Правительство султана не ожидало столь скорого объявления войны. Ссылаясь на Парижский договор 1856 г., оно пыталось прибегнуть к посредничеству великих держав. В какой-то мере этой запоздалой надеждой можно объяснить явное бездействие турок в первые дни открывшейся кампании. А за несколько дней перед объявлением войны в Константинополь прибыл новый посол Англии лорд Лайард, сменивший на этом посту сэра Эллиота. Он заявил членам султанского правительства, что Англия не намерена более поддерживать Турцию, и посоветовал отправить в Кишинев посланника для переговоров о мире. Но война была объявлена, и Порта, вместо отправки своего уполномоченного, ограничилась обращением к Франции с просьбой о посредничестве. Однако было уже поздно. Занавес явно затянувшегося дипломатического акта опустился. Теперь на сцену выходили военные, а с ними менялись и декорации Балканского кризиса.

Итог не только истории с Лондонским протоколом, но и почти двухлетним мытарствам дипломатов хорошо подвел Милютин. 11 (23) марта 1877 г. он записал в своем дневнике:

«Откровенно говоря, я не придаю никакого существенного значения всем этим прениям о той или другой редакции протокола, о тех или других соглашениях между кабинетами. Вся эта дипломатическая, бумажная кампания, уже так долго и так бесплодно продолжающаяся на позор Европе, не изменит рокового хода событий на Балканском полуострове; факты могут расстроить все тонкие соображения дипломатов. Лондонский протокол останется пустым клочком бумаги. История с равным презрением отзовется о двух фарсах, разыгранных в одно и то же время в Лондоне и Константинополе: подписание шестью большими державами протокола, ни к чему и никого не обязывающего, столь же комично, как и открытие турецкого парламента, законченное обращением Савфета-паши к дипломатической трибуне»[692].

Даже если исходить из того, что этот вывод — плод позднейших авторских размышлений, тем не менее трудно не признать: к такому пониманию сути происходивших событий несложно было прийти, оставаясь их современником.


Торг и ревность в континентальном треугольнике | По следам Турецкого гамбита | Глава 12 О «гамбитах», обещаниях Лондону и европейском посредничестве