home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


Шкерщики

На промысле окуня после добытчиков это вторая матросская специальность. И самая массовая. Когда рыбы — навалом, шкеркой приходится заниматься и палубной команде, и даже командирам. Так что, худо-бедно, шкерить должен уметь всякий. Но классный шкерщик…

Впрочем, я, кажется, еще не объяснил, что слово «шкерить» на общелитературном языке означает «потрошить». Быть может, иной ревнитель чистоты русского языка сочтет это слово сорным. Но пусть он тогда, работая шкерщиком, попробует представиться по специальности… Слово «потрошить», обросшее слишком далекими от прямого смысла общественными ассоциациями, лишено к тому же и точности термина — мало ли кого и зачем можно потрошить? Шкерят же только рыбу.

Длинный деревянный стол, розовый от впитавшейся рыбьей крови, освещен мертвым электрическим светом. За столом, на возвышении, прикрытом частой стальной решеткой, стоят восемь человек в нитяных перчатках, нарукавниках и клеенчатых фартуках.

Два желоба. Один над столом, полный рыбы. Другой желоб — у нас под ногами, по нему текут вниз к утильным установкам рыбьи внутренности, распространяя по всему цеху въедливый кислый запах.

Параллельно столу движется бесконечная лента транспортера, доставляющего обезглавленную и вышкеренную рыбу — «колодку» — к моечной машине.

Стук пузатых шкерочных ножей, удары головорубных тяпок, шлепки рыбьих тел, плеск воды, гудение механизмов, голоса матросов, отраженные стальными переборками, сливаются под низким потолком — им для нас служит рабочая палуба — в однообразный банный гул.

Один из курсантов-судоводителей, работающих в рыбцеху, пожаловался капитану: хороша, мол, практика, если за весь рейс я даже в рубке не был ни разу. И старпому скрепя сердце пришлось на время поменять нас местами.

— Рыбу клади хвостом от себя — исколешься… Сунь большой палец заместо отрубленной головы под хребет… Прижми другими спинной плавник… От себя, от себя, говорил ведь, — уколешься. Теперь вводи нож и — раз! Вспарывай до анального плавника… Дальше — будет брак, ближе — придется перепарывать, все лишнее движение… Теперь внутренности прочь!.. Нож в руке не перекладывай. Поверни слепой стороной, веди с нажимом и только под конец ковырнешь острием, чтобы кишки отцепить… Следи, чтоб чисто было, без пленки, — это второсортица… Вот и колодка готова!

Арвид отворачивается, считая инструктаж оконченным. Около него скопилась уже порядочная груда рыбы. Несколькими массирующими движениями он выстраивает перед собой обезглавленные подергивающиеся тушки. Одна за другой, мелькнув в воздухе хвостом, они начинают шлепаться на транспортер. И раз — брюхо вспорото. И два — кишки долой. И три — рыба на транспортере. И раз. И два. И три.

Невзрачный, тихий, с длинным висячим носом на тонком лице, Арвид Лейманис вне работы выглядит среди других мастеров, здоровяков и балагуров, гадким утенком. Но за разделочным столом…

Широко расставив ноги, он легко переносит вес тела в нужном направлении и, кажется, работает играючи, весь во власти трехчастного вальсирующего ритма. Руки у него ходят плавно, не спеша. Ни одного лишнего движения. И раз, и два — рыба! И раз, и два — рыба!

Через минуту с первым десятком покончено. Раскладывая такими же ровными пассами второй, Арвид мельком посматривает в мою сторону.

«Обработчик, помни! Матрос первого класса должен шкерить семь-девять рыб в минуту, второго класса — пять-шесть!» — вспоминается мне плакат, висящий в столовой.

— Ничего, привыкнешь, пойдет! — спокойно замечает Арвид в ответ на мою извиняющуюся улыбку.

Слева от меня стоит Нырко, долговязый, стриженный под машинку парнишка-курсант.

— Салют кишкодрателям! — подняв руку с ножом, приветствует он мое появление. Слово это не менее оскорбительное, чем «салага». Так шкерщики по традиции именуют новичков. Что ж, Нырко имел на это право — он все-таки простоял за разделочным столом весь рейс.

Но Арвид так на него глянул, что он сразу осекся и больше не пытался упражнять на мне свое остроумие.

Работает Нырко неровно — то медленно, будто во сне, то, спохватившись, быстро, с остервенением. Мое соседство не доставляет ему удовольствия. Три шкерщика должны управиться с рыбой, обезглавленной одним головорубом. Если кто-либо из них мешкает, остальным приходится работать за него.

Головорубом у нас Гудзик, тот самый, с дипломом штурмана в кармане и с недоплаванным цензом.

У него другой темп и другой размах. Одним широким движением — вперед, вверх — он надрезает хрящ, соединяющий рыбью голову с брюхом, — «колтычек» — и заносит тяпку. Вторым, резким — вниз на себя — отделяет голову от туловища. И раз! И раз! И раз! Взлетает и падает тяжелая тяпка. И раз! И раз! И раз! Головы — в одну сторону, туловища — в другую.

Алые брызги все гуще ложатся на зарешеченные матовые колпаки электрических ламп, на окрашенные суриком трубы под потолком, на фартуки и лица матросов.

Вздрагивающие, подпрыгивающие тушки громоздятся одна на другую — мы не успеваем их потрошить. Гудзик переводит взгляд с груды обезглавленной рыбы на руки шкерщиков. В его птичьих глазах довольная усмешка. Он стягивает с руки черную от крови перчатку. Оттопырив два пальца, осторожно лезет в карман брюк, вынимает пачку «Примы». Берет из нее губами сигарету. Закуривает и соскакивает с возвышения.

За спиной раздается шипение точильного круга.

Нырко, метнув в мою сторону косой взгляд, судорожно убыстряет темп в надежде, расправившись с рыбой, тоже успеть покурить. Но когда перед ним остается всего лишь две тушки, Гудзик снова вспрыгивает на помост.

Груда рыбы опять начинает расти; медленно, но верно.

Арвид наклоняется над столом и кричит Нырко:

— Пошли, что ли?

Потом жестом показывает, чтоб я занял его место, а сам становится рядом с Нырко. Они разделяют между собой операции. Точно так, как рассказывал первый помощник со «Льва Толстого». Нырко вспарывает, Арвид потрошит. Теперь каждому вместо трех движений приходится делать два. Темп возрастает в полтора раза. Но утомляемость — в несколько раз: всего два движения, работают одни и те же мышцы, только они.

Проходит час. Второй. Колпаки на лампочках, трубы облеплены черными сгустками рыбьей крови. По лицу Нырко, прокладывая дорожки среди ложных ссадин, течет пот. Рыбьи головы с вытаращенными глазами, вспоротые животы, растопыренные плавники, розовые нити кишок, извивающиеся хвосты, мелькая перед глазами, сливаются в сплошную движущуюся массу… А бункер все выплевывает и выплевывает рыбу, словно ей нет конца.

Ноги начинают скользить по решетке, разъезжаться. Чтобы не уснуть, приходится то и дело хвататься за стол. Не сразу соображаю, что началась качка.

— Перекур! — кричит Арвид.

С усилием разгибаю спину, схожу с помоста. Матросы полощут под краном почерневшие перчатки, моют окровавленные лица. От едкого запаха кишок щиплет глаза. С наслаждением затягиваюсь сладким дымком сигареты.

Арвид, приподняв решетку, сильной струей заборной воды из шланга промывает засорившийся утильный желоб.

— Цик?[8] — спрашивает Гудзик.

— Четри…[9]

Всем понятно и без перевода: мы сделали четыре тележки рыбы. Каждая тележка — четыреста сорок килограммов. Значит, через наши руки уже прошло около двух тонн.

— Давайте, ребята, — говорит Калнынь, — осталась одна тележка, не больше…

Вахта шестичасовая. Если успеем кончить раньше, можем раньше идти отдыхать — ночью рыба идет плохо.

— Не стоит торопиться. В двенадцать новый подъем а уж тонну-полторы как-нибудь и ночью возьмут, — равнодушно замечает Ямочкин.

После неудачи, которая постигла его за рулем в Ирбенском проливе, мы с ним встречались только в столовой. Кивнув, он садился за стол, истово, с крестьянским уважением к себе и к обеду, съедал положенную порцию и уходил в кубрик.

Завидев меня в рыбцеху, он слегка сощурил глаза:

— Пришел пошкерить?

На его скуластом красном лице шевельнулось что-то похожее на любопытство и тут же кануло в неподвижной степенности.

Глядя на его тяжелое, герметически замкнутое лицо, я почему-то вспоминаю историю, услышанную от матросов на «Льве Толстом». Когда они пришли на промысел, к ним с другого судна, которое, набрав груз, должно было возвращаться в порт, попросились два шкерщика. Обработчики были нужны, и потому их охотно взяли. Вид у малых был странный — бороды, длинные, до плеч, волосы. Ну чисто попы, не матросы. Жили они молчком. Объясняться предпочитали жестами, междометиями.

Дней через десять, когда судно, с которого их списали, вернулось в порт, с берега пришла радиограмма, требовавшая немедленно отправить обоих на первом же покидающем промысел корабле, будь то мурманчанин, клайпедец или калининградец. Узнав об этом, оба шкерщика заявили, что высадить их удастся разве что силой. Это вызвало подозрения. Но все оказалось проще.

Пересаживаясь с траулера на траулер, оба малых вот уже два года не были на берегу, и врачи опасались за их рассудок.

С большим трудом удалось вытянуть из них, что они решили пробыть в море не меньше трех лет. Вначале, мол, было трудно, особенно первый год. А потом привыкли. Парни они молодые, здоровые, режим постоянный — двенадцать часов работы в рыбцеху, сон, еда. И никаких забот — ни о квартире, ни об обеде, ни об одежде. Работали они хорошо, чего еще?

А цель у них была одна — сто тысяч чистыми.

«Толстовцы», заинтересовавшись, стали считать. Выходило, что свои сто тысяч они уже взяли. Но тех это не убедило. Пружина была закручена на три года, они втянулись и уже не могли остановиться…

Арвид трогает меня за плечо:

— Подстели под ноги рогожку! А то еще на нож напорешься!

Я следую его совету, работать и в самом деле становится легче — ноги перестают разъезжаться по скользкой от рыбьих кишок решетке.

Ямочкин оказался прав. Через час, когда напор рыбы из бункера начал ослабевать, над нашими головами загрохотали громы.

Нырко поднимает глаза:

— Ишь, крокодилы, — тянут!

Когда оглушающий грохот катающихся по палубе грунттропов стихает, сверху доносятся частые металлические удары и осипший голос Игоря:

— Эй! Люк откройте! Откройте люк, кишкодратели!

Гудзик соскакивает с помоста. Нажимает красную кнопку на переборке. И с плеском, похожим на аплодисменты, добыча льется в бункер, доверху заполняя подпрыгивающими телами желоб над разделочным столом. Тонны полторы действительно будет.

Руки уже ходят сами собой, независимо от тебя. Кажется, и во сне они будут продолжать шкерку: и раз — вспорото брюхо, и два — внутренности прочь. И три! А, черт, кишка оборвалась… И четыре — рыба на транспортере.

Может, до конца вахты мы справились бы и с этим подъемом, но темп спадает.

— Музыку! — кричит Гудзик.

— Музыку! — подхватывает Нырко и стучит ножом по металлической трубе. Шкерщики один за другим прекращают работу.

— Музыку!

Появляется Калнынь.

— Какая музыка? Скоро час ночи!

Арвид делает широкий жест, приглашая взглянуть на наши лица. Калнынь молча и серьезно оглядывает всех по очереди, уходит.

— Му-зы-ку! — гремит рыбцех. Теперь по трубам стучат все, кроме Ямочкина. Грохот стоит такой, что его слышно, наверное, и в ходовой рубке.

— Начрад не дает музыки без разрешения первого помощника.

— Сходи к помощнику, — говорит Гудзик.

— Сам сходи…

Гудзик снимает перчатки, вытирает руки о штаны и уходит вместе с рыбмастером.

— Му-зы-ку! — неистовствуют матросы. Нырко тяпкой Гудзика и своим ножом отбивает по трубам синкопы. Только Ямочкин продолжает работать.

Наконец из динамика за нашей спиной раздаются ритмичные звуки фокстрота. Тут же на помост поднимается Гудзик.

— Давай! — кричит Нырко.

Звуки, вырывающиеся из динамика, волнами плывут по цеху, подталкивая, поддерживая уставшие руки, распрямляя спины. На лицах блаженные улыбки. А темп, темп куда выше, чем пятнадцать минут назад.


День за днем безостановочным потоком течет по разделочному столу трепещущая кроваво-красная река, розовыми льдистыми прямоугольниками застывает в морозильных камерах, оседает в трюмах рядами картонных ящиков.

С разделочного стола транспортер доставляет готовую и вымытую колодку на фасовочный. Фасовка считается легкой работой, и потому здесь стоят девушки Аусма и Гунта. Набирая рыбу из желоба и укладывая ее в оцинкованные противни — треску к треске, окунь к окуню, мелкий к мелкому, крупный к крупному, они, если есть настроение, поют песни. Когда противень полон, наш «главный фоторепортер» Миша Зеленин ставит его на тележку — эдакую этажерку на колесах, — в каждой по сорок противней. Мишу теперь не узнать — его розовые румяные щеки обрамляет черная норвежская бородка. Мне кажется, он отпустил бородку, чтобы хоть чем-то отличаться от девушек — в цеху все одеваются одинаково.

Нагрузив четыре тележки, Миша вооружается грохочущим, как отбойный молоток, пневматическим «пистолетом» и с помощью сжатого воздуха толкает тележки по зубчатому рельсу к морозильным камерам. Сжатого воздуха иногда не хватает — после взрыва у нас остался только один компрессор, и Мише приходится толкать тележки вручную. Удовольствие маленькое, особенно в штормовую погоду. Пятисоткилограммовая этажерка норовит вырваться из рук, и тогда берегись — начнет «гулять» по цеху, размечет противни с рыбой.

Выстроив тележки у морозильной камеры, Миша нажимает красную кнопку. Медленно расходятся тяжелые, как в бомбоубежищах, герметические двери. Цех окутывается клубами морозного пара.

Теперь не зевай — надо как можно быстрей вывезти тележки с замороженной рыбой и на их место поставить новые. Рефрижераторные механики днем и ночью поддерживают в морозилках тридцатиградусный мороз, и напустить туда тепла — значит удалить срок замораживания.

Из камеры рыба идет на глазировку. Эта работа требует незаурядной физической силы. В нашей смене глазировщиком Гунар — квадратный в плечах, рослый паренек с кирпичным лицом, с длинными рассыпающимися волосами, перехваченными черной тесьмой. Обдаваемый клубами пара, он стоит за столом, на который сверху брызжет теплая вода. Схватив противень с тележки, он подставляет его под воду, переворачивает, снова держит под душем, снимает крышку, с силой грохает об стол с таким расчетом, чтобы оттаявшая от металла прямоугольная льдина рыбы сама подкатилась к упаковщикам, швыряет пустой противень обратно на тележку и берется за новый.

Гунар работает молча, с ожесточением. Тележка за тележкой опоражниваются в одном и том же ритме, словно и усталость его не берет, а ведь проходит через руки Гунара за вахту около двух тонн. Руки у него красные, распухшие, — по рукам всегда можно узнать глазировщика. Покрытые инеем оцинкованные противни леденят пальцы, а сверху льется вода.

Скользящие по столу ледяные прямоугольники — розовые, если это окунь, или серые, если треска, — подхватывают упаковщики, складывают стопкой по три, одевают со всех сторон картоном и передают на обвязку.

Обвязчик, нажав на педаль, приподнимает тридцать три килограмма рыбы на круглой, вырезанной в столе платформе. Два движения, поворот, еще два движения — и можно пришлепывать этикетку: «Окунь мелкий. Рыбмастер Калнынь. Дата».

Теперь остается поднести продолговатый ящик к горке, столкнуть по желобу на два этажа вниз, где его подхватит трюмный матрос и уложит в штабель.

Трюмным работать хорошо. Температура постоянная — минус восемнадцать. Ни пара, ни запаха кишок. Дышится легко, грузить не жарко. И притом нужно раскидывать мозгами — какой ящик куда, окунь к окуню, треска к треске, да так, чтобы качкой не раскидало и свободного пространства не оставалось.

А главное, здесь своей спиной ощущаешь конечный результат работы всего судна. Закончишь ряд, закрепишь его перегородкой — и все: ты последний, кто притронулся к добыче до самого берега.

С труб, покрытых инеем, свисают мохнатые сосульки. Тишина. И только равномерное шуршание ящиков напоминает о том, что мечтать некогда. А то наставятся ящики в желобе на целый этаж, заклинятся, попробуй тогда возьми их…

Но через три дня, когда пальцы мои, исколотые окуневыми плавниками, — то ли от чудодейственной докторской зеленки, то ли сами по себе — стали заживать, Калнынь снова поставил меня на шкерку. Отдохнул, мол, пора и честь знать.


Опять безостановочно течет рыбная река.

Арвид, вначале приглядывавший за мной, вскоре снимает свою опеку. Нырко, которому больше не приходится за меня «вкалывать», перестает метать косые взгляды. Кажется, признали, хотя до настоящего шкерщика мне еще далеко.

Правда, я стал укладываться в норму второго класса — пять-шесть окуней в минуту. Но если Нырко при этом темпе успевает почесать за ухом, перекинуться шуткой с Гудзиком, оглядеться по сторонам, то мне нужно напрягать все свое внимание.

Однако со временем внимание становится чисто механическим. Обезглавленные, но еще подпрыгивающие рыбы уже не воспринимаются как живые, умирающие существа, а превращаются в полуфабрикат, из которого нужно сделать колодку. Внутренности их перестают быть тончайшим аппаратом, созданным природой для поддержания жизни, а становятся только сырьем для рыбной муки.

Глаз автоматически фиксирует размер окуня, посылая рукам импульсы нужной силы, и, если колодка выходит нечистой, нож сам повторяет нужное движение. Голова принимает в работе все меньшее участие, освобождаясь для посторонних мыслей и картин.

…Как-то с дочерью, тоже страстной рыбачкой, — ей тогда было лет восемь — мы поймали двух полуторакилограммовых голавлей, принесли их в деревню и стали потрошить на вкопанном в землю столе. Все ее деревенские знакомцы столпились вокруг и, дивясь добыче, с жестоким мальчишеским любопытством разглядывали перевязанные посредине воздушные пузыри, зеленые мешки с желчью, продолговатые желудки с квелыми пескарями, кривые белые зубы, расположенные в самой глотке. Вместе с внутренностями на стол вывалился маленький кровяной комочек. Мы хотели скормить его набежавшим курам, но вдруг заметили, что он дергается. Замрет на мгновение и снова сжимается. Сердце мертвого голавля продолжало работать.

— Вот видишь, Витька, — сказала дочь своему приятелю, когда оно наконец остановилось, — я говорила тебе, что им больно, если ты вместо кукана просовываешь под жабры толстую палку…

…Есть ли сердце у морского окуня? Должно быть. Но, ошкерив, наверное, уже не одну тысячу рыб, я так и не успел его заметить.

…Конечно же шкерить должны машины. И не потому, что работа эта грязная, неэстетичная, — слишком уж она механическая, отупляющая и непроизводительная. Шкерочные машины для окуня уже сконструированы и проходят испытания. Надо думать, через год-другой профессия шкерщика станет достоянием истории, вроде коногона в шахтах.

А пока на траулере есть лишь филейная линия для трески. Но и она бездействует. Треска идет мелкая, да и немного ее. Чем запускать на час в сутки машины, отрывать людей, удобнее обработать ее вручную вместе с окунем.

Шкерить треску — одно удовольствие: она не колется, брюхо у нее мягкое, податливое. А главное — печень. Чистая, гладкая, налитая, цвета слоновой кости, — так и хочется подержать ее на ладони. Но котел, вырабатывающий из тресковой печени медицинский жир, не очень вместителен, и значительная часть ее идет в утиль.

В этом подъеме трески больше, чем обычно. Элегантная, стройная, как девушка, обтянутая серым платьем.

— Поглядите-ка, ребята!

Арвид вертит в руках странный блестящий предмет.

— Медицинский шприц… Где ты взял?

— У трески в брюхе…

Шприц исправен — поршень ходит туго, втягивает воду. Обтерев его о штаны, Арвид разглядывает клеймо на ободке: «Made in USA». Должно быть, уронили за борт с какого-нибудь американского или канадского корабля, а треска приняла за рыбешку.

— Отдай доктору, — может, сгодится…

Вместе с треской приходит довольно много мелких палтусов. Желтоватые сверху и белесые снизу, плоские, как блины, они летят в сторону, на палубу. Крупные потом отберут на камбуз, помельче — пойдут на муку.

Но вот из-под красных окуней и серой трески показывается приплюснутая «маршальская» голова и огромный толстый пласт синекорого палтуса. Рыба эта дорогая, мясо у нее нежное, жирное.

Гудзик с Ямочкиным, взявшись за хвост, волокут «маршала» к морозилке — в нем килограммов шестьдесят…

Но такие развлечения — большая редкость.

С каждым днем все сильнее гнетет отупляющее однообразие одних и тех же заученных движений, непрерывный круговорот — рыбцех, столовая, кубрик, сон, шкерка, еда, кубрик, рыбцех, столовая. Единственная радость, единственное отдохновение — музыка. Как в рубке — океан, так здесь, во чреве корабля, музыка заменяет собой весь мир, от которого мы отрезаны стальными переборками, с его волнениями, радостями и страстями, запахами гроз, шумом городов, перелесками и «лугами, по которым ходят женщины и кони». Но и ее каждый раз приходится добывать с бою — в рабочие помещения по уставу музыка подается только в исключительных случаях, во время авральных работ.


— Мне не нужно объяснять, что такое музыка, — замечает Калнынь, когда перед вахтой я захожу к нему в каюту. — А вот первому помощнику попробуйте…

На этажерке над книгами у Калныня стоит горшочек с цветами. Маленькое деревцо с зелеными листиками. Каждая веточка, каждый листок шевелится, сопротивляясь качке, стремится сохранить нормальное положение. И от этого кажется, что цветок живой.

— Знаете, что мне сказал Машенин в последний раз? «Идете на поводу у матросов». Смотрите я знаю, о чем вы думаете!

— Ну, это угадать не трудно… Мне, например, когда я с ним встречаюсь, всегда приходят на ум слова Михаила Кольцова: «Лучше совсем не иметь комиссара, чем иметь плохого».

Расстроенно улыбнувшись, Калнынь подставляет руку под колышущийся листок и, подержав его на ладони, говорит:

— Но характеристики-то сочиняет он… А что мне делать без моря?..

Дайлису Калныню двадцать пять лет. Два года назад он окончил рыбтехникум и с тех пор плавает.

Аккуратно одетый, подобранный, с тщательно причесанной белобрысой шевелюрой, Дайлис за весь рейс ни разу не повысил голоса, что не мешает ему быть требовательном в работе. Он не постесняется вернуть в морозилку целую тележку рыбы, если, измерив температуру, обнаружит, что она выше нормы, или строго отчитать шкерщика за брак. Но он не бывает строг ради строгости, его требовательность всегда обоснована.

Уважая труд матросов, он не оставляет их в цеху, если рыбы нет, хотя бы время вахты и не вышло, охотно меняет их местами, если есть возможность. А вне работы ничем не выделяется среди матросов, не стесняется дружеских открытых отношений с ними.

В рыбцеху не услышишь озлобленной ругани, перебранок. Впрочем, в этом не только заслуга рыбмастера. Уравновешенность, выдержка — одно из качеств латышского национального характера, а половина обработчиков — латыши.

Если ты ленив, плохо работаешь, здесь никто не будет с тобой нянчиться. Но если ты еще не умеешь, не знаешь дела, тебе покажут терпеливо, доброжелательно, без издевки. Атмосфера в рыбцеху спокойней, ровнее, чем в траловой команде. Улыбки чаще появляются на лицах, чаще звучит смех и даже песня.


О счастье | Да здравствуют медведи! | Между морем и берегом



Loading...