на главную   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


Глава XV

Знаками я говорю Фариду:

— Так значит, дядя все это время планировал переезд, просто дожидался, пока состоится сделка, прежде, чем говорить нам про Константинополь. Византия, представляешь… Земля мусульман. Если бы он только рассказал мне об этом. Не сомневаюсь, мы бы смогли потрудиться и заработать эти деньги. Но, видимо, он боялся, что его поймают, и все сорвется. — Поток моих удивленных жестов прерывает голос тети Эсфирь, зовущей меня из кухни. — Боже мой, ее душа вернулась в тело! — шепчу я.

Он читает мои слова по губам и нетерпеливо показывает:

— Иди к ней! Ей может понадобиться твоя помощь на пути возвращения в этот мир!

Прибежав на кухню, я обнаруживаю, что тетя не одна. Она прикрывается Синфой, как будто живым щитом.

Рядом с ней стоит какой-то старик. Он тощий и высокий, очень бледный, с жесткими седыми волосами и густыми ровными бровями. Почему-то он создает такое впечатление, словно его вылепили из снега. Эсфирь мрачно следит за мной взглядом.

— Ты, наверное, помнишь Афонсо Вердинью, — говорит она. — Он состоял в группе молотильщиков твоего дяди.

О Sinistro, человек с левой стороны, так мы назвали его когда-то в своем неоднозначном отношении к этому человеку. Это было словосочетание, позаимствованное из итальянского языка, подчеркивающее одновременно леворукость Дома Афонсо и его зловещую таинственность. Как ни странно, он нравился дяде. Он говорил, что Афонсо читает Тору так, словно ее посадили на рыбий клей — следствие его непримиримого аскетизма, перенятого у суфиев, вместе с которыми он обучался в Персии. И куда же ушло все это? Теперь, сколь я помню его внешность, он кажется еще более старым и дряхлым, будто его морили голодом и держали в подземелье, куда не проникал ни один лучик света. На мятой белой рубахе прямо под руками видны пожелтевшие пятна пота. Через руку переброшен поношенный черный плащ с обтрепанными полосами синего шелка. Когда наши взгляды встречаются, он недовольно кривит губы. Ни один из нас не делает ни шагу, чтобы поприветствовать другого.

— Ты его помнишь, разве не так? — настойчиво повторяет Эсфирь. — Ты был еще совсем мальчишкой, когда…

— Я помню его, — резко бросаю я. Во мне, словно в хрустальном шаре, всплывает ощущение надвигающейся катастрофы.

— Берекия, я какое-то время побуду с Афонсо, — продолжает она, произнося слова медленно и мягко. — Он приехал сюда сразу же, как только до Томара донесся слух о восстании. Он снимает комнату на постоялом дворе сеньора Дюарте, рядом с домом Резы. Мы будем там. Скажи об этом своей матери, пожалуйста. Я не хочу ее будить. Но, если я ей понадоблюсь, она может ко мне прийти.

— Я не понимаю, — говорю я.

Моя тетушка сжимает пальцами виски, трет их, словно пытаясь собрать разбегающиеся мысли. Синфа разворачивается, чтобы взглянуть на нее, а затем пулей убегает из дома. Эсфирь кричит ей вслед, но без толку.

Выражение лица Афонсо становится само великое сострадание, когда он шепотом принимается что-то говорить Эсфирь по-персидски. Он мягко обнимает ее за плечи, прижимая к себе. В мою сторону он сухо бросает:

— Просто дай своей тете немного времени. Постарайся понять, что путешествие гораздо сложнее, чем тебе кажется.

Он выводит Эсфирь во двор. Прижимаясь друг к другу, они исчезают за воротами. Ревность, густая и горячая, словно смола, обволакивает мое сердце: больно осознавать, что какой-то чужак смог вернуть жизнь моей тете, когда я сам ничем не смог ей помочь.

А то, что она собирается оставить семью в такой момент, — это кажется невероятным!

Дом Афонсо… неужели его появление меняет все? Может ли он быть замешан в убийстве дяди, в контрабанде его книг? Но он уехал из Лиссабона еще до насильного обращения, задолго до того, как дядя и отец вырыли геницу.

Неуместное разочарование возится у меня в желудке, привязанное к мысли о том, что жизнь — это не книга, у нее нет полей, на которых можно оставить заметки, объясняющие путаные события. Если бы были, Дом Афонсо сидел бы себе у своего камина в Томаре. Его появление только еще сильнее запутывает то, что уже и так вырвалось из-под контроля.

Я слышу, как дядя говорит мне: «Дражайший Берекия, жизнь часто озадачивает нас дорогами, ведущими в никуда, дверями, распахивающимися над пропастью, лестницами, поднимающимися к запертым воротам». Я вспоминаю, как он говорил мне, что вся жизнь — паломничество к субботе. «Даже если и так, — думаю я, — то почти каждый из нас выбирает самый извилистый путь, чтобы добраться до нее».

Я возвращаюсь к Фариду.

— Люди — очень странные создания, — подмечаю я.

— Почему? Что случилось? — Я объясняю, и он показывает: — Ты ведь не знаешь, так?

— Знаю что? — спрашиваю я.

— Когда-то давно они были любовниками. Самир мне рассказал.

— Ты с ума сошел! Афонсо и…

— Это закончилось много лет назад. Теперь это не имеет значения.

Его слова слишком просты, чтобы их понять. Пол становится влажным, ускользая из-под ног подобно речному потоку. Говорящие руки Фарида позволяют мне удержать вращающийся мир.

В конце концов, разве Эсфирь не могла принять участие в убийстве дяди? Возможно, она мимоходом обмолвилась Дому Афонсо о существовании геницы. Он мог действовать в одиночку, продолжая с ней отношения. Фарид чувствует ход моих мыслей и показывает:

— Карточный домик, построенный на кривом столе во время песчаной бури.

— Нет, если она не догадывалась о планах Афонсо. Возможно, он скрывал от нее свои планы. Даже сейчас она не подозревает, что человек, утешающий ее, — убийца ее мужа!

— Но из письма Ту Бишвата мы выяснили, что, скорее всего, тут замешан один из контрабандистов. Если, конечно, ты исключаешь мысль, что Афонсо был одним из них… что он и есть Зоровавель.

Некоторое время мы с Фаридом сидим в гнетущем молчании: я все еще не отошел от благоговейного ужаса, испытанного от ухода Эсфирь. Друг время от времени что-то показывает мне, но я не обращаю на него ни малейшего внимания, пока он, наконец, не берет меня за руку.

— Кто-то с очень странной походкой вошел в дом, — показывает он. — Я чувствую вибрацию.

Неожиданно из кухни доносится мужской голос, зовущий меня по имени. Я бросаюсь туда. «Мертвый» молотильщик и импортер тканей Симон Эаниш собственной персоной стоит в дверях, тяжело опираясь на костыли, его поношенный угольно-черный бархатный плащ ниспадает с плеч.

Он давно не мылся и не брился, а в середине подобно третьему глазу красуется огромный струп. Синфа стоит рядом, обнимая его словно потерявшегося ребенка. Он гладит рукой в перчатке ее волосы, сочувственно кивая мне.

— Берекия, я узнал о господине Аврааме, — говорит он мне.

Невольно я опускаю взгляд на его ноги, чтобы убедиться, что передо мной человек.

— Ты не умер, — замечаю я.

Он мотает головой и улыбается улыбкой безумца, слишком широко, словно его губы растягивают невидимые нити в руках кукловода.

Нас накрепко связывает сила общего выживания, и я делаю шаг ему навстречу. Но его перчатки! Та, что на правой руке, порвана на тыльной стороне. Неужели та шелковая нитка, которую я нашел у дяди под ногтем, действительно была…

Насторожившись, я останавливаюсь. На его лице застывает очередная пародия на улыбку.

— С тобой все хорошо? — спрашиваю я. — Что случилось? Твой домовладелец сказал…

— Все в порядке, — кивает он. — Я велел ему говорить всем и каждому, кто стал бы меня искать, что я мертв. Мне показалось, так будет безопаснее. А потом я убежал из Лиссабона. Я только недавно вернулся.

«Боже правый, — думаю я, — вернется ли и Иуда из мертвых? Или это было бы слишком, чтобы на такое надеяться?»

Симон с благодарными поклонами принимает предложенную мною черствую мацу.

— Дядя — не единственный погибший молотильщик, — говорю я. — Самсон тоже.

— Я знаю. Он как раз зашел в мою лавку. Я просил его остаться, спрятаться со мной. Но он хотел вернуться к Ране и их малышу. Его схватили, когда он еще и на пятьдесят пейсов не отошел от дверей… у него не было ни единого шанса, ведь всюду были эти христиане.

Мое тело кажется мне совершенно чужим. Я хочу попытаться одурачить его, но все, что способен произнести мой рот, это правда.

— Диего и отец Карлос выжили. И, к тому же, в Лиссабон вернулся Афонсо Вердинью.

Симон кивает, улыбаясь так, словно не слышал ни единого моего слова и пытается быть вежливым. Мы сидим друг против друга. Синфа бормочет про себя что-то насчет дел по дому, которые нужно сделать, так что мне кажется, что она вовсе не слушает наш разговор. Мой раздраженный взгляд заставляет ее выскользнуть во двор.

Натянутая улыбка, украшающая лицо Симона, кажется нарисованной рукою талантливого иллюстратора.

— Что смешного? — спрашиваю я.

— Ничего.

Я указываю на его лоб:

— Ты ранен. Тебя кто-то ударил?

Симон дотрагивается до струпа, рассказывает, как он споткнулся о тележку, прячась в лавке пуходера, смеется, демонстрируя другие ссадины на колене. Потом рассказывает глупую шутку о том, как собака написала на его деревянную ногу, улыбается и моргает, снова улыбается.

Его глаза нервно шарят по комнате, когда слова, наконец, тонут в тишине.

С тоски он решил стать придворным шутом немилосердного Бога.

— У нас закончилось вино, — говорю я ему. — Но если хочешь, я налью тебе бренди. У нас есть немного благовоний из Гоа, и они могут…

— Нет, нет. Все хорошо.

Шаркая, входит Фарид и садится рядом со мной. Он отвечает на улыбку Симона нелепым, изучающим наклоном головы. На нее не следует реакции, и мой друг показывает мне:

— Он напоминает усыхающий куст жасмина, буйно цветущий перед смертью.

Чтобы уж наверняка согнать с лица Симона эту дурацкую улыбку, я рассказываю ему о матери и Эсфирь и об исчезновении Иуды и Самира. Он кивает, словно уже слышал все это раньше. Чтобы проверить его, я говорю:

— Я нашел бусину из четок возле тела дяди. Я уверен, что его убил отец Карлос.

— Карлос? Но разве у него была веская причина для убийства господина Авраама? — спрашивает он.

— Они поссорились из-за рукописи, которую священник не хотел отдавать дяде, — отвечаю я.

Симон улыбается, словно я сказал что-то смешное, и по-паучьи перебирает по столу пальцами.

— Так что ты скажешь об этом? — зло спрашиваю я.

— А что ты хочешь, чтобы я сказал? Я считаю, это абсурд. Но если ты в этом уверен, то кто я такой, чтобы разрушать твои иллюзии? Я устал докапываться до истины. Иллюзии — как раз то, что надо. Мы все должны получить благословение на жизнь в саду цветущей лжи — так гораздо проще жить.

Со двора возвращается Синфа и прячется в объятиях Фарида.

— Ты не станешь меня слушать, — внезапно вздыхает Симон. — Я старый дурак, в котором нет больше ни капли мужества. Но ради господина Авраама я попытаюсь смириться с этой правдой, если пожелаешь. А теперь скажи мне вот что: ты уверен, что его убил кто-то, кто знал, что он… новый христианин? — В его вопрошающем взгляде читается почти надежда, словно смерть от руки еврея предпочтительнее убийства последователем Назарянина.

— Очень похоже на то, — отвечаю я.

Пока я рассказываю о клинке шохета и пропавших красках, Симон кусает губы. Он просительно поглядывает на Синфу, пока его намек не становится очевидным. Я прошу девочку принести для нашего гостя немного уцелевших фруктов из лавки.

— Я понимаю, — вскипает она. — Но он был и моим дядей тоже! — Она смотрит на меня в упор. — Я принесу фрукты, чтобы Фарид поправлялся. А не потому, что ты меня попросил!

Я протягиваю к ней руки, но она отворачивается и убегает.

— Не знаю, что с ней и делать, — сознаюсь я. — То она боится за меня, то…

— Время исцелит это, — улыбается Симон.

— Ты говоришь совсем как Дом Афонсо Вердинью.

— Да, а когда он вернулся?

— Приехал недавно, — отвечаю я. — Занятно, да?

— О чем это ты? Ты считаешь, что и он тоже мог…

— Это возможно.

— Расскажи мне еще о том, как господин Авраам покинул мир сущий.

Тоном, на шаг опережающим эмоции, я рассказываю Симону, как обнаружил дядю и девушку, как лежали их тела, как были перерезаны горла. В ответ он улыбается, но его губы дрожат. За его чувства идет нешуточная борьба. Неожиданно перебив меня, он с нажимом произносит.

— А на теле твоего дяди не было больше ничего необычного?

Мое сердце стучит в ритме слов um fio de seek, шелковая нить, но я просто отвечаю:

— Например…?

Симон пожимает плечами, словно отрекаясь от еще не произнесенных слов.

— Semente branca, — шепчет он, используя термин каббалистов «белое семя» для обозначения спермы.

— Кто тебе…? — Он останавливает мой вопрос взмахом руки.

— В Севилье на меня донес один из членов еврейской общины. Я так и не узнал, кто это был. Разумеется, инквизиторы не говорят таких вещей заключенным. Я покаялся публично, но они все равно меня заперли. Эти черные отметины на шее твоего дяди — это синяки. Я видел такие раньше. После повешения, или гарроты, или… — Он опускает глаза, улыбка сходит с лица. Он вытирает лицо рукавом рубахи. — Сперма выходит как реакция тела на нажатие на шею и трахею. — Не у всех. Но такое бывает. У меня есть теория, что Господь, пытаясь спасти невиновного, дарит радость его телу. Происходит оргазм. Может быть, в эту самую минуту и у самого Бога случается оргазм. Твой дядя наверняка это знал. В любом случае, жертва предстает пред Творцом в тот момент, когда в его теле экстаз противостоит боли. А как Хранитель Истинного Имени, твой дядя, конечно же, достиг очень мощного оргазма практически мгновенно.

— Ты сначала сказал, что его повесили. Но там не было ни веревки, ни…

— Или убит гарротой, или даже задушен. Веревкой или руками. И…

— Это сделали четками, — перебиваю я. — Я не солгал о бусине, которую там нашел.

— И после этого твой шохет перерезал ему горло, — продолжает Симон. — Видимо, по привычке. Или чтобы быть уверенным. Человек никогда не может быть уверен до конца, имея дело с каббалистом такой мощи. Существуют способы…

Фарид показывает:

— Это должен был быть кто-то, кому он позволил бы подойти достаточно близко, чтобы причинить вред. Зоровавель… кем бы он ни был, мог прийти сюда.

Желая сохранить в тайне мою догадку о том, что один из контрабандистов мог быть замешан в убийстве моего наставника, я воздерживаюсь от перевода последней фразы Симону.

Тот усмехается:

— Фарид хочет сказать, кто-то вроде меня.

Неестественная нерешительность Симона уступает место его новому образу.

— Да, — говорю я. — Вроде тебя.

— Берекия, я не собираюсь оправдываться. Твой дядя выкупил меня из рук христианской инквизиции. Я бы скорее убил себя, чем…

— И тем не менее мы нашли кое-что, принадлежащее тебе, — говорю я.

— Что?

— Дай мне одну из своих перчаток, и я тебе покажу.

Он пожимает плечами, словно уступая моей грубой настойчивости, снимает с руки порванную перчатку и протягивает ее мне. Я лезу в сумку и достаю из нее нитку. Она подходит, тот же черный шелк, ни тени различия.

— Она застряла у дяди под ногтем. Она твоя.

Изучив нитку, Симон отпирается на стол, чтобы подняться на ноги, и сочувственно смотрит на меня.

— Может быть, она и похожа — я не эксперт. Но ее могли взять у меня в лавке, да в любой лавке Маленького Иерусалима, торгующей шелком. Но ты, разумеется, хочешь знать, как была порвана именно моя перчатка? — В ответ на мой кивок он нараспев произносит: — Когда бежишь на одной ноге, временами случается упасть. Упав на камни, можно порвать шелк. Удивительный материал эта работа червей, но они, свивая ее в кокон, не могут прозреть человеческой глупости.

Он берется за костыли, вкладывая под мышки их кожаные подушечки. Стыд от того, что я донимаю расспросами человека, которого обожал мой дядя, мешается с упорным желанием продолжить нападки, пока из его души не извергнется последний намек на счастье.

— Симон, пришло время масок, — говорю я. — Я совершенно не уверен в том, что скрывается под твоей. Так же, как и ты не знаешь, что кроется под моей. И все, что мне известно, это то, что передо мной человек, жалеющий самого себя, чтобы меня одурачить.

Он подпрыгивает, чтобы поудобнее разместить костыли.

— Моя старая маска давным-давно сгорела в костре, на котором погибла моя жена. А новая… я даже не знаю, как она выглядит. — Он со смиренным видом надевает перчатку. — Может быть, в стороне от чужих глаз я и вступил с твоим дядей в чудовищную борьбу. Так наверняка предположил бы инквизитор. Но неужели ты стал им? Еврейский мистик, превратившийся в инквизитора?! — Он с горечью смеется. — Ты не первый, не так ли? Все возможно под небом Испании и Португалии. Благослови Господь эту страну чудес.

Является ли эта эскапада циничной защитой человека, уставшего от мира, или же это притворство убийцы? Я спрашиваю его:

— Ты не знаешь, кто перевозил дядины книги? — Он мотает головой, и я говорю: — И никаких подозрений?

— Никаких. Я отлично овладел искусством не задумываться над само собой разумеющимися вещами. На самом деле, не думать — это особый дар, развившийся в Кастилии и Андалусии. Отправляйся туда как-нибудь, и ты увидишь, насколько ценится это среди примерных горожан этих Богом проклятых провинций.

Я разворачиваю перед ним портрет мальчика, пытавшегося продать сеньоре Тамаре последнюю Агаду моего наставника.

— Никогда не видел?

— Сколь мне помнится, нет, — отвечает он.

— А Ту Бишват?

— А что это?

— Не «что». В Константинополе есть человек, использующий этот псевдоним… который получал контрабандные рукописи от дяди.

Симон мотает головой, говоря:

— В Константинополе, должно быть, живут сотни каббалистов. Этот Ту Бишват может быть любым из них. Господин Авраам велел нам не вмешиваться в другие его дела. Мы уважали его желания. Так же, как и ты, милый Берекия.

Он вновь демонстрирует мне свою жалкую улыбочку, и в моей груди вскипает желание его ударить.

— А Хаман? — угрюмо спрашиваю я.

— А что с ним?

— Дядя не говорил тебе, чье лицо он собирался дать Хаману в своей последней Агаде?

Симон снова мотает головой и ковыляет на костылях в сторону двери. Он оборачивается, прикрывая ладонью глаза. Шут исчез: его взгляд не выражает больше ничего, как у человека, надежды которого рухнули. Он шепчет мне обеспокоенно:

— Берекия, я пришел, чтобы кое-что рассказать тебе. Испанский дворянин, остановившийся в дворце Эстош, ищет по городу книги на иврите, в частности, иллюстрированные рукописи. В субботу перед гибелью твоего дяди я собирался продать ему несколько. Я не знаю, откуда он узнал мое имя. Он мне не сказал. Остерегайся нас всех, если пожелаешь. Но его остерегайся особенно. Было бы разумно продать книги твоего дяди, чтобы собрать денег на выкуп и уехать из Португалии. Но я не доверяю этому человеку.

— А его имя?

— Он называет себя графом. Графом Альмирским, — но я подозреваю, что это ложь.

Когда я объясняю Симону и Фариду, что это не кто иной, как человек, забравший Диего в больницу после того, как его избили камнями, они оба принимаются убеждать меня в том, что я должен пойти и поговорить с ним. Мы идем молча, медленно, чтобы Симон смог поспеть за нами на своих костылях. Все, что осталось теперь от избиения, это понимающие глаза христиан: подозрительные, будто разграничивающие свои владения, говорящие о том, что мы не такие как они. Как будто мы этого не знаем. Они принимаются перешептываться и отводить глаза, словно мы — живые мертвецы. Как будто мы и этого не знаем.

В косой утренней тени, отбрасываемой двумя колокольными башнями-близнецами собора, Фарид показывает мне, что нас кто-то преследует.

— От самого дома, — жестикулирует он. — И он северянин. Но пока не оборачивайся.

Мы ускоряем шаг, спускаясь мимо церкви Святой Магдалены к Маленькому Иерусалиму. Здесь мы не столько идем, сколько лавируем между высохшими кучами дерьма, оставленного на улицах христианами. По камням мостовой вьются и исчезают бурые полосы — кровавые следы тел евреев, влекомых в костер. Вокруг носятся мухи, норовя забиться в нос и глаза. Но все мои мысли сосредоточены на идущем за нами северянине. Словно нас связал воедино невидимый шнур, тянущий меня назад. Возле старого здания школы я решаюсь оглянуться. Наш преследователь большими шагами минует тележку с вяленой рыбой. Это тот самый светловолосый великан, которого я видел возле дома Диего, в этом нет сомнения.

Неужели он и есть Белый Маймон с Двумя Пастями — из-за светлой кожи?

Я беру Симона под руку и сообщаю ему о нашей северной тени.

— Он, скорее всего, охотится за мной, — замечаю я. — Из-за чего-то, что я знаю о дяде… о заговоре об убийстве. Вы должны отделиться от меня.

Симон согласно улыбается: он больше не станет бороться с судьбой. Но Фарид показывает:

— Может быть, стоит с ним сразиться? Трое на одного.

Я киваю на костыли Симона:

— Плохая идея. В одиночку я смогу от него оторваться на аллеях Маленького Иерусалима. Он не здешний. Он потеряется там. Встретимся возле дворца Эстош. Ждите меня.

Они согласно кивают и продолжают свой путь в сторону Россио. Я поворачиваюсь лицом к нашему шпиону, чтобы убедиться, что он меня видит, а потом сворачиваю возле кружевной лавки к зданию, раньше бывшему еврейской больницей. Единым прыжком я скрываюсь из виду в мраморной дверной раме постоялого двора Двух Братьев. Отсюда я продолжаю спускаться по боковой аллее обратно к Rua da Ferraria, улице Кузнецов.

Вжавшись в дверной проем, я наблюдаю за несколькими кремовыми бабочками, трепещущими крыльями, набросившимися на свежие конские яблоки.

Внезапно на перекрестке впереди останавливается северянин. Он снимает шляпу и смотрит на меня. У него высокие, крупные скулы и хитрые глаза. Он проводит рукой по прядям жирных волос и возвращает шляпу на место. Но его первые шаги направлены в иную сторону: он идет прочь от меня следом за Фаридом и Симоном.

Осознание собственной ошибки заставляет мои внутренности судорожно сжаться. Я крадусь следом с осторожностью кошки, но северянин оглядывается через плечо прямо в мою сторону, словно обладает даром провидения. Он решительно смотрит на меня и бросается бежать. Я бегу следом. Шляпа падает у него с головы. В его кулаке что-то тускло поблескивает, когда он вытаскивает руку из-под плаща. Фарид тоже почувствовал опасность. В сотне пейсов вверх по улице он неистово размахивает руками, пытаясь что-то объяснить Симону. Они бегут к северным воротам Маленького Иерусалима сквозь неровную тень куполов церкви Святого Николая. Ковыляющая походка Симона неуклюжая, безнадежная.

— Симон, беги! — ору я.

Но это невозможно. Он оборачивается, роняя костыль. Я смотрю на все это словно сквозь загустевшее до состояния меда время: его рот открывается, северянин стремительно бросается к нему. Его последняя опора отлетает в сторону, тело обрушивается на стену. Фарид встает над ним на колени, за спиной светловолосого убийцы, бегущего прочь, взлетает плащ.


Глава XIV | Последний каббалист Лиссабона | Глава XVI