home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


Прослушивание, поиск талантов

Будь я проклят, вот это был цирк. Поэты, артисты, оперные певцы, танцоры, музыканты, спортсмены, таланты. В то время у меня к ним, не знаю почему, было странное отношение. Я думал — жалкие, неизлечимо больные бедняги. Несчастные существа, полулюди. Разумеется, они знают, что такое жизнь, любят ее. В сердце у них человек — им знакомо его прекрасное несчастное лицо. Конечно, ведь и они несчастны, обижены и унижены. Они бывали и голодными, и наверняка их не раз гнали с порога, никто им не рад, Боже, такие знают, как спеть, чтобы увековечить боль человека, знают, что ему сказать, куда его направить. Поэтому я всегда их слушал, открыв рот, и эта проклятая привычка преследует меня с ранних лет. Начнет мне человек рассказывать о любой ерунде, например, как он целый день мотался с велосипедом сына (наверняка, шина лопнула), а я слушаю, открыв рот. Но не поэтому я их потом стал ужасно презирать, называть разбойниками и обманщиками. Я тогда, понятно, не знал, что это особенные люди, проклятые, что у них рядом с одного боку ангел, с другого — черт. Я хотел рассказать о талантах, о нерядовом событии в жизни дома.

Происходило это обычно в выходной. Будь я проклят, в выходной. Так уж было заведено, мы знали об этом наперед. За семь дней. Наверное, чтобы мы приготовились к встрече с музой. Будь я проклят, с музой. Мы думали это кто-то вроде Оливеры Срезоской, член экзаменационной комиссии. Но мы знали и другое, что, признаться, нравилось нам больше всего. В такой день нас кормили лучше, будь я проклят, от пуза. Это я хорошо помню, на завтрак было сколько хочешь витаминной овощной похлебки. С капустой и картошкой. Будь я проклят, ешь и радуешься, всякие чувства рождаются. По столько картошки нам просто так не давали. Да еще с добавкой, ешь, сколько душа пожелает. Хлебаешь себе и думаешь — сегодня ищут таланты, Боже, что запоет во мне, какой у меня талант. Гадаешь, на что ты годишься, одно, другое, а решиться трудно, видишь в себе все таланты, все тебе дал Господь. Берешь картофелину и опять размышляешь, говоришь себе, стану поэтом, отлично, нет, тогда заставят что-нибудь читать, не годится, стану оперным певцом, хочешь попробовать, глотаешь картофелину целиком, голос не идет, тебя кидает в пот, потом все путается, сердце бьется, падаешь духом, думаешь, а вдруг в тебе ничего нет, тебе сразу становится плохо, и все, что ты уплетал с таким аппетитом, тебе уже как отрава. Но на прослушивание все равно придется идти, таков порядок. Идешь, как мертвый. Будь я проклят, мертвый. Набираешься храбрости, тебе помогает и укрепляет дух то, что там как-нибудь тебе определят талант, они знают, будь я проклят, знают, кто чего стоит.

С тех пор прошло двадцать, тридцать веков, но я помню все, как будто это было вчера, вчера утром за завтраком. В семь утра, после того, как не спал всю ночь. Весь век, будь я проклят. Видите, глаза детей горят темным страшным огнем. Засветились заспанные лица, стали странно беспокойными, серьезными, кажутся умными и красивыми, строй никогда не был ровнее. Еще когда мы только узнали о таком необычайном событии в нашей жизни, нас охватил трепет. Будь я проклят, трепет. Даже сообщили нам об этом самым высокохудожественным образом. Воспитатель, добрейший Трифун Трифуноски, поэт, учитель физкультуры и руководитель литературного кружка, дважды победитель районных соревнований по кроссу (весной и осенью) — один раз удачно выступил и в республиканском кроссе, был тринадцатым, в газете об этом писали, награжден дипломом и все такое — очень возвышенно и стопроцентно художественно объявил нам о дне прослушивания. Господи, какой у него был голос, такой, понимаете, был тогда у меня критерий художественности, я думал, что лошади бегут, чтобы себя показать, а поэты кричат, чтобы других перекричать, вот я и сказал, что за голос, что за громкий голос был у Трифуна Трифуноского. А надо сказать, что своим чтением он всех нас просто потряс, уничтожил. Будь я проклят, мы могли замертво упасть на месте, как подкошенные. Он кидал слово за словом, как гранату за гранатой, разного калибра, в зависимости от цели — маршировал от одного края строя до другого, для него это не представляло труда. Напротив, он летал, словно птица, поднял руки и полетел благородный Трифун Трифуноски. Возбуждение, страсть, с которыми произносилось даже самое малозначащее словечко, вот что покоряло и зажигало. Испепеляло. Будь я проклят, испепеляло. В тот момент никто не мог спокойно стоять в строю, каждый под влиянием Трифуна Трифуноского хоть раз да взмахнул рукой. Того и гляди, кто-нибудь заедет рукой в ухо или в зуб, выбьет глаз. Не замечает, что другие стоят с ним рядом в строю, как ослеп. Вообще впервые дети так распустились, забыли о порядке, о прямой линии. Клянусь, впервые воспитатели и папочка простили нам такое страшное преступление. Чье сердце могло остаться спокойным и бесстрастным, когда Трифун Трифуноски, вытаращив глаза, указывая на вас пальцем, говорил:

О, да! О, нет!

А почему бы нет!?

Ты выглядишь, как глист,

но ты в душе — артист!

О, да! О, нет!

А почему бы нет!?

А если краски рад

ты взять, товарищ-брат,

раз, два, и вот готов

узор из ста цветов.

О, да! О, нет!

А почему бы нет!?

А может, ты — поэт,

и ждет тебя расцвет!

(громкие аплодисменты, ура)

О, да! О, нет!

А почему бы нет!?

Ты будешь машинистом,

веселым трактористом.

О, да! О, нет! А может, ты — пилот, летит твой самолет,

ты будешь дирижером,

шахтером,

комбайнером.

О, да! О, нет!

А почему бы нет!?

Ударник впереди

с киркой

и тачкой вновь!

Он лучший, погляди,

Стране он отдал кровь!

(аплодисменты еще громче, ура, ура)

О, да! О, нет! Вы сразу запоминаете такие значительные стихи, производящие сильнейшее художественное впечатление. Ходишь и переживаешь, говоришь себе:

— Надо сделать то-то и то-то, или не надо, и тут же себе отвечаешь:

— О, да! О, нет!

Такой чудесный, сильный человечище Трифун Трифуноски, как видно, был одарен не только ногами. В сто раз больше чем в ногах у него было в душе, в сердце. Будь я проклят, все это было так необычно, страшно. Семь дней прошли как во сне, полностью изменив нашу жизнь. Мы забыли о стене, о пробуждении, об утренних ужасах, о занятиях по характеристике, о нищете нашего существования, обо всех унижениях. Будь я проклят, зато душа богата, мы были счастливы в доме в эти дни. Детям хотелось, чтобы они продолжались вечно, всегда. Будь я проклят, вечно. Какая вода, какая большая вода зашумела в нашем глухом доме, наш глухой дом, наша несчастная жизнь сразу стали счастливыми, другими. Полными. С этим сладким радостным сном мы засыпали, с ним мы вставали. Все казалось возможным, клянусь, все можно было снести. Даже самый слабый ребенок стал сильнее, с легкостью мог выдержать любое наказание. Будь я проклят, ничего не болело. Как будто мертвая птица ожила в груди, лед растаял. Мрачные, угрюмые дети внезапно стали другими, подняли головки, как политые цветы. И все вокруг, кажется, изменилось, дом, двор, все! Смрадные постели расцвели, на пустом дворе, на черном дереве выросли цветы, белые, красные, синие, фиолетовые, желтые, золотистые цветы. Кровавые. Красные буквы, которыми была исписана стена, превратились в бабочек, огромных, чудесных, неизвестных бабочек, прилетевших из Антарктики. Золотые пчелы, привлеченные запахом прекрасных цветов, зажужжали в воздухе, жадно собирая сладкую пыльцу, везде летали красивые разноцветные воздушные шарики, происходили невероятнейшие чудеса, перед глазами плавали золотые рыбки. Боже мой, это могло быть только свободой, сном, разыгравшимся детским воображением. Опять я слушал Большую воду, стоя на высокой скале, опять раздался незнакомый голос, появилась эта женщина, мать. Будь я проклят, мать. Все, все, что мы желали в тот миг, становилось нашим! Будь я проклят, как мало надо человеку, чтобы почувствовать себя неизмеримо счастливым, радостным, полным сладких мечтаний.

На твоих глазах какое-то жалкое существо вдруг отрывается от земли, взлетает. Будь я проклят, летит, устремляется куда-то вдаль. Витает в облаках. Взгляд как у тяжелобольного. Слеп, глух, не видит, не слышит. Куда только его ум подевался. Без толку к нему обращаться, он вас не видит, не слышит, ничто на земле его не интересует. То, что происходит вокруг — для него слишком обыденно. Ему это чуждо, он не здесь, не ищите его. Если сказать ему:

— Куда идешь, брат, там стена!?

— Стена, — он смотрит с сочувствием, как бы говоря, — несчастный, какая стена, я наверху, в небе, среди белых мягких облаков, что мне твоя стена! Жаль, что нет у тебя таланта — читается в его отсутствующем взгляде. И бах об стену, лоб рассечен, как спелый арбуз, течет красная водичка. Но ему не больно, голова не его. В нем живет кто-то другой. Будь я проклят, талант. Ужасная штука этот талант, клянусь.

Все, что мы делали, все, над чем работали, даже и то, как мы шли, наш путь, шаги, то, что мы ели, наши рты, и кошмары во сне, все это было каким-то дьявольским образом связано с талантом. В те дни многие просыпались среди ночи, вскакивали с кровати, видно было, в каком они жалком состоянии — их как будто что-то гнало, и они вылетали из спальни. Как птицы. Будь я проклят, пройти в такой темнотище да по таким трухлявым ступенькам и чтобы, слава Богу, так все легко заканчивалось — лоб, нос, глаз, ногу вывихнул, нужно было, чтобы тут всю ночь бдел ангел-хранитель. Только и видишь, одни — вверх, другие — вниз. Ни тебе с добрым утром, ни спокойной ночи, каждый сам по себе. Глухие. Поэты, трактористы, мотористы, певцы, балерины, музыканты, хористы, артисты, все рекой текут. Клянусь, тут их и родная мать бы не узнала. Вот красивая, всегда тише воды ниже травы, Босилка Кочоска. Господи, голову вытянула, если споткнется, ничего не останется от ее остренького маленького носа, милого, курносого воробьиного носика. И ножки у нее такие же, идет мелкими шажками, на пальчиках, будь я проклят, как народная балерина. Народная балерина Босилка Кочоска, аж сердце замирает. Клянусь, скажи ей по воде пойти — пойдет, и вода ее удержит. Будь я проклят, пошла бы. Кое-кто из детей, хулиганье, характеристики плохие, талантов нет, в шутку, бывало, спрашивали ее:

— Товарищ Босилка Кочоска, как вас звать?

Ответ тут не важен, она как и не слышала, можно еще глупее вопросы задавать, — важно было, как она кланялась до земли, вытягивая шейку, важен был ее пухлый ротик, новый, неизведанный, когда она говорила нараспев:

— Спасибо, да, благодарю!

— Нет, ничего, — говорят ей, — извините!

А она ответит:

— До свидания, пожалуйте еще! — и при этом низко поклонится, чудесно, волшебно, так, что остолбенеешь. Как увидите такое, так хотите не хотите, а остановитесь и всерьез сами себя спросите:

— Она это или нет? — изумляетесь вы и трете глаза. Видите, и с вами не все в порядке, и в вас вошла вода. Как говорится, вы не из овечьего стада. И вы говорите неизвестно кому:

— Прощай, до свидания! Поманила какая-то тень, померещилась, страшно вас связала. Будь я проклят, талант — это магия, боль.

Вот, например, случай с Тодорче Терзиоским. Вы и сами понимаете, какое отношение к искусству может иметь человек с таким именем. Такой теленок, ненасытный, вечно голодный, однажды почувствовал, что ему сдавило горло. Всю ночь давило, он вздохнуть не мог. Так его пробирало, и утром, и за завтраком, и вдруг у него там лопнуло. Он как обезумел, выскочил из-за стола, запел и заперся в одном месте неудобь сказуемом. Как в опере пел, весь дом трясся. Сперва мы испугались, переполошились, спрашиваем, что за дела, бросили завтрак и помчались поглядеть, что случилось.

— Что с тобой, Терзик? — нежно так его спрашивает папочка Аритон Яковлески. Тебе плохо, Терзик?

— Нет, поет тот в ответ. — Мне хо-ро-шо, я мол, ре-пе-ти-ру-ю!

— А что репетируешь, Терзик?

— О-пе-ры, то-ва-рищ А-ри-тон Я-ков-лес-ки!

— Ну ладно, репетируй, — говорит ему папочка и вытирает пот со лба, ну и мы немножко успокоились.

Так он несколько часов просидел в этом поганом месте, и что, неужто ему там ничем не пахло? Будь я проклят, все для него там было сладко и возвышенно. Душа у него пела, видно, человек с ума сошел, что смело мог оставаться в таком месте с самого утра до вечера, целый день. В этом, наверное, было какое-то наслаждение, о, клянусь, тут были смешанные чувства, какая-то страшная, глубокая сила. О чем бы с ним ни заговаривали тогда, он не мог по-человечески, обычно ответить. Скажешь ему доброе утро, а он как в опере отвечает:

— До-до-до-бро-е-у-у-ут-ро! Целый день потом только и бормочет. — До-до-до-бро-е-у-у-ут-ро! Может уж и вечер, ночь, а ему все равно, у него все доброе утро. Будь я проклят, утро.

— И это было не единственной заметной переменой в детях. Вместе с душой все меняется, и внешний вид. Может ли себе позволить великая, славная народная балерина, артист или поэт ходить в длинных пальтишках, сшитых из тонких ветхих одеял, плохо скроенных и еще хуже покрашенных каштановыми листьями? Конечно, такого позволить было никак нельзя, и как по-новому, пестро и необычно выглядело тогда воскресное утро. Кто ничего не знал о доме, мог подумать — ярмарка. Девочки из своих красных деревенских платков понаделали большие яркие помпоны, и гляди — прикололи их булавками, кто на грудь, кто — в волосы. Будь я проклят, как красные цветы. Другие белыми нитками собрали волосы в пучок и спустили надо лбом. Смотришь на нее, глазам не веришь, идет тихо, легко, как русалка или фея. И ребята тоже позаботились о том, чтобы выглядеть покрасивее и торжественнее. Часами только тем и занимались: поплюют на ладонь и трут, приручая непослушные вихры, так что кажется, что их лизала корова. И все смотрятся в зеркальца. Потом завяжут себе не слишком чистыми платочками прилизанные волосы (все это перед сном) и ложатся спать с легкой душой. Будь я проклят, здорово получалось, само совершенство. До утра одно мастерство и радость, а утром, смотришь, волосы, как клеем, намазаны, вот теперь их отлепить да расчесать, так кровавыми слезами обольешься. Но в том и состояла сила таланта — бедный парень начинал все заново, мужественно перенося самую сильную боль.

В тот день и папочка, и товарищ Оливера Срезоска и Трифун Трифуноски, одним словом, весь дом выглядели очень торжественно и празднично. Папочка надел солдатскую шинель, нацепил и орденок по такому поводу, а Оливера Срезоска и Трифун Трифуноски приоделись в спортивные блузы, в каких кросс бегают. Тогда в первый и последний раз мы увидели Оливеру Срезоску в блузке, свободной, расстегнутой. Будь я проклят, расстегнутой. Другие два воспитателя, товарищ Калояноски и Метеор, заменяли оркестр. Товарищ Калояноски вроде как мог играть на дудке, а Метеор немножко умел растягивать гармошку. К этому времени вынесли все знамена и все такое, и можно сказать, начался экзамен. Будь я проклят, тут и звонарь стал бить в колокол.

Все происходило в северной комнате, в леднике. Экзаменационная комиссия, папочка как председатель комиссии, Оливера Срезоска, член, и Трифун Трифуноски, тоже член, самым торжественным манером заняли места за экзаменационным столом. Тотчас в северной комнате раздались громкие аплодисменты, ура, ура, ура! Можете себе представить, как бились детские сердца в ту проклятую минуту. Экзаменуемый, которого вызывала комиссия, выходил, замирая от страха, весь дрожа.

— Какой у вас талант? — спрашивал папочка.

— У-у м-мен-ня р-р-а-з-зны-е, — отвечал экзаменуемый.

— Ну ясно, несомненно, — мягко, подбадривающе скажет товарищ Трифун Трифуноски, — сразу видно, невооруженным глазом, но все-таки вы, дорогуша, выберите один дар, который вам ближе всего, по душе, что как весенний ручеек журчит в ваших жилочках, в ваших цветных жилочках, что как легкий ветерок веет перед вашими прекрасными сияющими глазками, — и попробуйте остановить Трифуна Трифуноского, он совсем забылся, похоже, он дрожал той же дрожью, что и испытуемый.

— Ну да, и я что-то такое думал, — говорит тупица и бездарь и бесстыдно чешет черным пальцем ободранный лоб (все из-за этих причесок), сейчас, никак не может вспомнить, хоть убей, а если что и вспомнит, то такое, о чем вообще и не думал.

— Тогда давай, прочитай какое-нибудь стихотворение, — подскажет ему товарищ Оливера Срезоска. — Расскажи что-нибудь!

— А, да, Первое мая, — озаряет его, но ненадолго, огонек быстро догорает, как солома, кроме этих двух слов из него клещами ничего не вытащить, осла упрямого.

— Может, ты плясать умеешь, — спросит папочка, — знаешь какой-нибудь танец?

— Да, знаю, — отвечает быстро, — ага, это я очень люблю, оро танцевать.

— Тогда давай посмотрим, — скажет папочка и подаст знак Колояну Николоскому.

Тут товарищ Колоян подует в дудку, и несчастные начнут кто как, как пьяные или сумасшедшие, черными тенями виться туда-сюда, как будто их дурным ветром носит. Они скачут, верещат, поют, плачут, потеют, да так, что льет ручьем, в изобилии поднимают пыль с грязного дощатого пола. Солнце перемешивается с пылью, дети плавают в позолоченной пыли, черные, уставшие, взмыленные. Потом, как подкошенные, падают на грязный пол, тонут в пыли. Боже мой! Еще деликатнее относились к кандидаткам в балет, черт побери. Специально для них Метеор что-то сочинил. Будь я проклят, балет. Только посмотрите, сбросили некрасивые, грубые пальтишки, сняли тяжелые солдатские ботинки, одна босая, другая — в белых домашних носках, та в шелковых чулках (приз за участие в кроссе), та в штанах, та в деревенском домотканом платье, с длинными милыми руками, белыми и слабыми, Боже, самая маленькая выгнулась, вытянулась высоко, до неба, другая свернулась, уменьшилась, сгорбилась, Господи, Боже мой.

Раз, два, три,

три, три, четыре, будь ты проклят, безжалостный Метеор.

Раз, два,

три, три, четыре, как страшные черные мотыльки порхали они в обильной пыли северной комнаты. Танцевали долго. Наверняка, можете себе представить этот ужасный черный танец голодных, невыспавшихся, безмерно измученных несчастных детей. Будь я проклят, я думал, я умру. Клянусь, никогда в жизни мне не было так страшно, как в тот день. Долгие годы потом мне снилось, как я танцую, как скачу в пыли среди этого ада.

Кейтен, друг, как мы танцевали, как мы веселились, ура!

Напрасны были все строгости, все наказания, весь порядок, когда неожиданно вспоминались волны, Большая вода. Будь я проклят, в стене сразу появлялись тысячи отверстий, через которые было видно воду. Как по волшебству. И в каждом блеск воды. В этом чудесном, магическом лабиринте детский взгляд был в каждом отверстии. Начальство осматривало каждый уголок, строго наказывало, бреши тут же замазывались цементом. Глупцы, какая польза от цемента, если через час появлялись тысячи других отверстий. Одно время начальство, чтобы раз и навсегда покончить с этим, организовало общее уничтожение «окошек», акцией руководил лично Аритон Яковлески. И никто уже не сомневался, что эта проблема окончательно решена, как вдруг опять, уже в который раз, послышался ее голос:

— Давайте, — донеслось до нас, — что вы застыли, идите! Вот она, Сентерлева вершина.

В тот же вечер тысячи новых отверстий смотрели на Большую воду.


Порядки в доме и папочка Аритон Яковлески | Большая вода | Взгляд на озеро