home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


Рассказ об Оливере Срезоской и девочках, случай с трусами

Я давно уже хотел вам рассказать о товарище Оливере Срезоской, заместителе директора дома. Конечно, надо бы по порядку, она, в конце концов, этого заслуживает, но вы поймете, что иногда хочется избежать порядка. Да, убежать от порядка. Вот именно так, убежать, убежать, клянусь. Да и кто не прятался, не убегал от товарища Оливеры Срезоской?

Странное было создание, с женским именем, но определенно можно сказать, что в нем ничего не было красивого, нежного. Только одно знала — бесконечно выдумывать, проводить, осуществлять, реализовывать акции. Будь я проклят, только одно — акции. А как она умела их выдумывать, в этом она была непревзойденный спец. Нередко ее имя упоминалось в докладах, стенных газетах и местной печати. Товарища Оливеру Срезоску приводили как пример бесклассового общества, клянусь. Именно так, пример бесклассового общества.

Девочки перед ней тряслись, как лист на ветке. Будь я проклят, как лист на ветке. Если приказывала ползти, они без слов ложились на землю и делали, как им велели. Просто так, как прикажет товарищ Оливера Срезоска. В наказаниях она была мастерицей, это надо признать. Но простые, заурядные, обыкновенные наказания ее уже не удовлетворяли. Она сразу поняла — не стоит марать руки всякой обыденной мелочевкой. Товарищ Оливера Срезоска или проведет значительную акцию, или треснет. При этом товарищу Оливере во всем нужны были содержание, смысл. Ее жар был так силен, и в то же время так низок, мелок, так омерзителен, что она не могла просто так, без затей и мудрствований. Она орудовала как настоящий мастер, вкладывая в работу всю душу. Будь я проклят, она верила. За первые несколько месяцев она провела шесть таких акций, из которых две определенно останутся в истории дома.

Первый случай был с трусами. У товарища Оливеры были красные трусы для кроссов. После фотографий генералиссимуса трусы были для нее самым святым в жизни. Будь я проклят, самым святым. Я хорошо помню, о красных трусах Оливеры Срезоской говорили с почтением, с общественным, политическим и моральным уважением — (наверняка, так про обычные не скажут). Это были спортивные трусы, которые она получила от комитета по физкультуре и культуре как победитель в осеннем кроссе в честь освобождения города. То есть, ей они были дороги как память. Известно было, что она одевала их только по государственным праздникам и в такие дни, Боже ты мой, ходила необычно, не так, как всегда. Выглядела такой гордой, загадочной. Будь я проклят, издалека ясно, что сегодня большой праздник. Но как только торжества заканчивались, она снимала их и сразу вешала на солнце, чтобы проветрить. Все хорошо, нормально. Наверняка потому она настолько и одурела в тот раз, ополоумела. Будь я проклят, именно после такого праздника товарищ Оливера Срезоска осталась без своих любимых трусов. Будь я проклят, без своих красных порток. Лучше бы ее саму утащили, вместе с душой. Господи, как она ошалела, как верещала. Мы подумали, что кому-то сегодня на роду написано, что его с потрохами сожрут.

Все молча убежали с ее пути, приткнулись к стене, как тени. Все собрались у стены, и мальчишки, и девчонки. Будь я проклят, испугались мы страшно. Без команды мы выстроились под взглядом товарища Оливеры Срезоской. Казалось, что мы подпираем проклятую стену, чтобы не упала. В целом доме было пусто и бездушно как никогда. Виднелось только дерево, разбитое надвое ударом грома, и почерневшая от горя Оливера Срезоска. Она была глубоко, очень глубоко уязвлена в самое сердце, отравлена. Предложи ей хоть варенья на золотом блюдечке, отказалась бы моментально, все, все было для нее ядом. Это дерево и Оливера Срезоска — никого и ничего как и не было вокруг. Две короткие, искореженные тени посреди пустоты дома мерялись своими бедами. Трудно было сказать, кто из них несчастнее, дерево или товарищ Оливера.

Время ожидания казалось бесконечным. Вы, может, скажете — подумаешь, трусы, но для кого-то это была жизнь. Будь я проклят, жизнь. Потом она вытащила из-за пазухи свисток и подала сигнал девочкам построиться. Мне кажется, я до сих пор слышу этот резкий звук свистка. Будь я проклят, он как будто надвое рассекал весь дом. Всех детей.

Бедные наши девочки. Большинство из них, может быть, ходили нагишом под грубыми суконными платьями. Будь я проклят, совсем голыми. А если у кого и было что, то изношенное, рваное. Будь я проклят, откуда у девочек трусы! А почти все были в таком возрасте, начинали расцветать. Когда они садились на землю, им приходилось крепко сжимать коленки. Как тяжело было нашим девочкам, этим маленьким, только начинавшим завязываться бутонам. Сказать правду, девочки были единственным украшением дома. Каждый день, каждый час они все больше расцвечивали окружающую жизнь — так цветы, проросшие из-под камня, поражают как чудо из чудес. Чудесно поражают, наполняют сердце теплым ветром, и вот уже ты совсем другой, видишь только хорошее. У одной вдруг губы стали мягкими и сладкими, как будто истекают медом, другая удивила долгим светлым взглядом, милым, сердце так и тает, кажется, небо раскрылось над головой, радуга, ласкает тебя, о, Боже, третья стыдливо склонила голову к земле, застенчивая, кроткая, как ягненок, смотришь, у нее заострилась грудь. Будь я проклят, все это так прекрасно, чудесно проявлялось в общей пустоте нашей жизни, выделялось, как чистое зерно среди мякины. Наши девочки напоминали нежный распускающийся цветок, слабую тонкую травинку, колышущуюся на весеннем ветру, напоминали все доброе, что только может пожелать сердце. Будь я проклят, по знаку Оливеры Срезоской без единого слова они сбежались, обгоняя друг друга, чтобы не опоздать. Растерянные, немые, они сразу встали в строй. Будь я проклят, немые.

Они ждали. Оливера Срезоска все еще вертелась вокруг дерева, меряя и перемеривая свою тень. Наконец, немного овладев собой, она процедила сквозь зубы:

— Кто это сделал, девочки? — ее голос был зловещ и страшен. Она так это сказала, что верилось, она страдает, очень страдает, сердце у нее обливается кровью.

Девочки будто в рот воды набрали, молчали, как рыбы. Будь я проклят, как рыбы.

— Кто совершил эту гнусность, девочки? — повторила она, переводя взгляд с одной на другую, по очереди.

Девочки молча смотрели в землю. Никто из них не подымал головы.

— Ну что ж, тем лучше, — сказала товарищ Оливера Срезоска, — если не сознаетесь, накажу вдвойне. Вперед, — после этого скомандовала она и повела их в спальню.

Обыск длился века. Будь я проклят, несколько веков. Она все пересмотрела, перевернула все кровати, перетрясла все, что только можно. Когда не нашла ничего, ее охватила еще большая злость, она скомандовала налево кругом, в умывалку. Втиснула всех девочек в умывалку и приказала им раздеться догола. Мама дорогая, раздеться догола. В умывальне было, как в землянке, настоящий ледник. Невыносимо холодно и зимой и летом. Там никто надолго не задерживался, чтобы не заболеть какой-нибудь гадостью. В целом доме не было места хуже.

Будь я проклят, девочки послушно разделись. А Оливера Срезоска без слов собрала одежки и удалилась, оставив их запертыми.

— Как надумаете сознаться, — сказала она, — выпущу.

Потом, как ни в чем не бывало, явно успокоившись, она повернула ключ в замке на один, два, три оборота.

Наверняка вы скажете, что это невозможно, может быть, даже рассмеетесь, иногда я и сам думаю, и, конечно, не только я, что это был сон, дурной, нереальный сон, померещилось. Придется поверить, приятель, клянусь, разве не происходит на самом деле казалось бы совсем невозможное, во что и верить не хочется?

В тот день мы, как приклеенные, оставались у стены, как будто для того, чтобы на всех разделить холод, терзавший сердца наших девочек. Господи, как все это нас мучило, томило, казалось непредставимым, невозможным. Некоторые еще весной кашляли кровью. Вера Николоска, Босилка Кочоска — балеринка, Крстинка Китаноска, Даница Стояноска — артисточка, Родна Трендафилоска… Будь я проклят, они уже были на учете в туберкулезном диспансере.

Где теперь они, наши девочки, наша красота, где их светлые взгляды, прекрасные нежные глаза, их маленькие груди — что с нами, где мы, где мы все, сон это или явь? Будь я проклят, что случилось с Большой водой?

Потом нашлись и трусы. На кухне их порвали на тряпки…

Второй случай был более общего характера и не закончился принятием внутридомовых мер. Он развернулся, так сказать, и в политическом плане. А сначала нам было чертовски смешно и весело. Будь я проклят, весело. Мы смеялись до упаду, вот была потеха, обхохочешься. Какой-то умник неизвестно каким образом забрался в комнату товарища Оливеры Срезоской и, вот цирк, взял да и раскрасил генералиссимусу левый ус белой краской и еще чего-то намалевал на лице. Господи Боже, как больно пришлось молодому и чистому сердцу товарища Оливеры Срезоской. Подумать только, именно у нее такое случилось с дорогим ее сердцу, бесценным, ненаглядным, милым, светлым, пресветлым ликом. Видели бы вы ее тогда, будь я проклят, слышали бы. Такой крик вырвался у нее из груди, как будто у нее отец умер или кто самый любимый. Она вскрикнула и тут же от волнения рухнула на пол. Никто не знал, в чем дело; все дураками прикинулись. Что, сучка, не нравится, перешептывались дети. А она билась на полу, как зарезанная курица. Будь я проклят, едва сахарной водой отпоили. Ее молодая жизнь висела на волоске, даже папочка перепугался, клянусь, стал ласково ее подбадривать, приводить в чувство. Дул ей в лицо, нежно говорил:

— Товарищ Оливера Срезоска, — с такой жалостью и состраданием он ее звал, шептал ей, — подыми голову, душечка, без тебя осиротеет общее дело, не умирай, не умирай, дорогой товарищ, не сдавайся в цветущем полете юности, не печаль своих соратников по общему делу, соберись, как раньше, с силами, встань смело, — будь я проклят, папочка прямо пел, слова текли потоком, он говорил стихами, как поэт.

— Очнись, товарищ Оливера Срезоска, сестра наша, — будили ее и несчастные девочки со слезами на глазах, будь я проклят, они и вправду расплакались, от всего сердца молились за здоровье Оливеры Срезоской. — Очнись, очнись, товарищ Оливера Срезоска, очень нам без тебя будет плохо и тяжело, — сокрушались бедные девочки.

Их плач, кажется, ее и разбудил в конце концов. Она открыла страшный, налитый кровью левый глаз и пробормотала:

— Преступление! Вскрикнула и опять лишилась чувств. Очевидно, волнение не шло ей на пользу. Будь я проклят, она долго оставалась в смутном полуобморочном состоянии, только очнется, и опять падает без сознания, бредит. Раз даже запела в полусне, очень мучилась, душа у нее болела.

Случай, как потом оказалось, был поистине очень сложным и серьезным, более того, тонким и деликатным. И не потому, что речь шла о молодой жизни, нет, само дело, будь я проклят, само дело было нешуточное, тяжелее тысячи тонн. Расследование шло круглосуточно, одного за другим нас вызывали в канцелярию. Будь я проклят, по очереди, одного за другим. Всех без исключения, и нас, и персонал, и начальство со всеми учителями и воспитателями. Тут уж деваться было некуда, стало не до сна — на кого пало хоть малейшее подозрение, сам ли на себя его по глупости навлек, или пальцем кто показал, что начиналось, Боже мой! Всех просто трясло в те дни; все, от первого до последнего в доме были как больные.

Расследование среди воспитанников шло в несколько приемов. Сначала, как бы невзначай, клянусь, от нас требовали рассказать биографию Иосифа Виссарионовича Сталина. Где родился, когда, кто мать, кто отец — понятно, в бедной семье, родители рабочие, крестьяне, еще в юности познал тяжелую жизнь, несправедливость, черную эксплуатацию… С отличием закончил в родном городке школу, учился и одновременно во всем помогал бедным родителям. С раннего детства он отличался трудолюбием, человеколюбием и дружелюбием. Слабых учеников учил читать и писать сочинения, книга была его лучшим другом. Среди сверстников выделялся большой мудростью, необычайной для его юных лет, скромностью, увлеченностью, одним словом, был настоящим сыном своего порабощенного несчастною народа. Но жажда свободной жизни в нем была сильнее всех других желаний, свобода с ранних лет запечатлелась в его сердце. Где-то там, на цветущей, прекрасной земле, когда он пас лошадей среди бескрайних полей… Часто, играя с ровесниками, в сильнейшем воодушевлении, он останавливался, как вкопанный, и смотрел на заходящее солнце. Будь я проклят, как вкопанный. Особенно ему нравились тяжелые кровавые облака на вечернем небе…

Должен немного похвастаться, клянусь, товарищ Аритон Яковлески, да и не только он, а все члены, даже и следователи были довольны моими ответами, слушали меня, раскрыв рты. И когда я закончил, так и сидели, не двигаясь, с открытыми ртами. Они смотрели на меня с любовью и благодарностью, как бы говоря — Спасибо, Лем, будь живым и здоровым, умным мальчиком, пусть тебе в жизни улыбнется счастье, и ты станешь большим человеком, очень большим! Признаюсь, что в ту минуту и мое сердце было неспокойно, меня охватило волнение и, чтобы с ним справиться, мне пришлось крикнуть: Да здравствует! и тому подобное. Будь я проклят, мне немного полегчало, страх отпустил. Я считал, что я исполнил свой долг. Проверяющие меня искренно поздравляли, жали руку, попрощались со мной.

— Очень приятно, Лем, — сказал папочка и подал мне руку, это меня просто сокрушило.

Я ответил, больше от волнения, чем из вежливости, — Мне также, папочка.

Он мне на это сказал: Называй меня товарищ, милый мальчик. А сейчас до свидания, нас ждет большая работа, а о твоем будущем мы еще поговорим. И, клянусь, самолично открыл мне дверь, и я оказался на свободе.

Потрясенные дети, ждавшие своей очереди в предбаннике, разинули рты от удивления и смотрели на меня застывшими рыбьими глазами. Никто не понимал, что произошло. Я в знак примирения осторожно подмигнул Кейтену. Боже мой, когда он увидел меня, надутого как пузырь, шестерку, просто шестерку, обманщика, надменного очковтирателя, он, недолго думая, расхохотался. Он знал, все знал, будь я проклят. И попробуйте Кейтена остановить, когда он начал смеяться!

Дверь, только что закрывшаяся за мной, быстро открылась. Опять появился папочка, белый, как полотно, без кровинки в лице и едва слышно процедил:

— Смеешься, Кейтен, смешно тебе, скотина! Заходи!

Я видел, клянусь, он так и вошел, смеясь. Кто мог остановить смех Кейтена, будь я проклят, он будет смеяться, как черт, сто веков.

— Кейтен, — приказали ему, — прекрати смеяться!

— Ты почему смеешься, что туг смешного?

— Ничего, ничего, честное слово, — сказал Кейтен, и из него опять потоком полился смех.

— Исак Кейтен, закрой свою поганую пасть, — как безумная, заорала Оливера Срезоска, — замолчи, тварь!

— Не могу, — искренно ответил Кейтен, — умереть мне, не могу, Оливера Срезоска. — И залился еще громче.

Но потом Кейтен увидел на столе замазанный белым ус Иосифа, и теперь уже ничто не могло его остановить. Он смеялся от всего сердца. Он смеялся, как Бог, будь я проклят, как Бог. Такого товарищ Оливера Срезоска уже не могла вынести, и так нервы у нее были никуда, на пределе. Смех Кейтена уколол ее прямо в сердце. Из всех мучений, что ей пришлось вынести, это было худшее.

— Заткнись, антинародный элемент, — рявкнула товарищ Оливера Срезоска так, что отдалось во всем доме, — заткнись, проклятая скотина, скотина, скотина! Сволочь!

Но только смех кончил литься, и Кейтен уже совсем было перестал, как он увидел озверевшее лицо Оливеры Срезоской и опять покатился со смеху, как безумный, сам того не желая, смех сам напал на него. И тут Оливера Срезоска не выдержала. Она набросилась на него с тем, что было, ручкой с пером, которой она записывала наши ответы. Будь я проклят, ручкой с пером. По лицу, по глазам. Она колола ему лицо, руки, которыми он прикрывал глаза.

— Мамочка моя, — закричал Кейтен, защищая только глаза, мамочка, я без глаз остался…, — и смех пресекся.

Его вывели с исколотым в кровь лицом.

— Мамочка, — все повторял Кейтен, как будто не верил в то, что случилось, как будто не знал, где он находится.

Вместе с другими подозреваемыми его заперли в подвале.

— Это он, только он и никто другой, — доносился голос Оливеры Срезоской, которая все никак не могла успокоиться.

Я ни тогда, ни потом не мог питать ненависти к человеку. Хотя я был слабым, я часто пер на рожон, нередко бывал из-за этого в крови, но никогда ни на кого не держал зла, этой отвратительной тяжести. Я мог простить кого угодно и за что угодно, клянусь. Но впервые я не знал, как относиться к Оливере Срезоской, заместителю директора нашего дома.

— Кейтен, друг, — я искал его везде, но его не было, — Кейтен, — мне казалось, что я громко кричал, а вокруг рукоплескали. И рукоплескали Оливере Срезоской. — Кейтен! — звал я, но никто не услышал моего голоса. Глухие, глухие люди. Будь я проклят, я смертельно испугался этой глухоты.

Вода уже была во мне, клянусь, огромная, преогромнейшая. В первый момент, так неожиданно оказавшись опять на свободе на берегу, слушая ее голос, я без оглядки, как безумный, поспешил к Ней. Будь я проклят, я не чувствовал, как летит под ногами земля, как я погружаюсь во что-то страшное, глубокое, безвозвратное. Я не послушался голоса, который звал меня вернуться: Дурачок несчастный, куда ты пошел, тебя унесут волны, тебя поглотит вода. Вернись, вернись, дурачок. Пожалеешь, всю жизнь будешь каяться, твой незрелый разум доведет тебя до беды, несчастное дитя, маленький Лем! Другой голос во мне шептал: А как ты проживешь без Нее, Лем, ты будешь слеп, искалечен, несчастен. Не будет на земле тебе места, никакого местечка, отовсюду тебя будут беспрестанно гнать, как щенка, которого выгнали из дома. Иди, иди! О, мой слабый детский ум, моя неизлечимо больная душа, впервые я оказался перед такой невообразимо мрачной пропастью. Своим спасением, своей бедной жизнью я обязан только одному человеку, золотому человеку, несчастному Трифуну Трифуновскому. Будь я проклят, кто-то должен был умереть.


Папа Лентеноски или странник времен года | Большая вода | Как рождались, как умирали стихи