home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


Глава I


С самого утра над Невской першпективой кружился крупный рыхлый снежок. С Финского залива дул пронзительный сырой ветер, превращал белые буруны снега в крутящиеся вихри, бросал прямо в лицо слипшиеся комья мокрых снежинок.

Белые хлопья пороши не успевали упасть на сырую глинистую грязь, как у самой земли их подхватывало потоками пронизывающего ветра и крутило позёмкой.

Яркие белые пятна чистого снега оседали на замшелых, почерневших крышах окраинных домишек и расписывали причудливыми узорами тесовую чешую больших усадеб.

Санкт-Петербург готовился к Рождеству Христову одна тысяча семьсот шестьдесят первого года.

Бревенчатый и низенький этот немецко-чухонский городишко спускался Невской першпективой к грязным осадистым берегам реки, катившей свои чёрные воды среди подмерзших заберегов льда. Над городом сверкала куполом собора и высоченной колокольней Петропавловская крепость, белел на противоположном берегу дворец князя Меншикова да неясно громоздилась напротив него приземистая, недостроенная ещё широта нового Зимнего дворца. Кое-где вдоль Невской першпективы высились среди бревенчатых изб дворцы знати, обнесённые тесовыми оградами с большими резными воротами. Но разбросаны они были далеко друг от друга, и разделяли их громадные проплешины пустой земли. Усадьбы стояли посреди пустошей — ещё царь Пётр щедро раздавал желающим строиться даровую бросовую и ничего не родившую землю.

Грязные стаи бродячих собак месили красноватую глинистую грязь, перебегали по деревянным мостам на другую сторону Невы, проваливаясь в навозные плотины и почти скрываясь в ухабах на самой середине широкой улицы.

Скопите деревянных лачужек, лотков и прикрытых тесовыми крышами прилавков обозначало рынок, загромождённый всякой дрянью — кучами мусора, отбросов, навоза, исходившими сладковатым тошнотворным запахом гнилостных испарений. Снег не прикрывал грязи, нечистот и мусора, таял на грудах его и скатывался в колею улицы, собираясь в лужи, подернутые узорами подстывающего льда.

Никто не обращал внимания на грязь и смрад, лавки желтовато светились слепыми окошками. Выпуская клубы пара из отворенных дверей, чёрные толпы народа валили в эти притоны шелков и пряничных петухов, разноцветных лент и светящихся солнечным блеском калачей. Мелкие лоточники-коробейники выставляли свой немудрящий товар прямо под мокрые хлопья снега.

В сыром мглистом воздухе белели палки разносчиков с нанизанной на них сдобной мелочью.

Толпа сновала по лавкам, торопясь успеть до Рождества побаловать себя заморскими пряниками и отечественными леденцами. Мещанский и ремесленный люд в серых скуфейках[5] и армяках, надетых едва ли не на голое тело, скучивался возле грязных дымных трактиров, рассадников буйства и разврата, пытаясь на медные полушки утолить нестерпимую жажду.

Мещанки-салопницы торопливо пробирались среди хмелеющей толпы в редкие светлые двери модных лавок, презрительно поджимая губы и стараясь не касаться серых и чёрных армяков, овчинных тулупов и нагольных полушубков.

Кипел, крутился водоворот предпраздничной толпы, прикрытый серыми сумерками умирающего дня.

   — Пеките блины! — раздался вдруг над толпой суровый зычный крик.

На мгновение толпа замерла. Среди монотонного гула и шелестящего, как прибой, говора звук этот взвился, словно удар кнута, заставил прибой стихнуть, прислушаться к зову изумлённо и тревожно.

   — Пеките блины! — требовал голос, одновременно хриплый, низкий и раскатистый. Чёрным покрывалом тревоги и страха повис он над толпой, достигая до самых отдалённых уголков рынка и всей торговой площади.

   — Господи, помилуй, — закрестились в толпе, — беда, беда, юродивая кричит...

Салопницы и крестьянки из окрестных деревень протискивались ближе к голосу, вытягивали шеи из-за чёрного круговорота толпы. А из него, словно из воронки, вздымался и вздымался к темнеющему серому небу грозный и неумолимый голос, катился над людьми, застывая у самых крайних уголков и лопаясь в ушах хрусткими звуками.

Толпа очумело раздвигалась перед голосом, оставляя пустой дорогу высокой сухопарой женщине, стучавшей о подмерзающую грязь толстым суковатым посохом и грозно выкликавшей:

   — Пеките блины!

Юродивая была высока ростом и пряма, как палка в её руках, размокшие, раскисшие башмаки едва держались на босых ногах, грязная зелёная юбка волочилась по талому снегу, а ветхая, бывшая когда-то красной, кофтёнка едва прикрывала прямые плечи. Из-под выцветшего тёмного платка свисали на чистый высокий лоб немытые и нечёсаные пряди волос. Нахлёстанные ветром впалые щёки пламенели, а сухие растрескавшиеся губы с силой выталкивали грозные и бессмысленные слова:

   — Пеките блины!

Толпа испуганно шарахалась в стороны и не скоро смыкалась за юродивой. Пьяные мужики мгновенно трезвели, снимали шапки и осеняли себя крестным знамением, а целовальники[6] приникали к подслеповатым окошкам трактиров, пытаясь разглядеть хоть что-нибудь в снежной круговерти и серых сумерках наползающего с Невы тумана.

Юродивая шла, не видя и не слыша ничего вокруг себя. Крик рвался из её груди сам по себе, не вызывая у неё никакого отклика на лице, заглушая неумолчный рокот людского прибоя. Она притягивала к себе взгляды, как магнит притягивает железные иголки, и шла, нахмурив чёрные, залепленные снегом брови, высоко вскинув голову и крича тяжело, бездумно и грозно:

   — Пеките блины!

Хвостом вились за юродивой мальчишки-озорники. Они норовили подставить ей ножку, влепить в лицо мокрый комок снега, зацепить палкой влажную, льнущую к грязи мостовой юбку, хватануть за одубелую на морозе кофту. Она ничего не замечала, шла и шла, тяжело втыкая палку в мёрзлые комья глины и мусора, и без устали возглашала:

   — Пеките блины!

Сунулся к юродивой уличный разносчик с жёлтой, как патока, оструганной палкой, унизанной светлыми калачиками.

   — Матушка, ситничка, — протянул калачик.

Она даже не взглянула в его сторону, дёрнула сухими, потрескавшимися губами:

   — Аль отрубей не добавил?

И прошла мимо, оставив незадачливого продавца под насмешками и улюлюканьем толпы. Он юркнул в народ, торопясь улизнуть от злосчастного для его торговли места и проклиная себя в душе, что высунулся. Знал ведь, юродивая всё видит, чего не знает и не видит никто. Нет, бес его толкнул в спину. Вслед несчастному разносчику летел громовой хохот толпы.

И никому не было дела до угрюмого коренастого человека, шагавшего поодаль от юродивой, как раз там, где коридор расступившихся людей смыкался за нею.

Время от времени он поднимал голову и неотступно следил за каждым движением юродивой, отыскивая взглядом её голову в драном платке, возвышавшуюся над морем голов. Тёплая шинель-епанча[7] без всяких знаков различия и высокая соболья шапка выделяли его из толпы, но лица не было видно из-за поднятого воротника. Лишь широкие рыжеватые усы топорщились под жёстким ветром, да пятнами оседал снег на высокой шапке. Краснели набрякшие веки и то и дело смаргивали прилипающие снежинки.

В сутолоке предпраздничной суеты никто не обращал внимания на закрытую чёрную карету, медленно продвигающуюся по самой середине улицы. В отличие от проезжающих экипажей, кучер, сидевший на облучке, не кричал прохожим обычного: «Пади!» Он молча взмахивал на неосторожного кнутом и щёлкал его концом по таявшему снегу.

Запряжённая только одной коренной лошадью, карета тяжело переваливалась на колдобинах, и кучер то и дело хватался свободной от вожжей рукой в неуклюжей меховой рукавице за облучок, чтобы не сползти в стылую разбитую глину.

Темнело быстро. С Невы наползал мокрый туман, словно струи пара из бани, прижимая к земле студёный ветер, вился вокруг ног прохожих сизыми клочьями и поднимался выше, к плечам и локтям, окутывая нагольные полушубки и мантильки.

Ещё кричали разносчики товаров, расхваливая свою снедь, громче гомонили кучи мужиков возле парящих дверей трактиров и кабаков, гнусавили нищие, протягивая искалеченные, а то и нарочно вымазанные руки к последним покупщикам, кричали растрёпанные бабы, уволакивающие своих размякших на холоде от сивухи мужей, орали мальчишки в рваных зипунах и армяках с чужого плеча, но туман как будто приглушал звуки, прижимал их к мокрой красной земле, растворял в холодном белёсом мареве.

В последний {Таз вскричали уличные озорники вслед юродивой:

   — Дура! Ксения — дурочка, дура...

Ещё раз возгласила юродивая свой зычный и неумолимый клич:

   — Пеките блины!

И улица начала пустеть. Зажигались первые вечерние костры на перекрёстках, сгрудились вокруг них сторожа с колотушками, в накинутых на плечи длинных нагольных тулупах, заскрипели закрываемые на ночь ворота больших усадеб, залаяли, завыли, перекликаясь, собаки.

На пустеющей улице заметно было всякое движение, и человек в длинной тёплой шинели приотстал от юродивой, по-прежнему не спуская с неё тяжёлого, хмурого взгляда.

Но он напрасно беспокоился. Юродивая ни на что не обращала внимания, шла и шла вперёд, словно её гнала какая-то неведомая сила, споро перебирая ногами в разбитых, размокших башмаках.

Внезапно она вышла на самую середину улицы, оскальзываясь на замерзших глыбах колеи, и остановилась, как будто поджидая кого-то. Стояла прямая, как палка, посреди грязной улицы, едва прикрытой первым снежком и комьями грязной земли.

Из-за поворота вывернулась тощая каурая лошадёнка, запряжённая в пролётку, обитую старой замшелой рогожей, на больших тяжёлых колёсах. На облучке пролётки согнулся в три погибели замызганный мужичонка в старом заячьем тулупчике и лохматом треухе, из-под которого едва выглядывало остренькое косоротое лицо с набрякшими и мутными серенькими глазками.

За его спиной, хоронясь от снега и комьев земли, выскакивающих из-под копыт лошади, скособочился молодой совсем офицерик в кургузой зелёной епанче и потрёпанной треуголке. Он согнулся в три погибели, укрываясь за спиной возницы от злобного ветра, опустив глаза к самому дну пролётки и дрожа от холода. Короткие маленькие усики чернели на розовом, обхлёстанном ветром лице, чёрные, сросшиеся на переносице брови надвинулись на самые глаза, а прямой точёный нос покраснел от мороза.

Юродивая стояла на середине улицы и не сошла с неё, как будто и не слышала зычного крика замызганного возницы.

В двух вершках от женщины лошадь словно споткнулась и стала. За лошадью возница не разглядел юродивой и с маху поддал кнутом, но каурая только вздрогнула боками, замахала куцым хвостом, но не сделала ни шагу.

   — Ну что, что стал? — ткнул в спину мужичонке офицерик красной, припухшей от холода рукой и снова спрятал её в рукав.

Тот хлестнул лошадь, но она стояла как вкопанная, только размахивала хвостом да подрагивала боками.

Юродивая переложила палку из одной руки в другую, легко коснулась лошадиной морды, пробежала пальцами по заиндевевшим ноздрям, потрепала по шее, едва прикрытой редкой гривой, и, обогнув её, направилась к пролётке.

   — Подай, батюшко, Христа ради, — заканючила юродивая, бросаясь перед офицериком на колени прямо в стылую мёрзлую грязь.

Офицер поднял глаза, злобный его взгляд упёрся в сгорбленную фигуру юродивой, опустившей голову к самой земле.

   — Подай, батюшко, царя на коне, — запрокинула лицо юродивая.

Ясные ярко-голубые глаза её уставились на офицера. Ему стало жарко, он отодвинулся от спины возницы, зыркнул чёрными угрюмыми глазами.

   — Пошёл, пошёл. — Он ткнул в спину мужичонку.

   — Подай, батюшко, Христа ради, копеечку с царём на коне, подай, — молила юродивая, протягивая руку ладонью вверх.

   — Самому жрать нечего, — огрызнулся офицерик и заколотил в спину возницы. — Чего стал, поди, пошёл, — крикнул он со злостью.

   — Подай, батюшко, — ясным и низким голосом просила юродивая.

   — Пошла вон, — замахнулся на неё офицерик, — шляются тут, христарадничают. А не спросят, есть ли хоть полушка медная в кармане...

   — А есть, батюшко, в правом кармане лежит, — ясно сказала юродивая.

Офицер дико взглянул на неё и опять ткнул в спину возницу.

   — Пошёл, говорю, — закричал он, — какого чёрта посреди улицы стал?

Он сунул было руку в карман, где лежали выигранные им сегодня медяки, но тут же отдёрнул руку.

   — Пошёл! — Он опять ткнул в спину возницу.

Тот взмахнул кнутом, резко положил его на спину лошади, и она дёрнулась, вытаскивая пролётку из грязи.

Возница яростно нахлёстывал лошадёнку, и она из последних сил тащила пролётку по намерзающей колее.

   — Подай, батюшко, — всё кричала, стоя на коленях посреди улицы, юродивая, — царя на коне, копеечку.

Пролётка унеслась, юродивая тяжело поднялась с колен и закрестила пролётку вдогон.

   — Спаси тебя, Христос, — шептала она вслед офицерику, — спаси тебя, Господи, помоги, Господи, ему, помоги...

Она стояла и крестила его мелкими, частыми крестами. Стояла задумавшись, словно видела что-то такое перед собой, от чего было не оторваться взглядом и мыслями, крестила офицерика в спину и шептала какие-то слова.

Коренастый человек в епанче — полковник Степан Петров — приостановился было и молча наблюдал всю эту сцену. Он уже хотел подойти к юродивой, благо на улице не стало прохожих и мостовая и обочины опустели.

Но юродивая повернулась к домам, пересекла улицу и опять зашлёпала в прежнем направлении.

Палка в её руке всё так же постукивала по намерзшему льду на лужах и хрустким корочкам припорошённого мусора.

У церкви Казанской Божьей Матери юродивая приостановилась.

На паперти толпилась ненасытная рвань нищих. Из приоткрытых дверей выбивался и растекался в морозном воздухе сладковатый запах ладана, светлая полоска от зажжённых свечей падала на паперть.

Завидев юродивую, нищие расступились, давая ей место и проход. Но она не остановилась, а стала обходить каждого, суя в протянутые руки то горбушку хлеба, то медную полушку.

   — Молитесь за раба Божия Василия, — приговаривала она.

Нищие благоговейно брали медные полушки и добросовестно крестились. Губы их шевелились, руки поднимались в широком истовом кресте...

Полковник двинулся было к паперти, но юродивая не вошла в церковь, только торопливо перекрестилась на почерневший лик Божьей Матери, висевший у входа, и направилась дальше.

Снег всё падал и падал на красную глинистую землю, таял в разъезженных колеях дороги, и казалось, что лужи, стоящие в красных отсветах дороги, — яркая молодая кровь. Этой кровавой дорогой и шагала юродивая, палкой разбрызгивая её, волоча почти босые ноги.

Она шла долго. Давно остались позади последние окраинные хибарки, какие-то немудрящие сараюшки. Засыпанная снегом колея пошла меж полей, прикрытых пятнами снега, среди болот, заросших хилым березняком.

Человек в шинели всё следовал за юродивой, сдвинул с мокрого лба высокую соболью шапку. Юродивая шла так, словно впереди её ждал свет, тепло, уют и обжитость родного дома.

Карета потихоньку катилась за этими двумя одинокими путниками по красноватой глинистой дороге, кое-где уже укрытой пуховиком снега.

День и вовсе угасал, прошитый к небу косыми редкими нитками снега. Туман уполз обратно к берегам Невы. И наконец проглянуло серое высокое небо.

Человек в шинели огляделся вокруг. Нигде не видать ни огонька, ни лучика света, только белели в сизых сумерках полукружия припавших к земле берёз. Тонкие, хилые стволы не держали высоких крон и клонились к земле, в которую вцепились берёзы корнями. Так и стояли эти высокие белые арки, образуя немыслимый хоровод согнутых в дугу деревьев.

Юродивая вышла на пригорок. Место тут было сухое, только снег запорошил его крупной позёмкой, и ветер скользил по леденистому насту.

Женщина остановилась, подняла глаза к небу. Ветер разметал остатки тёмных тяжёлых туч, небо светлело, белёсые волны света заходили от одного края неба до другого.

В городе почти не видали этого чуда — северного сияния, люди прятались по своим норам с наступлением темноты.

А здесь, на просторе пустоши, ничто не загораживало ночного великолепия неба.

Человек в шинели ахнул в душе. Словно юродивая зажгла эти дивные светильники. Он застонал, скрипя зубами и проклиная себя, свою нерешительность и робость.

Карета остановилась поодаль, человек в шинели всматривался в пламенеющее небо, расцвеченное яркими столбами света, и краем глаза следил за юродивой.

Она запрокинула нахлёстанное ветром лицо к бушующему светом небу, встала на колени и застыла в молчании.

Странная картина предстала перед глазами мрачного человека в шинели — бушующий красками, переливающимися столбами света ночной купол, согнутые в бессилии тонкие берёзы вдали, пригорок, покрытый сухой тонкой коркой наста, и тёмная фигура юродивой, в безмолвии застывшей на коленях с обращённым к небу лицом.

Он безмолвно, с тоской смотрел на неё, бессвязные обрывки мыслей проносились в его голове. О чём думала она в эти минуты, почему не дрожала от ледяного холода, что таилось перед её взором в этой затерянной в мироздании пустоши, в безмолвии сияния и ледяной, холодной красоты?

Мороз пробирал его, забирался под тёплый мех шинели, заползал в тяжёлые сапоги, облизывал лицо медленными неспешными потоками. Уже и не грел его высокий воротник, и шапка казалась мёрзлой глыбой. И сосульки от дыхания повисали на рыжеватых усах.

А она всё стояла на коленях в тонкой кофточке, продранной на плечах и локтях. В намокшей по подолу юбке с босыми ногами, сунутыми в размокшие и застывающие на холоде башмаки.

Что за силы у этой женщины, спокойно стоящей на коленях среди ветра и холода? Только ещё больше пламенели впалые щёки да смёрзлись пряди волос, выбившиеся из-под платка.

И внезапно он испугался. Уж не хочет ли она замёрзнуть вот так, стоя на коленях, уснуть на морозе, ничего не чувствовать, ничего не видеть, уйти из жизни спокойно и холодно...

Вдали, на дороге, чернела карета, клубы пара вырывались из ноздрей лошади.

Решившись, человек в шинели быстро пересёк открытое пространство. Подбежал к юродивой, схватил её за руки. Нет, не отняла, не вырвала с дикой силой, как вырывает всегда.

Словно вернувшись из небытия, она перевела взгляд на человека. Огромные глаза казались яркими, при свете сияния нестерпимо-голубыми. Он держал её цепко, руки в перчатках вцепились в тонкие запястья.

   — Только не беги, — торопливо зашептал он, прерывисто дыша, — только не беги, дай слово сказать...

Она спокойно поднялась с колен, встала перед ним, пристально всматриваясь в заиндевевшие брови, смёрзшиеся рыжеватые усы.

   — Замёрзнешь, — спокойно сказала глубоким, сильным голосом, нисколько не пострадавшим от холода, подняла руку, зажатую в его руке, легко провела пальцами по бровям. Иней осыпался с них, они снова стали чёрными, кустистыми.

Судорожно сжатые его руки упали. Шапка сбилась на затылок, открыв серо-чёрные волосы надо лбом.

   — А седины прибавилось, — произнесла она, глядя на него с жалостью, смешанной с удивлением.

Её жалость будто ударила его кнутом.

Он резко схватил её за руки, свистнул дико, пронзительно. Тотчас взвизгнул кнут в руке кучера, подскочила, подпрыгивая на кочках, карета.

   — Не уйдёшь, не убежишь, не уйдёшь, — лихорадочно твердил человек, таща юродивую к карете. Она не сопротивлялась, только нестерпимо-голубые глаза глядели удивлённо и насмешливо.

   — Зачем? — только и спросила она.

   — Говорить с тобой хочу, столько лет слова сказать не давала, — жарко бормотал человек, запихивая её в чёрное тепло кареты.

   — Гони, — крикнул он кучеру.

И карета понеслась...


ЧАСТЬ ПЕРВАЯ | Украденный трон | Глава II



Loading...