home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


Глава IV


В неурочное время, сразу между утренним и обеденным приёмом пищи, распахнулась дверь в камеру Иоанна. Он сидел возле стола, пытался, как всегда, увидеть хоть что-либо сквозь чёрные капли краски на окне, хотя бы клочок неба или узенькую галерейку, у которой сложена аккуратная поленница двор.

В камеру вошёл незнакомый, но когда-то давно виденный им офицер в накинутой на плечи тёмно-зелёной епанче и чёрной, отделанной золотым кантом треуголке.

За ним следовали тюремщики — капитан Власьев и поручик Пекин. Их радостные, сияющие лица заставили сердце Иоанна вздрогнуть от неожиданности и предчувствия перемен в своей судьбе.

   — Собирайся, — сказал генерал-майор Савин, офицер в треуголке и епанче, — на новое место...

Власьев и Пекин подошли к узнику и низко поклонились ему в ноги:

   — Прощай, Григорий, — сказал Власьев, — знать, не увидимся более, прости, если что не так.

Чекин пробормотал те же слова, и Иоанн растерянно прошептал, не зная, благословлять их или проклинать судьбу:

   — Бог простит, а уж я давно простил...

Они лобызнули его в бледную щёку, и он почувствовал кожей колючие концы их усов.

   — Собирайся, — снова сказал Савин, — две минуты и пошли...

Иоанн заметался по камере. Ему дали чистую одежду, накинули сверху широкий армяк, заставили надеть тяжёлые солдатские ботинки. Он кидался от постели к столу, дрожащими руками засовывал в холщовый мешок свои книги — Псалтырь, Четьи-Минеи...

Перед выходом из камеры Савин подошёл к нему и туго обвязал лицо чёрной тряпицей. Иоанн едва не задохнулся, но скоро приспособился дышать. Тряпка намокла и прилипла к губам. Он не видел ничего, пытался открыть веки, но тряпка стягивала лицо так туго, что давила на веки и открыть их не было никакой возможности.

Он набросил петлю мешка на плечо, вытянул вперёд руки. Власьев и Чекин — он понял это по их привычному, потно-табачному, запаху — взяли его под руки и вывели за порог.

Как бы он хотел снять эту проклятую тряпку, как хотел бы взглянуть хоть под ноги, увидеть там другой пол, землю, хоть что-нибудь, но тряпка давила на глаза, и он всеми другими обострёнными чувствами впивался в этот мир, куда его вели.

Сначала ноги, неуклюжие в больших растоптанных солдатских башмаках, ощущали под собой глухой каменный пол, такой же, как в его камере, потом шаги стали звучнее и громче — камень сменился деревом. Внезапно он едва не упал. Руки его повисли в пустоте — кто-то перехватил его из рук Власьева и Чекина, и незнакомый, другой запах сказал ему, что теперь его ведут другие люди.

   — Осторожнее, — услышал он голос офицера, пришедшего за ним, — чтоб не оступился...

И руки новых тюремщиков крепче сжали его под локти. Под ногами стало шатко и пружинисто — Иоанн понял, что его ведут по какому-то мосту. Он осторожно ставил ноги, сам боясь упасть. Шаткость и гулкость помоста оказалась короткой, он не сделал и пяти шагов. И тут его ноги едва не подкосились — под ногами качалась зыбкая деревянная поверхность. Он валился с боку на бок на этой зыбкой качающейся плоскости, и тюремщики крепко держали его хилое тело.

Один страж отпустил руку, и Иоанн непременно упал бы, если бы другой не поддержал его. Но вот страж снова подхватил его под руку. Иоанн едва не стукнулся о притолоку двери, ударился головой, проехал плечом по боковому косяку и понял, что его привели в какое-то помещение. Стражи, невидимые и неслышимые, подвели его к скамье, осторожно усадили на неё, отпустили руки.

Тряпка упала с глаз, и Иоанн обнаружил себя сидящим в крохотной каморке с крохотными окошками на все четыре стороны. Четыре тесовые стены, невысокая, горкой, крыша да скамья у края стены. Вот и всё, что было в каморке.

От удивления и любопытства Иоанн чуть не упал, скамья слегка колыхалась под ним, и он вцепился в её края пальцами. Покачивание стало плавным и равномерным, и он понял, что находится в лодке с маленькой каютой посреди неё. В такой же лодке его везли много лет назад, и он хорошо запомнил путешествие, хотя и тогда все переходы по открытому воздуху он совершал с завязанными глазами.

Сбоку каморки раздавались какие-то голоса, совсем не похожие на те, к которым он привык за восемь лет сидения в камере, отрывистые команды. Он с жадным любопытством и интересом вслушивался в эти голоса, кричавшие, что надо отдать концы, поднять трап... Все слова казались ему незнакомы, и он представлял себе странную и нелепую картину, где конец какого-то хвоста отдают человеку, требующему поднять трап...

Он вслушивался в незнакомые слова, какую-то шумную возню, шлёпанье о воду и понимал, что он едет в лодке и везут его по воде в другое место. Сердце захолонуло — а что, если туда, назад, в Холмогоры, где он провёл бок о бок со своим отцом и матерью недолгих четыре года. Никто не знал, а он нашёл средство сообщаться с родителями, и солдаты оказались к нему так добры и участливы, что он слышал многое...

Стражи плотно закрыли крохотную дверь, и он остался один. От нетерпения и любопытства узник привскочил на скамье и прильнул к крохотному оконцу в дощатой стенке лодки.

Перед ним расстилалось безбрежное Ладожское озеро, в глаза ему ударил солнечный свет, и он зажмурился: таким резким он показался после полной темноты чёрной тряпки, завязанной на его лице. Он вцепился в края открытого оконца руками, силясь не упасть и вдыхая, вдыхая, вдыхая незнакомый, пахнущий рыбой и свежестью воздух. Как он сладок, этот воздух, после кислого, спёртого запаха его камеры, как необычаен показался ему вид из окошка, такого крохотного, что едва хватало поместить в его пространстве два его глаза. Он впивал и впивал в себя этот воздух, такой свежий и дразнящий, что не замечал, как ветерок из всех щелей шевелит его волосы на голове, с которой он сорвал свой куцый треух. Он смотрел и смотрел в серую безбрежную гладь, на которой ветер поднимал серые с жемчужным отливом волны, и ему казалось, что нет лучше, вкуснее этого запаха, и этого необъятного простора, и этого голубого неба, до половины закрытого перед его глазами тёмными, серыми тучами.

Лодка колыхалась под его ногами равномерно и плавно, и он уже приучился стоять ровно, вместе с ней покачиваясь из стороны в сторону и придерживаясь за края оконца. Он готов был так стоять целую вечность...

Он кинулся к противоположному оконцу и увидел низкий серый берег с купами деревьев, издалека словно бы прикрытых зелёным густым туманом, низкие домишки, кое-где мелькавшие из-под кручи, красную ленту дороги, вьющейся по самому берегу...

   — Похож как на бывшего императора, — внезапно услышал он слова, произнесённые вполголоса.

   — Замолчь, — резко оборвал голос Савин, и всё стихло. Лишь в отдалении раздавались голоса солдат, выполнявших непонятные ему команды и повторявшие их. «Бывшего?» — мелькнуло в голове, на миг прорезалось лицо скромного офицера, приказавшего пороть его в случае шалости, сажать на цепи и на хлеб и воду.

«Что же случилось в здешней империи?» — подумалось ему, но за новыми впечатлениями, свежим воздухом и возможностью видеть далеко всё отошло, забылось, не залегло в памяти.

   — Приказ матушки-императрицы не выполним, худо будет, — услышал он опять. — Знать, Шлиссельбургские камеры для низложенного готовят, этого загодя услали...

   — Сколько раз говорить, чтоб замолк, гляди, кабы язык не вырезали...

   — Дак на воде ж, никто не слышит, — робко прошептал другой голос и смолк.

   — А и не надо, чтоб слышал, — сурово одёрнул голос Савин. — И так уж сколько народу видало его.

   — Лицо ж завязано было, — оживился первый голос, но, не получив поддержки, смолк.

Иоанн прислушивался к этим словам, они западали в глубину его памяти, но не будоражили ничем. Не всё ли равно, по какой причине его вывезли, не всё ли равно, по чьему приказу. Главное — он стоит в этой лодке с крышкой, дышит свежим воздухом, глядит вдаль, которая затекает в перспективе голубым туманом от его близорукости, от его привычки смотреть только на два шага.

Он видел, как волны из прозрачных и жемчужных стали выше, суровее, отливали уже свинцом тяжело и мрачно. Солнце спряталось за чёрную тучу, охватившую всё небо, ветер завивал верхушки волн в белые пенные барашки, лодку закачало сильнее.

Иоанна затошнило, желудок подкатил в самому подбородку, он упал на скамью и скорчился от сильнейшего приступа.

Лодка продолжала раскачиваться, слышались крики, шум ветра заглушал все другие звуки. Ветер гулял в тесной каморке, а Иоанн корчился и корчился, стараясь подавить тошноту. Он не выдержал, и в лужу воды у его ног вырвалось всё содержимое его желудка.

Легче ему не стало, приступы повторялись и повторялись, он стонал, метался на своей жёсткой скамейке, но никто не открывал дверь, никто не заглядывал к нему.

Он почти потерял сознание, скорчившись так, чтобы и ноги умещались на жёсткой скамейке, прилёг и качался вместе с лодкой, то вздымаясь высоко вверх головой, то падая вверх ногами. Все эти ощущения вымотали его, он тихо лежал, словно мешок с мукой, и стонал, раздираемый приступами...

Лодка качалась на одном месте, и если бы Иоанн прислушался, то понял бы, что из-за скверной погоды стражи его приняли решение добавить к полагающейся охране ещё троих солдат, за которыми и отправили один из двух сопровождавших процессию швертботов.

К ночи, которая так и не стала ночью, погода несколько улучшилась. Небо развиднелось, Иоанн смог поднять голову и заглянуть в крохотное оконце-щель. Кое-где тучи очистили горизонт, солнечная пелена окутала озеро. Белая ночь не скрывала тяжёлых волн, но пенные барашки пропали, и волны только медленно и тяжело ударяли в борта лодки, то и дело грозя опрокинуть её.

Лодка шла ходко, и несчастному узнику стало легче. Ему предложили съесть что-нибудь, но он и смотреть не захотел на еду. Один из солдат убрал каморку, нещадно ругая слабосильного пассажира, но узник не реагировал ни на что. Он только удивлялся, как это он мог радоваться такому путешествию, и с тоской вспоминал хоть и душную, но такую тёплую и даже уютную камеру, мечтал почувствовать под ногой твёрдую землю, пусть даже и каменный пол каземата. Лодку всё качало и качало, однако она бойко шла вперёд в сопровождении двух швертботов, заполненных солдатами охраны.

Утром засияло солнце и осветило мрачную поверхность Ладоги бледными бескровными лучами. Узник с трудом приподнялся на скамье, взглянул в окно. Ветер продолжал хлестать во все четыре оконца крытой беседки, Иоанна знобило, горло саднило, а нос покраснел от холода. Он кутался в свой серый армяк и натягивал чуть ли не на самый нос треух, но это не спасало от пронизывающего сквозняка.

Небо темнело, тучи закрыли наконец и тот небольшой просвет, через который на озеро падали блёклые и косые лучи. Казалось, наступила ночь, ночь светлая, в которой видно всё, но туман и морось затягивали всё кругом густой сетью.

По крышке рябика забарабанили тяжёлые капли, потом они слились в однообразный, бесперебойный гул от косых и тяжких струй дождя. Ветер замётывал в оконца капли, и скоро узник весь промок и забился в самый угол скамьи, спасаясь от холода. Под ногами проступала вода, и башмаки его намокли, сделались тяжёлыми и хлюпали на ногах.

Внезапно раздался треск, лодка словно споткнулась, накренилась. Иоанн съехал по скамье в другой край и больно ударился о стенку каморки. Сразу же лодка накренилась на другой бок, и узник поехал по мокрой и скользкой скамье в другую сторону.

Он не слышал криков своих сторожей, осознал только, что ветер ворвался в каморку, охватил его ледяной струёй с ног до головы, дверь хлопала на ветру. Его подняли, завязали лицо чёрной тряпкой и потащили из каморки.

Он не мог переставлять ноги, двое солдат подхватили его, удерживая на весу. Он не видел, но чувствовал, как его поднимают, спускают с борта сильно накренившейся лодки, как двое солдат, стоя по шею в ледяной воде, бережно обхватывают его тело. Разбитый, расслабленный, он ничего не видел, но чувствовал — его несут. Волна заплёскивала на чёрную тряпку, закрывающую его лицо, и он смог как в тумане разглядеть низкие очертания берега, камни, замшелые валуны у самой кромки воды.

Солдаты донесли его до берега, поставили на ноги на жёсткую и непривычную землю. Он не удержался и упал бы, если бы они снова не подхватили его.

Шум, суета, возня, окрики — всё это ударило в уши теперь. Сквозь намокшую тряпку на лице он мог различить низкий пологий берег с серыми валунами и невдалеке поднимавшийся стеной хилый лесок.

Больше он ничего не увидел, впал в глубокий и тяжёлый обморок, и сколько ни ставили его солдаты на ноги, он валился как подкошенный.

До самой деревни, версты четыре, его пришлось нести на руках...

Узника втащили в деревенскую избу, первую попавшуюся на пути. Испуганные селяне вжались в угол, когда в избе появились солдаты.

Савин знаком приказал очистить избу, и хозяева, чернобородый здоровяк рыбак, жена его, маленькая крепенькая толстушка, и трое босоногих детей мгновенно убрались.

Солдаты свалили Иоанна на жёсткую длинную лавку, опоясывающую всё пространство избы, и стащили чёрную тряпку с его лица. Он почти не дышал, лицо было мертвенно-бледным.

Савин похлопал узника по щекам и, хотя сам измучился не меньше, присел около и поднёс к губам, синим и крепко сжатым, фляжку со спиртным. Узник закашлялся, замотал головой из стороны в сторону и открыл глаза.

— Вот и оклемался, — довольно произнёс Савин и пошёл из избы, поставив у дверей часовых.

Иоанн присел на лавке, огляделся. Никогда раньше не бывал он в такой крестьянской избушке, топившейся по-чёрному, и его интересовало всё. Он обошёл углы, увидел несколько икон на божнице и благоговейно помолился, став на колени.

Голова всё ещё кружилась, и он падал через каждые несколько шагов. Но никаких ощущений он при этом не испытывал, просто падал, потом поднимался, а через пару шагов падал опять. Ему было немножко стыдно, и хорошо, что в избе он остался один.

Он подошёл к очагу и потрогал висевший над ним большой железный котёл на крючке. В котле нашлось немного каши, он горстью выгреб её и сунул в рот. Каша была ещё тёплая, и это совсем поставило его на ноги. В деревянной бадье у двери плавал деревянный же ковшик. Он зачерпнул и напился.

Низенькие крохотные оконца, затянутые слюдой, почти не давали света, но он сумел разглядеть двор, ничем не обнесённый, горбатые строения для скота, сети, висевшие на кольях для просушки. Ему всё было внове, и каждый взгляд открывал для него что-то особенное.

Он прожил три дня в избушке рыбака. Савин и квартирмейстер завтракали и обедали вместе с ним, и ни разу Иоанн не пожаловался на грубость или плохую пищу. Ели все молча, из одной большой деревянной миски, ели, что придётся, хотя и староста деревни, и крестьяне, жившие в этой северной забытой Богом деревушке, старались собрать по дворам самую лучшую еду, отрубали головы голосистым петухам и маленьким, плохо несущимся курицам.

Савин платил щедро, но еды не хватало, а хлеба здесь вообще не имели. Лепёшки из чёрной муки, да каши из гречихи, да неумело сваренные куриные крохотные тельца — вот и всё, что составляло их рацион.

Савин после еды быстро, молча уходил на берег, где солдаты пытались починить рябик, вконец разбитый на прибрежных камнях, да осмолить протекавшие швертботы. Но три дня работы не дали никаких результатов — не хватало снасти для ремонта, а убогая деревушка и не знала их. Пользовались в ней ещё лодками, долблёнными из целого ствола дерева...

Ещё три дня назад Савин послал своих солдат к коменданту Шлиссельбурга Бередникову с просьбой прислать галиот. Они шли посуху, дорога не близкая — примерно тридцать вёрст, и Савин по нескольку раз на день выходил на берег, чтобы увидеть долгожданный галиот или хоть какой-никакой доншкоут...

Для узника эти три дня стали удивительным праздником. Он видел небо, он видел траву, солнце выглядывало за эти три дня не один раз, и он радовался как ребёнок неярким лучам почти негреющего солнца, и яркой зелени травы, и мычащей скотине во дворе, не огороженной ничем, и этим сетям, висящим на высоких кольях...

Ясным вечером седьмого июля из-за прибрежных камней сверкнул на солнце косой парус одномачтового вольного галиота, и Савин распорядился срочно готовиться к посадке на судно.

Иоанну опять завязали лицо и, твёрдо держа его между двоих солдат, повели к берегу. Он не видел ничего, но вдыхал вольный свежий ветер, ощущал солнечное тепло сквозь черноту тряпки, закрывавшей лицо, слышал под ногами хруст песка и мелких камешков, потом гибкую пружинистость небольшого трапа и опять равномерное покачивание дерева под ногами. На этот раз его свели в небольшой трюм, где не было никаких окошек или иного какого отверстия для воздуха и света, и несколько дней он просидел почти в полной темноте, только ощущая покачивание пола под ногами да шуршание воды по бортам.

Иоанн прикладывал ухо к деревянной стенке, слушал переливчатое скольжение воды за бортом, ощущал ритмическое и совсем не такое, как на лодке, покачивание на волнах.

В трюме валялась подстилка, где он мог вытянуться во весь рост, мог лежать и чувствовать, как вода обтекает его со всех сторон, слева, справа, снизу, и представлял себе глубину и ширину течения, его цвет и белые буруны, завивающиеся за судном. Он не видел галиота, он только ощущал, что судно большое, достаточно вместительное и людей на нём много. Голоса глухо достигали трюма, и он вслушивался в неясный говор.

Качка уже не вызывала у него приступов тошноты, он освоился со своим тёмным жилищем, и только крысы пугали его, скользя мимо ног в темноте и слегка попискивая.

По тому, как стала сильнее качка и как кидало его от одного конца трюма в другой, он понял, что опять начался сильный ветер и, наверное, дождь, а по тому шороху, с которым обтекала вода днище, он чувствовал, что судно замерло на месте, и его качает длинная косая волна. Скрежетали цепи якоря, гремели команды, кричали матросы, а он слушал снизу весь этот шум и гам, различал удары волн по стенкам трюма и боялся, что его так и оставят в темноте, опускающейся на дно.

Ему приносили еду, водили на палубу, опять-таки закрыв лицо, для исполнения нужды, и он слепо поводил головой в стороны, чтобы понюхать ветер, ощутить удары брызг, прикоснуться рукой к шершавой поверхности мачты...

Галиот стоял на якоре почти два дня. И по грому заржавелых цепей якоря, по начавшемуся быстрому шуршанию воды за бортом он понял, что судно продолжило свой путь.

Всё плавание заняло почти десять дней, и все эти дни Иоанн был спокоен, весел и возбуждён, как был бы весел в его возрасте всякий любитель приключений. Для него это стало незабываемой страницей в его биографии.

В Кексгольме ему удалось краешком глаза увидеть старую полуразрушенную крепость с мощными ещё стенами и башнями, хотя от причала его с завязанным лицом везли в коляске. Но он уже научился воспринимать все внешние раздражители, распознавая их руками, носом, ушами, иногда находя крохотную дырочку в чёрной тряпке, туго обтягивающей его лицо.

Дом, в который его поместили, Иоанн полюбил от всей души. Второй этаж, куда его втолкнули, выстроенный из целых брёвен, был залит белизной и светом, и хотя Савин распорядился забрать окна тяжёлыми толстыми решётками, а самый дом обнести высоким забором, всё равно здесь видно было небо, облака, плывущие по нему, дальний лес, окутанный зелёной листвой, и поле с яркой северной молодой травой и пестревшее скромными цветами.

Как он полюбил эти высокие заросли иван-чая, малиновыми столбами стоящие вдоль дороги, заносы пушицы на болоте, словно инеем покрывшие нежную болотную зелень, услышал крики птиц, в короткое северное лето спешащих вывести птенцов.

Это было самое счастливое время его жизни. Он так надеялся, что больше никогда не услышит грубых голосов Власьева и Чекина, их насмешек и издевательств. Новые люди отличались терпением и доброжелательством к арестанту...

Но ему пришлось пробыть здесь всего два месяца. Кончилось короткое северное лето, и безымянного арестанта снова повезли в Шлиссельбург. Очищенные для Петра покои безымянного арестанта не потребовались. 14 августа в четыре часа утра Иоанна привезли в Мурзинку. Здесь его ждала встреча с Екатериной, российской императрицей...


Глава III | Украденный трон | Глава V



Loading...