home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


Глава V


Карета остановилась у подъезда высокого деревянного дворца.

Соскочил кучер, откинул подножку. Тяжело сошёл полковник. Не дожидаясь приглашения, сунулась в светлый прямоугольник дверцы и Ксения. Она выбралась из тёплой полутьмы кареты, поставила ногу на подножку. Что-то напомнило ей прежнее, какое-то забытое воспоминание. Словно бы это было привычно — она слегка подхватила юбку и опустила ногу к земле.

Дорожка возле высокого, веером расходящегося крыльца расчищена, твёрдая мёрзлая земля встретила её башмак. Легко, как когда-то, она скользнула на землю и встала перед дворцом. Он был полон огня, тепла, все окна светились жёлтым, словно взошло теперь, в стылую морозную пору, новое солнце, пробилось лучами сквозь разноцветные витражи бельведеров, осветило подстриженные деревья и кусты вокруг дорожки. От этого света потускнели, словно размазались, белые столбы света в небе, живая плоть внутреннего солнца затемнила их, заглушила их холодный неуклонный безостановочный бег.

Полковник в пояс поклонился Ксении.

   — Входи, госпожа Петрова. — Голос его был серьёзен и суров, и Ксения подчинилась его властному тону.

Об руку с полковником взошла она на невысокое крыльцо, вступила в высокую резную дубовую дверь, почтительно открытую пожилым слугой.

   — Всё готово? — вполголоса спросил полковник.

Тот едва заметно наклонил голову, позволявшую увидеть прямой пробор на промасленных волосах. Ливрея слегка сморщилась от поклона...

Полковник хлопнул в ладоши, и из широкого и длинного коридора выступили две толстощёкие женщины в чистых белых передниках и плоёных чепчиках.

   — Делайте, как приказано, — тихо сказал им слуга в ливрее, и женщины подошли к Ксении.

Она стояла спокойно, пустыми и покорными глазами глядя перед собой.

Женщины взяли её под руки и повели...

Она позволила делать с собой всё, что хотели эти женщины. Не сопротивлялась, когда они поставили её в огромную бочку с горячей водой, пока намыливали и сливали на её роскошные каштановые волосы и потом, когда растирали её в неглубоком корыте, растирали жёсткими суровыми полотенцами, надевали легчайшую, словно пуховую, рубашку, надевали на её ноги тёплые меховые коты, завёртывали в широчайшую теплынь подбитого пухом шёлкового капота.

Взгляд её оставался пустым и покорным, но тело млело в горячей воде, тысячи иголок вонзались в её израненные и расцарапанные ноги, лёгкие судороги пробегали по всему телу от макушки до самых пяток. Тело её нежилось, оттаивало под слоем мыльной пены и горячей воды, жадно впитывало в себя живительное тепло, горело под упругими взмахами полотенец. Оно вспомнило и само запросило горячих обжигающих ударов берёзового веника. Но Ксения не обратила внимания на эти призывы её словно бы жившего отдельной от неё жизнью тела.

И только когда её посадили в большой, жарко натопленной горнице перед громадным зеркалом в резной дубовой раме в мягкое кресло, она словно бы очнулась.

Из зеркала смотрела на неё моложавая женщина, с зарумянившимися от тепла смуглыми щеками, слегка запавшими возле скул, с красными, обветренными, но сейчас смазанными маслом губами, прямым тонким носом и высоким чистым белым лбом. Женщины осторожно расчесали её длинные роскошные волосы, уложили их вокруг головы, туго затянули ленты плоёного чепца.

Стукнула дверь, вошёл полковник. Он жестом отослал их, и они, неуклюже кланяясь и торопясь, вышли из горницы.

Полковник взял стул и присел возле Ксении. Он уже переоделся, и сейчас на нём был домашний мундир без эполет и аксельбантов, простые лосины тёмного цвета и старые разношенные сапоги.

Он долго смотрел на неё.

   — Ты помнишь это зеркало? — тихонько спросил он в волнении и испуге. Ему всё казалось, она сейчас вскочит, убежит, закричит...

Ксения смотрела в зеркало. Пустой, покорный её взгляд изменился, глаза обрели покой и умиротворение, и в них зажглись огоньки лукавства.

Она высунула язык своему отражению и скорчила ему рожу.

   — Ты совсем не изменилась, — всё так же со страхом и волнением проговорил он. — Ты всё та же капризная и своевольная девчонка, какой я знал тебя...

Она повернула к нему голову, протянула руку в широком, ниспадающем до самых пальцев рукаве:

   — Седины много.

Поворошила его седые-седые волосы, скользнула по густым серо-чёрным бровям.

Он замер от её неожиданной ласки, растерял все слова, которые хотел сказать.

   — Я помню, — печально вернулась она к началу разговора, — это очень дорогое зеркало, это зеркало твоей матери.

   — И твоё, — печально подтвердил он. — Я так долго искал его, но всё-таки нашёл. Я думал, тебе будет приятно опять посмотреть на себя...

Она повернулась к своему отражению в зеркале, высунула язык и принялась корчить гримасы.

   — А ты знаешь, кто там, в зеркале?

Она не ответила и продолжала гримасничать.

   — Это моя будущая жена, познакомься...

Она повернула к нему лицо, взгляд её глубоких голубых глаз затуманился.

   — У тебя не будет жены, — сказала она грубым, мужицким голосом. — Ты в монастырь уйдёшь...

Он оторопел, но зажал рот рукой.

   — Прости, что так привёз, силком, — заговорил быстро, горячо, не давая опомниться ни ей, ни себе, — столько лет искал, сколько раз ходил за тобой, сколько сил положил... Прости и за то, что силком под венец хочу вести... Да сил моих больше нет, что ты со мной сделала, змея подколодная, чем приворожила, чем опоила? Или убей меня, или любовь мою убей, или иди под венец... Что такого в тебе, что ни на одну и взгляда кинуть не могу, всё ты перед глазами стоишь, с кем ни лягу, а всё кажется, что это ты... Не могу больше, хоть в петлю головой...

   — Да ведь я юродивая, Степанушко, — ласково сказала она, — да и не просто, а в образе брата твоего, Андрея... Теперь вроде отмолила его грехи, а всё равно он меня держит. Я уже давно Ксенией перестала быть, её похоронено тело, давно сгнило...

   — Что ты болтаешь, что мелешь? — вскипел он, резко вставая. — Десять лет прошло! Сколько ж можно по улицам бегать, чай, не молоденькая, в одной кофтёшке да юбчонке убогой по морозу скакать! Я и тогда не верил, а теперь и подавно не поверю, что безумная ты. Ты нас всех умней, никаких себе забот не оставила, никаких горестей...

Глаза её были грустными, потухшими, когда она взглянула на Степана.

   — А ведь и верно сказал — забот никаких...

Слова её больно резанули его сердце. А этот потухший взгляд сказал больше, чем все её слова.

   — Прости, Ксенюшка, вырвалось... Я же знаю, как ты таскала на своём горбу кирпичи.

Она нахмурилась, но в памяти ничего не осталось.

   — Знаю, знаю, рабочие каждый день приходили, говорят, чудо, кирпичей наверх, аж под самый купол натаскано... Смоленскую церковь строили тогда, лет уж с восемь назад, как там служить стали. Каждое утро не надо было кирпичи наверх таскать... Чудо-то чудо, а потом ночью залегли, увидеть чудо каждому захочется. А это ты... Такие подмостки себе смастерила, на спину повесишь, да и давай по лесам наверх. Как в тебе силы стало? Какие жилы из себя рвать, чтобы такие поклажи таскать? Вот и выходит, что чудо — человеческое чудо...

Она вся ушла в себя, но сколько ни вспоминала, не могла вспомнить, как это было с ней, когда кирпичи на спине таскала, да ещё на самый верх лесов Смоленской Божьей церкви?

   — Не помню, — только и покачала головой.

   — Не губи, Ксенюшка, — упал он перед ней на колени, — дай жить, дышать дай... Десять лет ведь ты уж меня на поводке водишь... Да разве десять? Как ты под венцом стояла с братом моим старшим, Андреем, так по сию пору вижу тебя. Голубица белая, ангел во плоти. Взглянул на тебя и пропал. С тех пор только о тебе и думаю. Всё ты перед глазами моими стоишь. Сколько мне отец с матерью твердили — внуков хотим увидеть. Да не довелось им. Крепко я стоял на своём — не хочу жениться, молодой ещё. Наследства лишить хотели — до того дошло. А уж каких красавиц сватали? Только я всё равно стоял на своём — не любя и под венец не пойду. Грех на душу взял — отца с матерью не слушал, большой грех — не замолить... Так и в могилу сошли они, не увидали меня степенным человеком. Только теперь мне всё едино, что в гроб, что под венец. Женой мне будешь, холить тебя стану, лелеять, в золотой клетке держать. Без тебя я пропал... Теперь я сам своей судьбе хозяин, сам голова, что хочу, то и ворочу...

Она усмехнулась своему отражению в зеркале.

   — Да ты ухо-то приклони, — с упрёком он встал с колен, — бормочу, бормочу, а тебе уши-то, знай, золотом завесило.

Он отошёл в другой конец комнаты, потирая лоб и силясь ещё что-то сказать.

   — Хлебца корочку, подайте Христа ради, — вдруг затянула Ксения тоненьким голоском.

   — Господи Боже, — дико вскрикнул он, — и не подумал, что голодная ты, что ведь намёрзлась да в брюхе пусто. Погоди, счас, счас... Всё словами угощаю.

И забил в ладоши, призывая слуг. Забегали, захлопали дверями, натащили высоких серебряных мис, больших горшков с мясами, подносов с пирогами.

   — Садись, отведай, — поклонился он ей в пояс и сам присел возле стола, уставленного рождественскими яствами.

Ксения вскочила, повернулась боком к зеркалу, высунула язык, задрала подол, выставила голое бедро. В зеркале отразилась высокая белая нога с голубыми прожилками. Ксения ещё больше наклонилась, так чтобы и Степану виден стал её голый зад.

   — Тьфу, прости, Господи, — не удержался он от смеха и смущения, — что-то ты, ну и баба, прости, Господи...

И выскочил за дверь.

   — Ничего, теперь небось не уйдёшь, — бормотал он, а в глазах стояло белое её бедро с голубыми жилочками...

Всю ночь он проворочался без сна. Снова и снова вставала перед ним Ксения. Молодая, тогда ещё во всей своей девичьей красе, в белом наряде невесты. Сияли золотом образа в церкви, тёмные лики икон выступали из сияния, сумрачные и торжественные. Золотые ризы священников сверкали так, что глазам становилось больно от этого блеска. Церковь полна народу. Съехалась вся родня Петровых и родня невесты, яблоку негде упасть в приделах и в главном помещении храма.

Степан держал венец над головой невесты и видел только её сверкающие волосы, скрытые туманной дымкой фаты. Высокая, только на самую малость ниже Андрея, статная, белокожая, с розовыми пятнами на щеках — такой и запомнилась она Степану. Такой видел он её в каждом своём сне, такой видел наяву.

Такой он хотел бы видеть её и теперь, уже с ним под венцом. Всё то сияние всегда стояло в его глазах. И он знал, что сияние исходило от неё, не от сотен свечей в гигантских паникадилах храма, не в тысячах крохотных огоньков, зажжённых перед образами, не от трепетных огоньков лампад.

Так и стояла перед его взором полыхающая внутренность церкви...

И он предвкушал своё венчание теперь, сегодня уже. Все распоряжения дал, чтобы всё сияло так же, как в тот час, когда он вдруг понял, что только от одной женщины на свете может исходить это сверкание и блеск.

Едва только окна дворца посерели, он вскочил и приказал запрягать.

И тут до его слуха донёсся колокольный звон — в это рождественское утро колокола благовестили не весёлую рождественскую трель, а выбивали похоронную музыку.

Густой и тягучий колокольный звон вонзился в уши щемящими трелями, уханьем больших басовых колоколов, плыл над утонувшим в рассветных сумерках городом безрадостно и тревожно, напоминая людям, что всё на свете тлен и суета, что даже в это праздничное утро никто не способен бороться с судьбой.

Похоронный звон возвещал городу, что праздника не будет, что его ждёт тихая и строгая печаль, слёзы уныния и извечной тоски.

Степан не поверил собственным ушам. Что это? Ведь Рождество, светлый праздник Христа. Неужели предвестие горя, неужели несбыточны его светлые мечты о сиянии в церкви, о золотых венцах над головами его и Ксении? Неужели Бог даёт ему знак? Сердце его затрепетало. Он бросился к окну, раздёрнул тяжёлые бархатные занавеси, попытался открыть заколоченные на зиму окна.

Похоронный звон не смолк, стал ещё явственнее.

«С ума я схожу, что ли», — мелькнула и пропала мысль.

Прямо в ночном белье, едва накинув халат, он выскользнул на лестницу, торопясь, отомкнул тяжёлую входную дверь.

На крыльце оглушило его медленным, спокойным звоном. Не было никакого сомнения в том, что все церкви благовестили не к празднику, а к отпеванию, к похоронам, к могильному покою.

Он всё ещё не верил себе. Медленно вернулся в покои, призвал старого слугу.

   — Ступай, Федька, — приказал он бодро, не поворачиваясь лицом к слуге, — послушай, звонят ли уже к заутрене...

Заспанный, едва приведший себя в порядок слуга обеспокоенно выскочил за дверь, и, пока его не было, Степан расхаживал по горнице, боясь поверить в происходящее.

   — Звонят, батюшка, — склонился перед ним Федька, — только чтой-то не пойму, звон, никак, похоронный... — Федька стоял перед барином белый как мел.

Степан глубоко вздохнул. От сердца отлегло. Значит, он не сошёл с ума, и этот звон на самом деле плывёт в воздухе, а не трезвонит у него в мозгу, в его голове.

   — Да почему? — резко встряхнул он слугу. — Чёртова бестия, не мог узнать почему?

   — Сбегаю, батюшка барин, сбегаю, — забормотал Федька, рослый пятидесятилетний дворовый, служивший ещё отцу Степана, и знавший всю его родню, и качавший его когда-то на своём остром колене.

   — Живо, — вышвырнул его за дверь Степан.

А сам опять принялся расхаживать по горенке. Что такое могло приключиться, если уж и церковь против него, если даже праздник Христова Рождества замутнён похоронным плачем? Но что бы ни было, сегодня он венчается с Ксенией, пусть хоть все камни обрушатся на него, пусть сам Бог встанет поперёк его дороги.

Он вздрогнул от таких мыслей, живо перекрестился. Взглянул на тёмный лик Спасителя, стоявшего на божничке. «Прости, Господи, прости, Господи, — запросил он, кляня себя за такие мысли. — Бес, что ли, возмущает меня», — усмехнулся сам себе. Бес не бес, а всё равно мысли его всё время возвращались к Ксении. Он опять увидел её в церкви, под венцом с Андреем, всю в сиянии огней, покрытую длиннейшей туманной фатой, в белом платье, белокожую, счастливую... Как хороша она была тогда, не отвести взгляда. Он и не отводил, не отрывал от неё глаз, мать даже заметила это и вполголоса сказала ему на самой свадьбе:

— Братова жена — для тебя святая...

Он не понял её замечания тогда, он не понимал его и сейчас. Он только помнил, каким жаром обдало его, когда Андрей склонился к губам Ксении, приложился к её устам под разнузданные крики: «Горько», как больно заныло его сердце, когда они, рука об руку, уходили в брачную комнату, когда в последний раз мелькнул в дверях туманный клубок её фаты.

Дверь закрылась, и у него застыло в оцепенении сердце, упало куда-то в ноги, так что ноги ослабели и не держали его. Вся свадьба потом хохотала над ним, когда его вели по проходу между столами — он не мог идти сам. Мать и отец кричали ему, что не стоит так напиваться на свадьбе брата, но как-то в шутку; не всерьёз.

А он и к рюмке не приложился. Почти полгода пролежал он в своей светёлке, едва добираясь до окошка...

Через полгода он поднялся, но это воспоминание об ослабевших ногах мучило его долгое время, как мучило неотступное видение Ксении в белом платье невесты под венцом. Он ничего не мог с собой поделать. Снова и снова вставала она перед ним, сколько ни пытался он прогнать её видение во всём блеске своей красоты и сияния.

Потихоньку от матери и отца он ходил на богомолье, горячо молился, пытаясь вытеснить образ Ксении, но молитвы не давались ему, с ликов святых и образа Богородицы глядела на него Ксения и не давала покоя. Не давала отдыха его измученной душе.

Он был представлен ко двору, как и Андрей, получил место в императорской хоровой капелле. Все в их роду славились сильными, звонкими голосами. Вот теперь и он достиг того же чина, что был у Андрея, — полковничьи эполеты надели ему на плечи. Но что бы он ни пел, какой гимн или песню, всегда в его голосе звучала извечная тоска и мечта о Ксении. Сама императрица плакала и умилялась его голосу, его песням, снова и снова приказывала петь, жаловала поместьями, усадьбами, чинами и орденами. И может быть, потому, что в песнях Степана чудилась ей та же тоска, что снедала её, потерявшую свою первую любовь, похоронившую своего жениха и так и не пошедшую под венец. В песнях Степана слышалась ей тоска по необретённом и утраченном счастье, горе, боль и радость одновременно.

Пять лет Степан дико, самозабвенно страдал от своей любви, ревновал Андрея, проклинал самого себя и не мог избавиться от этого чувства. Потом боль в его сердце постепенно притупилась, осталась лишь постоянная тоска. Ни разу не осмелился он перекинуться словами с Ксенией, ни разу за все эти годы не оскорбил её признанием в своей неутешной любви.

Она и не замечала его.

По прошествии многих лет Степан возненавидел своего брата. Он не мог понять, почему тот может спокойно оставлять жену, уходить на карточные игры, напиваться пьяным, заводить любовниц, влезать в долги. Почти не бывать дома.

Детей у брата не было...

Неожиданная смерть вывела Степана из состояния терпеливой боли. Брат умер так неожиданно, не покаявшись перед смертью, умер нехорошо, в гостях у одной из своих многочисленных посторонних жёнок, умер в её постели.

Степан вознегодовал на себя, что рад смерти брата. Ему бы горевать, а он вдруг стал напевать себе под нос, он вдруг вихрем закружился по дому, стал не ходить, а летать. Он ненавидел себя, и всё-таки какой-то бес шептал ему в ухо — она теперь свободна, свободна, я смогу заслать ей сватов, она будет моей, и уж тогда-то отдохнёт Ксения от измен Андрея, от его безобразия и пьяных драк.

Он любил теперь Ксению ещё больше, он видел её в церкви под венцом, стоящую в паре с ним.

Ему казалось, что все горести ушли, что его ожидает вечное блаженство. Надо только выждать срок траура. Он нисколько не жалел Андрея, он злорадно думал, что так тому и надо. Умер как собака, без священника, без покаяния, без родных возле смертного одра, умер совсем молодым, погрязши в грехах словно в болоте. Степан представлял себе сцены объяснения с Ксенией, терпеливо ждал, когда можно будет ей сказать о своей любви, заслать сватов. Он носился на крыльях, торопя время...

Степан приехал в дом Андрея на похороны, но в сердце его всё пело. Он с трудом скрывал радостную улыбку. Подойдя к гробу, он увидел брата и низко ему поклонился.

«Прости, брат, — сказал он ему мысленно, — но, пока ты был жив, я словом не обмолвился о своей любви, я даже взглядом не дал понять никому этого. Я перед тобой ни в чём не виноват. Свою любовь похоронил я в сердце своём, но теперь настало моё время».

Он окинул равнодушным взглядом покойника так, словно это был не его родной брат, а кто-то незнакомый. Тот лежал в мундире, до половины укрытый саваном, в сложенных руках его горела свечка, капая воском на пожелтевшие пальцы.

Степану показалось, что пальцы слегка шевелятся, он отошёл, наблюдая за ними. Нет, это просто капал на них воск, стекал, стягивая кожу на пальцах. Только и всего.

Степан оторвался взглядом от гроба, окинул всех пристальным взглядом. Большая толпа собралась у последнего ложа Андрея. Заходилась в плаче мать, сурово сгорбившись, источал слёзы отец, тёрли глаза, стараясь выжать хоть каплю, какие-то бедные родственники.

Степан не видел Ксению и озирался, ища её глазами...

Он всё ждал, когда она появится, ждал её, пусть и печального, скорбного, взгляда на него, ждал и думал о том, что вот теперь ей уж не придётся страдать от запоев и отлучек мужа, от безрадостного постоянного ожидания и тоски женщины, запертой в четырёх стенах...

Подошли священники, чёрные монахи и монахини приготовились сопровождать гроб с телом в церковь. И тут Андрей увидел Ксению...

Она вышла из внутренних покоев, и он видел только её лицо. Бледное, смутное пятно явственно проступало из тумана ладана, которым накурили в доме. И ринулся к этому пятну, ничего не сознавая, ничего не видя, кроме него.

Он прорвался сквозь толпу окружавших её людей, подошёл ближе, хотел сказать какие-то приличествующие слова и не смог. Рывком схватил её за плечи и впился губами в её рот. Поцелуй был не только не братским, не только не печальным, всю тоску и силу своей любви вложил Степан в этот поцелуй...

Он чувствовал на своих губах запах её сухих, запёкшихся от жара губ, нежную мягкость и безразличие её рта. Она не оттолкнула его, не взглянула на него, голубые огромные глаза стали тёмными, ослепительно синими, тяжёлая складка между бровей залегла на лице.

Он с трудом оторвался от неё и тут только увидел её всю.

Он только сейчас понял, что он сделал. Он впился в её губы, как изголодавшийся зверь впивается в горло своей жертве, он хотел вобрать в себя её всю, целиком, он чувствовал её нежные и сочные, такие сухие сейчас от жара губы, он хотел прорваться в её туго сжатый рот, словно это была вражеская крепость, которую надо было взять во что бы то ни стало. Он вложил в этот поцелуй всю свою безумную любовь. Всё своё терпеливое многолетнее ожидание.

Но её губы встретили этот натиск безразлично, спокойно, не только не ответили хотя бы братской лаской, они были нежные и безразличные. Это и заставило его отпрянуть от неё, это смыло с него всю хмарь последних мечтаний и угар последних лет.

Ксения потихоньку шла к гробу, и ропот позади неё возрастал. Она была одета в костюм Андрея. Тёмно-зелёный мундир плотно облегал её статную фигуру, тёмные лосины обрисовывали бёдра, грубые сапоги на ногах делали её меньше ростом, но нисколько не портили прекрасной формы её ног. На голове её была косичка, завязанная сзади, как и полагалось солдатам, а её роскошные, почти до колен, волосы исчезли.

Степан стоял и недоумевал, а ропот вокруг превратился уже в шум, откровенный шум скандала и позора.

Её попытались схватить за руки, оттащить обратно во внутренние покои дома, но она вырвалась с дикой силой, подошла к гробу и низко, в землю поклонилась ему.

   — Прощай, Ксеньюшка, — громко и внятно сказала она сильным, звучным голосом. — Прощай, спи с миром, пусть земля тебе станет пухом, и пусть Господь дарует тебе Царствие Небесное...

Она подошла ближе, поцеловала покойника прямо в губы, перекрестила его.

Шум вокруг стал утихать...

   — С ума съехала, не выдержала, — различил в общем шуме отдельные слова Степан...

Как в тумане двигался он вместе со всеми в похоронной процессии, словно сквозь вату слышал заупокойное пение в церкви, едва переставляя ноги, шёл обратно со всеми... Одумается, опамятуется, придёт в себя, говорили в толпе. Бедная, бедная, знать, так любила мужа, что не смогла пережить его смерти. Ничего, пройдёт срок, забудется, ещё и замуж после захочет, молодая же ещё, кровь с молоком. Красавица такая. Долго во вдовах не засидится...

Степан краем уха слышал все эти разговоры, но предчувствие какой-то страшной беды поднималось из самой глубины его естества. «Что же это, Господи, — тупо повторял он про себя, — что же...»

И никак не мог понять, как всё случилось, как всё произошло...

Почему она вдруг вообразила себя Андреем, почему ей это вошло в голову, значит, она действительно сошла с ума, значит, она безумна? «Нет, нет, никогда я в это не поверю, никогда, она не может быть безумной...»

И вдруг страшная мысль пронзила всё его существо — она любила Андрея, мужа своего, такой же безумной любовью, она надела его костюм, чтобы быть хоть на капельку, на какую-то долю ближе к нему, ощутить запах родного тела, как он, Степан, вдыхал запах её носового платка, украденного случайно. Она не могла поверить, не хотела поверить, что его больше нет. Она безумно любила его...

Он поник головой. Если она так любила, любит Андрея, она никогда не выйдет за него. Ведь так же точно он отказался от всех радостей жизни, он любую красавицу видел уродливой. Это значит, никогда, никогда она не будет его женой...

Он застонал от этой нечаянной мысли. Тогда это пришло ему в голову, тогда он на секунду прозрел. Он тут же отогнал эту мысль. Нет, не может быть. Пришли на ум все слова, которые говорят на похоронах: живым жить, мёртвым — могила. Нет, Андрей держал Ксению мёртвой хваткой. Нет, нет, она должна забыть, она забудет его, она станет его, Степана, женой, а уж он-то...

Но ведь и он сам видеть никого не хотел, он не мог смотреть ни на одну из женщин, ему не нужен был никто. Только она. Так и ей... не нужен никто, только Андрей, живой или мёртвый. Как же должен быть затуманен разум человека, если он погибает от любви, не может выбросить её из головы. И Степан твёрдо решил затоптать, смять, уничтожить эту заразу, вселившуюся в него, убить своей рукой, рассудком, выбросить вон из головы, если он ещё хочет жить.

«А тогда зачем жить? — вяло подумалось ему. — Пить, есть, петь в капелле, ублажать кого-то, зачем тогда всё? Лучше умереть...»

Но надежда снова и снова просыпалась в его душе. А вдруг она очнётся, забудет, полюбит его, вдруг произойдёт непредставимое. Вот так и бросался он от одной до другой крайности эти долгие десять лет...

Федька возник перед ним бесшумно. Словно призрак. Степан очнулся от дум.

   — Беда, барин, — тихо сказал Федька, — а и правда похоронный звон.

   — Что, что? — нетерпеливо выкрикнул Степан. — Что ещё там такое?

   — Государыня преставилась, — крестясь мелкими и частыми крестами, сказал Федька.

   — Какая ещё государыня? — дико закричал Степан. И осёкся. — Государыня наша императрица?

   — Она, барин, она, — тихонько, словно был виноват в этом, отошёл Федька от барина, — упокой, Господи, её душеньку...

   — Ну, стало быть, так, — перекрестился и Степан. — А то уж я было подумал...

И тут же отчаянно завертелось в голове. Но ведь это значит — никаких свадеб, никакого венчания, ни один поп не станет венчать их.

Степан стиснул зубы. Вот она судьба, всё одно к одному. Как говорится, бедному жениться и ночь коротка...

Он стиснул зубы. Так не бывать же этому, чтобы судьбе своей стал он подчиняться. «Преломлю судьбу через колено, — с холодной яростью подумал он. — Не венчают, так вот я же венчаюсь...»

   — Закладывай свадебную карету, — бросил он Федьке, — да поживей...

   — Батюшка, не вели казнить, вели миловать, — бухнулся Федька ему в ноги, — засекут...

   — Тебя не засекут, — угрюмо бросил Степан, — я приказал, мне и ответ держать.

«Будь что будет, — с той же холодной яростью думал он, — сама судьба против, и перед ней ответ держать стану. Всё равно поеду венчаться, пусть хоть все царицы на свете умрут... Чтоб ей неделю назад, а то неделю вперёд, нет, вот этот же час...»

И поспешно вымел из головы эти жуткие мысли. Недолго так и до греха дойти. «Ай, не грех это, — шепнул кто-то в душе, — венчаться в день смерти?»

«А пусть, будь что будет, — решил он. — А я по-своему сделаю, долго я собирался...»

Федька исчез, со страхом взглянув на господина. Никогда ещё не видел он его в таком остервенении и ярости. Она прорывалась в его злобном, неистовом взгляде, в его крепко сжавшихся губах, в пальцах, стиснувших края бархатного халата.

Уже совсем расцвело, когда тройка буланых коней, запряжённая в громадную карету, подкатила к крыльцу. Федька доложил, что карета заложена и подана.

Степан в шитом золотом полковничьем мундире, в лайковых тонких сапогах, обтягивающих ногу как чулок, в белых лосинах, в аксельбантах осторожно отворил дверь, где женщины одевали к венцу Ксению. Она стояла перед зеркалом, безучастно глядя в пустое пространство.

   — Готова? — бросил Степан, и женщины брызнули в стороны от Ксении. Степан молча подошёл к ней, повернул её лицом к себе.

Сверкающая диадема на голове, длинный шлейф фаты, белоснежное платье в блестках сделали Ксению неузнаваемой. Как будто она и в то же время совсем другая женщина стояла перед Степаном. Пышные её косы были подобраны в сложную, замысловатую причёску, бриллианты диадемы сверкали в ярком свете свечей, сухопарая её фигура, подтянутая корсетом, всё ещё была великолепна. И только глаза выдавали её полное равнодушие к происходящему.

Степан накинул на Ксению соболью шубу, укутал тёплым пуховым платком, бережно вывел на лестницу. Они спускались вниз, и заспанная дворня собралась поглядеть на эту поразительно красивую, уже немолодую, но такую ещё цветущую пару. Восхищенный шепоток пробежал по толпе дворовых...

Молчаливая торжественность повисла в тёмной теплоте кареты. Степан не заводил разговора, сердце его гулко ухало и проваливалось, и он тихонько сдавливал рукой грудь. Они не смотрели друг на друга...

Возле старенькой тёмной церкви карета остановилась.

   — Посиди здесь, я сейчас, — негромко бормотнул Степан и выскочил из кареты. — Смотреть, чтоб барыня никуда, — крикнул он кучеру и двум лакеям, стоящим на запятках.

В церкви было темно, только отсветы неугасимых лампад перед образами светились в полумраке. Степан не узнал церкви. Ещё вчера, когда он договаривался о венчании, здесь горели все паникадила, церковь стояла убранной к празднику, везде расшитые полотенца, на образах вышитые легчайшие покрова, огромное паникадило посредине отблёскивало золотом. Сейчас тут было тихо. Пусто на образах висели кисейные чёрные покрывала, чёрной тканью завешаны узкие стрельчатые окна...

Степан кинулся в маленький притвор церкви.

   — Ждал вас, батюшка, — поднялся ему навстречу старенький, уже седой попик с редкой бородой и в чёрной камилавке. — Ничего, сударь мой, не выйдет...

Степан нахмурясь слушал попика. Он уже давно ему заплатил и был уверен, что поп найдёт возможность и время совершить венчальный обряд.

   — Я заплачу, — сухо обронил он.

   — Нельзя, государь мой, — заторопился священник, — государыня преставилась, траур по России, все службы запрещены, кроме похоронных. Никогда ещё и не бывало такого, чтобы в день Христова Воскресения не служили...

Степан вынул кошелёк, не глядя подал священнику. Тот ещё что-то продолжал говорить о запрете, но, увидев набитый золотом полный кошелёк, поперхнулся.

   — А как узнают? — прошептал он.

   — Откуплю, — резко бросил Степан.

   — Только быстрее, сударь мой, чтоб никто и никому невдомёк...

Попик ещё что-то бормотал, но Степан уже выбежал из церкви. Распахнул дверцу, сунулся в карету. Там не было никого. Только лежала на полу кареты соболья шуба, волнами накрытая белоснежным платьем, а сверху поблескивала бриллиантовая диадема.

   — Упустили! — заревел Степан, бросаясь к слугам.

Те соскочили с запяток ошеломлённые и испуганные.

   — Запорю! — ревел Степан.

Слуги бросились в разные стороны. Далеко не могла уйти блаженная юродивая. Но в кривых переулках только тихо мела позёмка да наползал с Невы серый туман.

Степан заскочил в карету. Всё, что надето было на Ксении, всё она оставила, даже нижнюю рубашку сняла. Даже лайковые башмачки скинула.

Полдня обшаривал Степан весь город. Юродивая словно сквозь землю провалилась.


Глава IV | Украденный трон | Глава VI



Loading...