на главную   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


Горький

На закате жизни Александр Иванович признается: «...я много раз бросал “Поединок”, мне казалось — недостаточно ярко сделано, но Горький, прочитав написанные главы, пришел в восторг и даже прослезился. Если бы он не вдохнул в меня уверенность к работе, я романа, пожалуй, своего так бы и не закончил»[109].

Максим Горький сыграл в судьбе нашего героя такую громадную роль, что позволим себе подробнее остановиться на истории их знакомства и сотрудничества. Для этого вернемся несколько назад.

Начать следует с осени 1902 года, когда Куприны жили предстоящим рождением ребенка. Тогда Александр Иванович, не веря своему счастью, вел переговоры о выпуске сборника рассказов в издательстве «Знание». «Если это выгорит, я буду и богат и знаменит»[110], — писал он Мише Киселеву.

Издательство «Знание» — высокая планка. Оно было создано в 1898 году коллективом пайщиков, от которого со временем остались двое: Константин Петрович Пятницкий и Максим Горький, властитель дум тогдашней молодежи, новый пророк и бунтарь. Пятницкий был «ногами», а Горький «головой», то есть принимал решение, что именно следует издавать. «Знание» выпускало в основном книги молодых писателей-реалистов, в первую очередь участников московского кружка «Среда», куда входил сам Горький. Писатель, рекомендованный Горьким (а именно так следовало трактовать выход в «Знании» той или иной книги), имел все шансы прославиться молниеносно. Так случилось, к примеру, с Леонидом Андреевым после выхода в 1901 году сборника его рассказов. Разумеется, Куприн считал, что пишет не хуже Андреева, а тот факт, что Бунин ввел его в «Среду», позволял надеяться на успех. Однако он не был уверен в выпуске сборника и, возможно, не без задней мысли делился с Чеховым: «Все теперь зависит от Горького»[111]. (Чехов имел на Горького огромное влияние.)

Куприн был знаком с Горьким шапочно. Они встречались в Ялте, на гастролях Московского Художественного театра, и позднее, но раскланивались и только. А вот Мария Карловна хорошо знала Пятницкого, который некогда был ее преподавателем в гимназии, да и с Горьким достаточно близко общалась в той же Ялте. Словом, она не удивилась, когда в ее гостиной появился Пятницкий и сказал, что Горький напрашивается в гости: мол, в издательстве не дадут поговорить, а он хотел бы как следует познакомиться с Куприным.

Так Мария Карловна писала в своих мемуарах. На самом деле все могло быть чуть-чуть не так: она сама могла организовать эту встречу, дабы Горький подтолкнул мужа к серьезной работе. Мария Карловна не забывала неприятных прогнозов своей матери и Ангела Богдановича о том, что Куприн никогда не напишет большой вещи, и не собиралась с этим мириться. Ее муж будет знаменитостью, и для этого все средства хороши.

И вот Горький сидит у них на Разъезжей и расспрашивает Куприна о том, что тот сейчас пишет. Всё рассказы да рассказы? А когда же будет роман или повесть? Тот возьми и скажи: думаю, мол, об этом, и если писать, то об армии, которую знаю хорошо. Горький оживился, ухватился за идею и велел завтра прийти к нему для длинного и серьезного разговора: «Если не возражаете, вы посвятите меня в план этой работы и разрешите мне, как старшему товарищу, дать вам несколько советов»[112].

Куприн пошел. Вернулся весь просветленный (по словам Марии Карловны) и с твердой верой в то, что роман или повесть об армии очень нужны. И вот почему, по словам Горького: в стране обострился конфликт революционного движения и армии, подавляющей выступления. Что позволяют себе господа офицеры, кем себя возомнили? Ведут себя, особенно в пьяном виде, вызывающе, студентов не жалуют. Нужно вскрыть со знанием дела внутренние пороки армии, а кто же лучше бывшего офицера сможет это сделать? Это будет злободневно. И прибавил: «Если вы эту повесть не напишете — это будет преступлением»[113].

Каким хорошим психологом был Горький! Как умело нажал на нужные пружины: купринскую обиду на армию и желание прославиться. А вскоре и простимулировал наилучшим образом: дал добро на издание купринского сборника рассказов, а в перспективе — двухтомника.

«Дела мои литературные так хороши, что боюсь сглазить, — писал Куприн Чехову в начале декабря 1902 года. — “Знание” купило у меня книгу рассказов. Не говоря уж об очень хороших, сравнительно, материальных условиях, — приятно выйти в свет под таким флагом»[114]. Через два месяца Антон Павлович уже держал в руках книжку «Рассказы» с автографом от «вечно и неизменно преданного» автора. Получил ее в Ясной Поляне и Толстой с уважительным письмом: «Я был бы бесконечно счастлив, если бы хоть что-нибудь в ней оказалось достойным Вашего внимания». Конечно, за это счастье наш герой готов был платить, не задумываясь о последствиях. А ведь Горький с его идеей об антиармейском произведении выступил чистым демоном-искусителем: дескать, опорочь все то, что было когда-то свято, за это сделаю тебя знаменитым.

Контролировать работу над долгожданной большой вещью взялась Мария Карловна. Она достаточно насмотрелась у матери, как это делается. Александра Аркадьевна доходила до того, что запирала Мамина-Сибиряка в комнате, оставив ему пару бутылок пива, и не выпускала до тех пор, пока он не просовывал в приоткрытую дверь рассказ.

Куприн загорелся. Название пришло сразу — «Поединок». Чуть позже пришло имя главного героя Ромашова. И любовная линия уже родилась в голове, и руки чесались сесть за работу. Вот тогда-то он и поехал на дачу в Мисхор, о чем мы рассказывали выше. Рассказывали и о том, как после критики жены писатель разорвал рукопись. Однако хитрая женщина собрала все кусочки, склеила и терпеливо ждала. Куприн же не возвращался к «Поединку» полтора года и делал вид, что такой рукописи никогда не существовало.

Мефистофель-Горький довольно долго к нему не приближался. Закончился 1902 год, прошел 1903-й, начался 1904-й. И тут, в январе, Горький не только появился, но и спровоцировал, как получилось, один нехороший поступок Куприна.

Семнадцатого января, в день рождения Чехова, Московский Художественный театр давал премьеру «Вишневого сада». В присутствии автора! Узнав об этом, Александр Иванович сорвался в Москву, предварительно запросив у Чехова (срочной телеграммой) два билета. Приехал, правда, один и, передав Антону Павловичу визитную карточку, просил: «...приткните меня куда-нибудь». А дальше начались чудеса, потому что в день приезда он встретился с Горьким и Пятницким и узнал, что буквально на днях уходит в набор второй «Сборник “Знания”»[10*], в котором выйдет «Вишневый сад», и если он немедленно что-то напишет, то это еще успеют включить в «Сборник».

Куприн недолго колебался между встречей с Чеховым и возможностью блеснуть рядом с ним под одной обложкой. Махнув рукой на премьеру, он уехал в Троице-Сергиев Посад, к сестре Соне, где спешно написал рассказ «Мирное житие». Чехову же солгал, что его вызвали неотложные дела. А Чехов даже время спустя, 5 мая 1904 года (когда был уже при смерти), в письме все извинялся: до него-де дошли слухи, что Куприн на что-то обиделся, на плохое место, что ли, но он-де лучшего места не смог достать и до последнего держал для него билет...

Видимо, совесть Куприна все же мучила, потому что в том же мае он поехал в Ялту, но Чехова не застал, он выехал в Москву. Они больше никогда не увидятся. Новости Куприн узнал от Марии Павловны: брат уже не встает с постели, Книппер хочет везти его лечиться за границу, а им с матерью кажется, что он уже оттуда живым не вернется. В первых числах июня Александр Иванович прочитал в газетах, что Чехов прибыл в Баденвейлер.

На этом невеселом фоне подоспело событие, которое буквально толкнуло Куприна в объятия Горького. В начале июля Александр Иванович все-таки ушел от жены (как тогда думал, навсегда). Скандал произошел на даче под Петербургом, в деревне Малые Изори. Куприн запил, притащил с собой собутыльников, с которыми в пьяном и голом виде купался в местном озере. У Марии Карловны сдали нервы, и она огрела его по голове графином. Как она утверждала, это случилось 2 июля 1904 года.

Оскорбленный, Куприн уехал в Петербург. Вернувшись с дачи домой, Мария Карловна обнаружила от него записку: «Между нами все кончено. Больше мы не увидимся. А. К.».

Когда Александр Иванович писал записку, он уже должен был знать страшную весть: 2 июля умер Чехов. Тихая смерть. Еще полгода назад она бы вызвала волну горя, а теперь газеты ежедневно приносили страшные цифры потерь на Дальнем Востоке. К смерти привыкли. Куприн узнавал из газет, что Книппер хотела хоронить мужа в Германии (домой не довезти!), но русская общественность выступила с протестом, и она везет его через Вержболово в Петербург... О том, что привезет в вагоне-рефрижераторе для устриц, конечно, и помыслить не мог.

С отвращением Куприн читал некрологи. Вот она, пошлость, какой покойный не выносил! «Чехов сошел в могилу, оставив яркий след в русской литературе»... «Чехов... Это звучит как родина, как мать, как детство»... На литературном небосклоне померкла звезда первой величины. Стало темнее, стало сиротливее»... «Умер лучший друг, который проникновенно...» Да разве так нужно писать?! То же переживал Горький. «Газеты полны заметками о Чехове, — делился он с женой, — в большинстве случаев — тупоумно, холодно и пошло»[115].

Горький и Куприн встретились на похоронах Чехова в Москве. Но перед этим Александр Иванович, судя по всему, был среди тех, кто 8 июля 1904 года встречал тело Антона Павловича на петербургском Варшавском вокзале. «Точно сон припоминаются его похороны, — писал он. — Холодный, серенький Петербург, путаница с телеграммами, маленькая кучка народу на вокзале, “вагон для устриц”, станционное начальство, никогда не слыхавшее о Чехове и видевшее в его теле только железнодорожный груз[11*]» («Памяти Чехова», 1905).

В Москве поезд из Петербурга уже встречала многотысячная толпа. На одной из фотографий с похорон ясно видны опрокинутые лица Куприна и Горького. Позднее Горький поделится с Буниным: «Мне страшно понравился Куприн на похоронах Чехова. Это был единственный человек, который молча чувствовал горе и боль потери. В его чувстве было целомудрие искренности. Славная душа!»[116]

Оба они были взбешены и раздавлены унизительными сценами, которые пришлось наблюдать и на московском Николаевском вокзале, и по пути следования траурной процессии к Новодевичьему монастырю, и при отпевании в церкви. Горький потом выплеснется в письме жене:

«От Ник<олаевского> вокзала до Худ<ожественного> театра я шел в толпе и слышал, как говорили обо мне, о том, что я похудел, не похож на портреты, что у меня смешное пальто, шляпа обрызгана грязью, что я напрасно ношу сапоги, говорили, что грязно, душно, что Шаляпин похож на пастыря и стал некрасив, когда остриг волосы, говорили обо всем — собирались в трактиры, к знакомым и никто ни слова о Чехове. Ни слова, уверяю тебя. Подавляющее равнодушие, какая-то незыблемая каменная пошлость и — даже улыбки. <...> Везде, где я и Шаляпин являлись, мы оба становились сейчас же предметом упорного рассматривания и ощупывания. <...> Было нестерпимо грустно. Шаляпин — заплакал и стал ругаться. “И для этой сволочи он жил, и для нее он работал, учил, упрекал”. Я его увел с кладбища»[117].

Общение с Горьким на похоронах, помноженное на взвинченные горем нервы, дало два результата. Во-первых, Куприн предложил Горькому выпустить в «Знании» сборник памяти Чехова — без пошлости и штампов, и чтобы писали для него только четверо: он сам, Горький, Бунин и Леонид Андреев. Горький согласился и немедленно послал Андрееву с Буниным письма. Андреев, знавший Чехова шапочно, ответил ревниво: «...почему ты напираешь на Куприна? Души нет у Куприна, талант большой — но пустой. <...> Не нравится он мне, совсем чужой»[118]. Неприязнь была взаимной.

Во-вторых, Александр Иванович вдруг решил снова взяться за «Поединок». А немного подумав, договорился с Горьким и Пятницким, что отдаст его в «Сборник “Знания”», Батюшкову же написал, чтобы «Мир Божий» на «Поединок» не рассчитывал. Не преминул заметить: «...меня всегда тяготила моя “родственная” связь с журналом; часто мне приходилось слышать темные намеки, отголоски сплетен, смысл которых заключался в том, что меня печатают и хвалят в журнале ради моей близости к нему. <...> И вот поэтому-то ту повесть, которая для меня составляет мой главный девятый вал, мой последний экзамен, я и хочу отделить от этого родственного благоволения»[119].

Так в заброшенную было рукопись потекли новые токи. И направлялись они умелой рукой: с сентября 1904 года и вплоть до окончания работы Горький контролировал процесс. В это время сам Горький уже был фигурой вед'oмой: недавно он примкнул к РСДРП (осенью 1905-го станет членом этой партии) и выполнял совершенно конкретные политические задачи. В условиях тяжелейшей войны с Японией, расшатывая ситуацию внутри страны, революционные партии стремились к разложению армии. Разложить армию — разложить государство. Большевики вели антивоенную пропаганду, и в этом смысле на повесть Куприна, думается, возлагались большие надежды. «Поединок» должен был «выстрелить», стать бестселлером, дойти в самые глухие углы России.

Даже поверхностного взгляда на «Поединок» достаточно, чтобы понять: повесть была сделана с учетом всех модных тенденций того времени. Здесь и толстовство, и ницшеанство, и анархизм, и эсеровские идеи. К тому же создатели шли по проторенной дороге, имея готовый рецепт литературного скандала в военной среде — историю с романом Фрица Освальда Бильзе «Из жизни маленького гарнизона» (1903). Автор, лейтенант 16-го прусского обозного батальона, стоявшего в городке Форбах в Эльзасе, живописал многие уродливые явления в германской армии. Хотя он и скрылся под псевдонимом, но был разоблачен, тираж книги конфискован. Бильзе судили, материалы процесса над ним публиковались и были популярны не менее самого романа. Скандальную книгу немедленно перевели на русский, и именно в 1904 году вышло несколько ее изданий. Куприн впоследствии будет отрицать, что он ее читал, во что трудно поверить.

Горький, консультируя Куприна, прекрасно знал, что делает. В конце года (то есть накануне январских событий 1905-го) он писал Леониду Андрееву: «Как только ты пришлешь свой “Красный смех” — сейчас же мы его в типографию отдадим, не волнуйся! И выходит очень гармонично: ты изображаешь войну, Куприн — военных — банзай!»[120] То есть и «Красный смех» и «Поединок» — это агитационное оружие, с которым можно идти в атаку на «проклятый царский режим». В подтверждение своей мысли приведем свидетельство современника: «В то время как в течение всей войны японская литература в поэзии, прозе и песне старалась поднять дух своей армии, модные русские писатели также подарили нам два произведения... Это были “Красный смех” Андреева, стремящийся внушить нашему и без того малодушному обществу еще больший ужас к войне, и “Поединок” Куприна, представляющий злобный пасквиль на офицерское сословие»[121].

Вряд ли Александр Иванович думал обо всем этом летом 1904 года. Ему скорее снова пришлось «старацця», потому что он взял у Горького с Пятницким аванс под будущий «Поединок» и обязался высылать повесть главами. Между тем он запойно пил в Одессе, горюя из-за ссоры с женой и смерти Чехова, о котором пытался написать воспоминания, но не получалось ровно ничего. Повесть тоже шла туго. Восстановив в общих чертах те главы, что были написаны когда-то в Мисхоре, и выслав их в «Знание», Александр Иванович намертво застопорился. Серьезное творчество и запой — вещи все-таки несовместные. Да и не был уверен в себе. «Я не удивился бы, если бы Вы их вдруг забраковали», — писал он Пятницкому о высланных главах.

Наконец он не выдержал без жены и дочери, которые поехали догуливать лето в Балаклаву, городок под Севастополем. Мария Карловна рассказывала, что Куприн по ним соскучился, потому и появился чудным сентябрьским вечером на балаклавской набережной. Приехал без вещей, поскольку решение ехать в Крым было спонтанным и он ворвался на пароход, когда уже подымали сходни. Предполагаем, что такое внезапное решение могла продиктовать ревность. Кто-то в Одессе, прибыв из Крыма, что-то этакое сказал...

Словом, из Одессы Куприн пароходом добрался в Севастополь, а оттуда лошадьми в Балаклаву. Едва ступив на землю, застыл в изумлении. Пыльная дорога между лысыми холмами вдруг уперлась прямо в море, но море необычное. Скорее это была огромная округлая лужа, налитая до краев и неподвижная. Откуда она налилась, понять было невозможно, потому что открытого моря не было видно. В конце лужи сошлись зигзагом два утеса. На одном средневековые башни, которые он так часто видел с борта парохода, когда ходил из Одессы в Ялту. Но ведь этой лужи со стороны открытого моря он тоже не видел. Это какое-то пиратское гнездо!

С этого момента начинается самый яркий миф биографии писателя — балаклавский. Ни одно место на земле не пленит его с такой силой. Он словно бежал, бежал, и от трудностей, и от самого себя, и вдруг оказался в сказке. Из Балаклавы не хотелось убегать никуда. Древняя земля разбудит в нем какую-то глубинную разбойничью память, и Куприн, выросший на Майн Риде и Стивенсоне, начнет играть «в пиратов». Он снова почувствует себя лейтенантом Гланом, открывшим экзотический мир: прокопченных греков-рыбаков, возникающих на лодках прямо из скал. Но подробнее о Балаклаве мы расскажем позже, а сейчас вернемся к семейной истории.

Мария Карловна вспоминала, что вид ее мужа был ужасный и швейцар не пустил его в отель, а когда она повела его ночевать к себе в номер, балаклавцы лишились дара речи. Утром под их окнами собрались зеваки, судачившие о том, до чего пали нравы столичных дам. Явился половой от хозяина отеля и потребовал, чтобы бродяга предъявил документы, а потом подоспел и помощник пристава. Пришлось показать паспорт, и поводов посудачить прибавилось: ба, да это законный муж такой красивой дамы!

Куприны помирились. Может быть, Александр Иванович рассказал жене о воскресшем «Поединке», что уже отослал первые шесть глав Горькому и с тревогой ждет его мнения, что вот о Чехове сборник затеял... И она, все еще ждавшая, когда же он прославится, сдалась и простила его, но при условии, что бросит пить и возьмется за работу.

Покорившись, Александр Иванович, как говорится, вернулся в приличное общество. Жена успела свести знакомство с местной библиотекаршей Еленой Дмитриевной Левенсон и фельдшером Евсеем Марковичем Аспизом. Левенсон вспоминала, что Александр Иванович не стремился общаться и заговаривал с ней лишь тогда, когда других не было. Аспизу тоже запомнилось, что Куприн был угрюм и подавлен.

Еще бы! Поводов для ревности было сколько угодно. Тот же Аспиз, холостой и молодой красавец. А еще Александр Иванович обнаружил, что вокруг его жены увивается какой-то смазливый юнец. Так в жизни нашего героя появился Василий Александрович Раппопорт, бывший питерский гимназист, весельчак и богема, подлинный Панург. Очень скоро Куприн понял, что юнец не влюблен, а одержим своего рода корыстью: после исключения из гимназии он начал пописывать в газетах, потому и не упустил случая приударить за издательницей «Мира Божьего». Куприн имел нюх на таланты: обласканный им Вася вскоре начнет работать в столичных газетах под псевдонимом Регинин и станет легендарным «желтым» журналистом. Подобно Манычу, подобранному в Мисхоре, Вася, подобранный в Балаклаве, станет верным оруженосцем писателя. Мы еще не раз с ним встретимся.

Однако более всего Куприна занимали балаклавские аборигены. Вот, например, владелец их дачи (которую они сняли) — бирюк, ничем не интересуется, кроме своего сада, о котором может говорить часами. Сосед из домика пониже, грек Коля Констанди, живет морем и непонятно, кого любит больше: красавицу-жену или свой баркас «Светлана». Ему безразлично, что Куприн писатель; он полагает, что это то же самое, что писарь. И снисходительно разрешает «кирийе Александру» (господину по-гречески) иногда выходить с ним в море. А как греки поют в местной кофейне! Напьются молодого вина, закусят «макрелью на шкаре»[12*] и затянут старинные южные рыбачьи песни. А то вдруг грянут современное — «балаклавскую страдательную»:

Ах, зачем нас отдали в солдаты,

Посылают на Дальний Восток?

Неужли же мы в том виноваты,

Что вышли ростом на лишний вершок?

Куприн мурлыкал в такт и не представлял, что мелодия этой песни через десять лет зазвучит повсеместно, став маршем «Прощание славянки».

В Балаклаве было удивительно спокойно, люди жили в полном ладу с природой, и Куприну казалось, что перед ним оживший затерянный мир Гамсуна, необитаемый остров Дефо, вокруг бегают Пятницы — полудикие греки. Он впервые увидел наяву то, о чем читал и о чем мечтал. Быстро пришло понимание: в Балаклаве должен быть его Дом — такой, какого он никогда не имел. С цветником и огородом, собаками и кошками, лодкой и снастями в сарае и с морем в двух шагах. Так ли уж был одинок и несчастен Чехов на своей ялтинской Белой даче?.. Не был ли это желанный покой? Как Антон Павлович говорил о своем саде? Кажется, так: «Послушайте, при мне здесь посажено каждое дерево, и, конечно, мне это дорого. Но и не это важно. Ведь здесь же до меня был пустырь и нелепые овраги, все в камнях и чертополохе. А я вот пришел и сделал из этой дичи культурное, красивое место». Прав Чехов: каждый должен хоть кусок земли облагородить... Куприн на одном дыхании написал очерк «Памяти Чехова» и послал Пятницкому. Лед тронулся.

Но «Поединок»! Что с ним? Горький молчит, Александр Иванович извелся, Мария Карловна сердится, что он бездействует. И вдруг — телеграмма, содержание которой он процитирует Горькому через 15 лет: «...как не вспомнить мне одного утра в Балаклаве. Мы только что пришли под парусом с моря, где ночью на створе маяков Херсонесского и Форосского ловили белугу. Вылезли мы из баркаса — я и мой капитос Коля Констанди — осипшие, в рыбьей чешуе, немного пьяные и тащили на палке полуторапудового белужонка. Вдруг подходит фельдшер Евсей Маркович Аспиз. “Вам телеграмма, вы ждали”. Это Вы телеграфировали по поводу одолевших меня сомнений: “Товарищ, не робейте, роман и т. д.”. Какой теплотой тогда сказалось во мне это слово — товарищ. Это одно из самых нежных моих воспоминаний»[122].

Горький одобрил! «Поединку» быть!

В «Знание» из Балаклавы полетели еще две главы — седьмая и восьмая.

Вновь вспоминая себя двадцатилетним подпоручиком, Куприн пишет о своем командире полка, который орал «рычащим басом, раздававшимся точно из глубины его живота». Наорал он на Юрочку Ромашова, а потом как ни в чем не бывало пригласил обедать. И тупо-покорный Ромашов не смог отказать. А ведь его только что унизили криком... Как научиться ни на что не обращать внимания? А сам-то он? Придет сейчас домой и наорет на своего денщика. Захочет — наорет, захочет — ударит. Ничего ему за это не будет. Круговорот унижений...

А вот Ромашов идет в Офицерское собрание на бал и видит паноптикум полковых дам, глупых, жеманных, пустых: «Они употребляли жирные белила и румяна, но неумело и грубо до наивности: у иных от этих средств лица принимали зловещий синеватый оттенок». И Ромашова преследует ужасная мадам Петерсон, с которой у него роман просто потому, что нельзя не иметь романа. «О, какая она противная!» А Шурочки, светлой Шурочки Николаевой, жены сослуживца, в которую он влюблен, на этом балу нет. Ромашов еще не знает, что ее нужно бояться. Он вообще еще не знает, что такое женщина...

Сам Куприн уже знал. Перед отъездом в Петербург жена заявила, что свет уже оповещен о их разрыве, поэтому им неприлично возвращаться вместе и жить в одном доме. Она поедет одна, вернется на Разъезжую, а он должен снять холостую квартиру. Конечно, он может приходить к ней, но ночью, чтобы никто не видел. И при одном условии: сначала показывает новые страницы «Поединка», а только потом заходит.

Повесть брала Куприна измором, висела над ним дамокловым мечом, тем более что Пятницкий новые главы сразу отправлял в набор. Такая технология не оставляла шансов на переделку, даже на простое осмысление написанного, на полировку «свежим взглядом».

Куприн устал, и потом он пил. Фидлер, встретивший его 26 ноября 1904 года, записал в дневнике: «На мой вопрос, чем он занимается, Куприн ответил: “Пью, развратничаю, пишу”. — “Как же ты можешь при этом писать?” — “Могу. Обливаюсь холодной водой и пишу. Сейчас пишу повесть — ого! Когда она появится, это будет для публики как винт в задницу. Четыре листа уже готовы, осталось написать еще шесть. Я напишу их здесь”. — “А долго ты здесь пробудешь?” — “Еще месяц!” — “Ты хочешь написать за месяц шесть листов?” — “Я могу писать по листу в день”»[123]. Запись во многом характеризует душевное состояние Александра Ивановича: он зло сообщает Фидлеру, что его жена, освободившись от него, теперь может вернуться в любимое общество «дам в шелковых платьях», а самого его просят не появляться в «Мире Божьем» и «уже не хотят принимать ни в одном приличном обществе». Что ему надоел алкоголь и хотелось бы перейти на кокаин. Что его дочь Лида «превратилась в какого-то зверя»: любой каприз должен быть исполнен немедленно[124].

...Александр Иванович снял комнату на Казанской улице, и иногда появлявшаяся там жена для посторонних именовалась двоюродной замужней сестрой. Жестоко? Конечно. Но, наверное, эта месть была адекватна его выходкам. Прознав о холостой квартире, растленная богема повалила сюда толпами. «Поединку» угрожала реальная опасность, но закончить его помог трагический 1905 год.


предыдущая глава | Куприн: Возмутитель спокойствия | Глава четвертая. «ПОЕДИНОК» ЗАМЕДЛЕННОГО ДЕЙСТВИЯ