home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


День четвертый

В доме напротив стукнуло открывающееся окно, зайчик резко резанул по глазам, и я окончательно проснулся. Первое, что понял – я спал в ботинках. Через мгновение картинка жизни стала еще отчетливей. Я спал на лавочке в ботинках. И стало ясно где.

Солнечные лучи прорезали до самого ила гладь Патриаршего пруда. Или, по-московски, Патриарших прудов. Хотя пруд-то вот он, один-одинешенек. Иногда солнце находило на дне какую-нибудь дребедень, типа донышка стакана, отчего стекляшка немедленно вспыхивала сквозь воду искренней радостью. Вдруг я понял, что это чистая литературщина. Пруд, осколки, солнце. Так видят картинку мои начитанные мозги. Штамп. Реальность другая. А какая? Описать реальную картинку много читающему человеку очень сложно. Хороши мои похмельные мысли, нечего сказать!

Интересно, как я сюда попал? Хотя кому это интересно. Мне? Нет. И так все ясно. Не дошел до Виталика. Как занимательно, я уже воспринимаю комнату неведомого мне монтировщика малой сцены театра Моссовета как собственный дом. Жилище. Бред.

Просто понятие «дом» для меня всегда было очень болезненным. Я со школьных времен с завистью смотрел на одноклассников, у которых была своя комната. Детские обиды самые важные, это очевидно. До сих пор помню, как в нашей комнатушке в коммунальной квартире на двадцать два человека, где я жил с родителями, ставил себе посредине кровати швабру и накрывал ее скатертью. Это и был мой дом.

Прошло лет сорок, уже нет отца, а, в сущности, ничего не изменилось. Я не обрел дома. Та же палка со скатертью. Только она не в реальности, а в башке. Часто думаю, что «дом» – это удел взрослых, а я им так и не стал. И уже не стану. Это надо признать. Хорошо это, плохо? Кто знает.

Я начинаю понимать, что мой дом – это все, что вокруг. Эта вот лавка, Патриарший пруд, да много чего разного вокруг. Причем это не космополитизм никакой, нет. Совсем другое. Мне не все равно, где быть. Должна быть конфигурация пространства особая. Моя. И, как выясняется, нужно еще определенное время. Вот хотел бы я вместо закидона в семьдесят девятый попасть в будущее лет на сто вперед? Нет, конечно. Там ничего моего и подавно нет. Или куда-нибудь типа войны двенадцатого года? Да там уж точно нефиг делать. Кто я там?! Так что дом равен времени больше, чем месту – вот что важно. А похмелье, милый друг, еще важнее!

Все равно надо понять, чем вчера закончил. Справа телеграфно-прерывисто заскрипел песок. Мужчина с мокрой синей повязкой на лбу устало, но методично вбивал ноги в землю. Он несколько удивленно посмотрел на меня и пробежал дальше.

О, как чудесна хроника пробуждения Москвы. Особенно, когда просыпаешься в центре столицы на лавочке. Ты, с одной стороны, со всеми, с людьми, открывающими для себя новый день, и одновременно ты чужой. У тебя есть раковина в виде лавки, на которой ты спал. Ты не их. Не их породы. Поэтому тебе легче охватить этот немного чужой для тебя мир. У тебя нет их забот, тебе по барабану хождение на работу, кипячение молока для детей, ссоры с соседями. Тем более, что я вообще из другого времени. Может, я и тогда был здесь чужой?! Почему иначе я не могу найти следы моей жизни в прошлом?! Вот живу я в начале двадцать первого века. А кто знает, живу ли я там? Может, когда я вернусь, моих следов нет и там.

На дорожках вокруг пруда стали появляться собачники. В сторону бульваров затопали заспанные мамы с хмурыми младенцами. Да, там, кажется, был детский сад. Был, есть, уже и не знаю, как правильно. Люди шли, шли. Две девки, смеясь и как-то особо, по-продавщицки, куря, открывали овощной магазин на углу.

Сегодня что у нас? Должен быть вторник. Мимо прошел милиционер. Я по привычке вздрогнул.

– Папа, папа… Ну подожди же!

Сзади в конце аллеи, там, где она огибает пруд, показался пухлый мальчик лет четырех. В голубых гольфиках, шортах и круглой белой кепочке с синей нашивкой «Олимпиада-80». Он смешно семенил толстыми ножками. Шнурки елочными гирляндами волочились по земле.

Милиционер остановился.

– Сколько можно, Паш?! Я же опаздываю.

– Сейчас, сейчас. Шнурки неправильные попались.

Малыш наконец добежал до отца, сунул свою ручонку в ладонь отцу, обернулся и гордо посмотрел на меня. Я кивнул головой. Мол, оценил, что его папа – настоящий милиционер. Значит, служивый не по мою душу. Он тоже в садик.

День уже начинал шуметь. Машины, как майские жуки, жужжа и пыхтя, заполняли город. Я продолжал тупо торчать на лавке. Поменяв горизонталь на вертикаль. На лавке обнаружилась пришлепнутая моим телом зеленая папка. Ага. Как звали ушастого? Петя, Вася? Он хотел в цирк, да. А попал он туда? Не знаю. Мысли делали попытку зацепиться за что-то в голове, это им не удавалось, и они с криком плюхались в бездну. Двор, заросший боярышником. Судя по всему, центр. Лавочка. Стол с настольным теннисом. Портвейн, наверное. Качели какие-то. Вытянутое на манер клизмы лицо дворника. Пока вроде все. Похмелье в другом времени и пробуждение на лавочке не добавляли оптимизма. Съехать можно. Стоило ли перемещаться во времени, чтобы разваливать башку невыносимой прострацией! Подумав, я открыл папку. Там лежала раздавленная и расплавившаяся от моего тела шоколадка «Аленка». И все.

А может, все-таки это – сон? Ну такой, удлиненной конструкции? У меня в юности были сны. Помню, была серия снов про путешествие на другую планету. И, отучившись до часа в институте, наплевав на пиво, мчался домой, чтобы заснуть и опять попасть на ту планету. Желтая такая планета. Там меня все знали. И в тех снах, а они были с продолжением, то есть прерывались на бытие, а потом продолжались, так вот, внутри этих снов я тоже засыпал и просыпался. Сон во сне. То есть, понимая, что ты спишь, ты там ложишься спать, просыпаешься, понимая, что спишь. Я тогда еще выдумал безмозглую теорию, что наша жизнь – это сон во сне. И пробуждение – это смерть. И был очень горд этим. Потом сны кончились. Я много лет ждал возвращения туда, в сны. Но такого больше не случалось. Может, они вернулись все-таки?! Но там был совсем другой мир. А здесь все свое, даже слишком свое.

– Представляешь, брат…

Я очнулся. Передо мной стоял лысоватый человек с добрым бабским лицом. На нем была сильно потрепанная защитного цвета куртка, рукава которой были заляпаны масляной краской. В боковом кармане торчала сложенная вчетверо газета с кроссвордом. Он восторженно смотрел на меня выцветшими почти до белизны голубыми глазами. Чувствовалось, что его переполняет какая-то мысль и он не может не поделиться ею. Иначе его разорвет.

– Представляешь, брат, вот… Если переместить немедленно, прямо сейчас, всех-всех, кто когда-либо отмечался на лавочках на Патриарших прудах, вот сюда! Одномоментно. Из всех времен. А? Этакое «Воскрешение сидевших на лавочках». Сидевший на лавочке на Патриарших оказывается спасен в будущей жизни! Каково? Никто не ожидал такого поворота! Представляешь, такая ерунда, поторчал на лавочке перед прудом – и все! Ты спасен перед Вечностью. Никто же не знает Промысел Божий! А он таков! Почему нет?

Я кивнул головой, от этого мозг потерял равновесие и икнул. Волосатый чуть более пристально посмотрел на меня. Затем достал из глубины куртки стограммовую бутылочку коньяка. Чуть отпитую, правда. Немного подумав, он вынул из кармана с кроссвордом горсть зелипушных яблок, обвитых засохшими ломкими листьями.

– Не обессудь. Стакана нет.

Как же неудобно пить из этих игрушечных бутылочек! Горлышко тоньше мизинца, надо трясти, чтобы что-то попало в рот. Или сосать, как сушку. Обжигающая вонь заполнила рот. Я глотнул, закашлял.

– Яблочком, яблочком…

Через мгновение в организме действительно чуть полегчало. Конечно, это больше самовнушение. Алкоголь еще не добрался до крови, но все равно.

– Дядя Миша. Рожин. Комбинат декоративно-прикладного искусства. Вчера на ВДНХ павильон «Птицеводство» сдали. Подновляли, типа.

Дядя Миша протянул руку. Я пожал. Рука у него была большая, пахнувшая скипидаром и теплая.

– Сидор.

– Представляешь, какая толпа соберется… Воскресших. Кто в чем… Все перемешалось. Бал-маскарад. Гимназистки, военные с маузерами, пионеры, дамы в платьях с перьями, просто хрен знает кто, вроде меня… Все галдят, никто ничего не понимает. Некоторые уже разливают. Глядь, а у павильончика, – дядя Миша кивнул на павильон с арками и колоннами в торце пруда, – уже трибуна. Митинг. Выступит Булгаков: от имени Московской писательской организации спешу искренне поздравить всех присутствующих с Воскрешением на Патриарших прудах. Аплодисменты. А толпа огромная, напирает. Всем интересно. Крик в толпе – Марину Ивановну пропустите! А кто это? Да Цветаева, ей без очереди, она с пригласительным! Пусть покажет пригласительный, иначе шиш пустим!

– Ага, – жевал яблоко я. – А рядом Лев Толстой с коньками на плече.

– Почему с коньками?! – удивился дядя Миша.

– Где-то читал, что он сюда своих дочерей на коньках кататься приводил. Непонятно почему. Ему от Хамовников до пруда у Новодевичьего монастыря два шага, а он сюда таскался.

– Хитер граф. И не прост. Ой, не прост. Он предвидел Воскрешение на Патриарших, потому и ходил сюда! – радостно замельтешил словами художник. – Иначе зачем? Нелогично же, согласен? Другого объяснения нет! Значит, я совершенно прав? Если Толстой с коньками? Виват!

Я кивнул головой. Волосатый сделал малюсенький глоток из бутылочки и остатки протянул мне.

– Добивай. Я с утра уже три съел. Вчера, когда отмечали сдачу, коробку таких зачем-то купили. Вот и завалялось несколько в карманах.

Вторая доза уже пошла легче. Я опустошил бутылочку и протянул ее художнику. Он задумался, раскрыл ладонь, вытряс туда остатки коньяка, задумчиво слизнул капли и крякнул.

– «Большой Головин» с полвосьмого работает. По пивку? Как раз к открытию дойдем.

Я кивнул. Мы уже топали мимо Трехпрудного переулка, по Благовещенскому, и выходили к гостинице «Минск» на улице Горького. В смысле на Тверской. Интересно, как все-таки ноги помнят дорогу. Вот уже минут десять они сами идут в пивную. Причем в моем времени этой пивной, в Большом Головине переулке, уж лет двадцать как нет. Выросло поколение не знающих вообще, что это такое. Удивительно.

– Замечательная работа вытанцовывается. «Воскрешение на Патриарших». Про Толстого с коньками ты здорово сказал. Он прямо так и просится на холст. Лето, а он будет в зипуне, лаптях и одновременно в бобровой шапке и с тростью. Ну и с коньками, конечно, – мечтательно бормотал дядя Миша.

Миновав черный с синеватой искрой мрамор квадратных столпов гостиницы «Минск», мы углубились в Дегтярный переулок. Дядя Миша без умолку болтал, иногда останавливался, качал головой и торжественно и качественно высмаркивался в черно-серую тряпочку размером со спичечный коробок. Я методично кивал головой и на его речь, и на сморкание, и на взмахивание руками. Участвовал в разговоре, одним словом. Одновременно вертел в голове мысли. По идейной направленности ничем не отличающиеся от дяди Мишиного сморкания.

Вот Ольга. Там. Как она, интересно? Ха. А ведь ее нет сейчас. В этом времени. Она в сентябре 1979 года родилась! Как интересно… Ольги, моей Ольги нет еще в природе! Что же за время такое? Никого нет! Хотя с какой стати она моя? Ни с какой. Странно это. Получается, единственно близкий человек, и того нет в природе! Хотя, конечно, я все это миллион раз придумал сам себе. Сколько раз она мне говорила: я не такая, как ты себе придумал! Совсем! И скажу больше – я не собираюсь становиться такой, как ты себе в башке намутил!

Да, помнится, тогда я нажрался сильно после таких слов. Хотя, в сущности, она права. Мы часто принимаем обычную вежливость по отношению к себе за какие-то чувства. А это просто воспитанный человек, вполне хороший, добрый, но не имеющий к тебе ни малейшего отношения! И даже и не думающий в твою сторону. А ты хватаешь эту непротянутую руку и ждешь продолжения. А его в природе нет. И не предусмотрено даже. И тогда становится совсем хреново.

– …И вот мы собрали деньги. Ровно на две гнилушки яблочных. По рупь двадцать шесть… Тютелька в тютельку, до копеечки по карманам шарили и отдали Ивантеру. Плакали с похмелюги, но собрали! И что думаешь, принес этот иллюстратор «Тиля Уленшпигеля», мать его? Коробку эклеров. Мол, магазин закрыт, и он решил…

Справа шел солидный, покрытый глазурованной плиткой, старый доходный дом. Стоп. Здесь же жил Дрозд. Одноклассник. Вот его окно перед аркой на первом этаже. Как сейчас помню эту узенькую, метра два шириной комнату, старинный, девятнадцатого века письменный стол на тонких резных ножках, круглый аквариум на подоконнике с вечно полудохлыми карасями. И каменная светло-серая с голубыми прожилками фигурка, то ли сфинкса, то ли какого-то бога египетского происхождения, привезенная его предками еще до революции. Господи, я же все помню! И тахту его раздолбанную. Вот там справа от окна. Должна быть.

Окно было высоко, хоть и первый этаж. Я подпрыгнул, пытаясь заглянуть внутрь, но увидел лишь краешек выпуклой линзы аквариума. Этого было достаточно! Я как-то вдруг понял, что что-то меня связывает с этим, тем, миром. Что если есть караси, то есть и Дрозд, и значит, по теории, есть и я! Видимо, лицо мое впервые с утра настолько радостно улыбнулось, отчего не ожидавший таких перемен дядя Миша недоуменно остановился.

– Ты чего?

– Да так, аквариум там, круглый, мой одноклассник здесь жил. Живет.

– Зайдем?

– Да он в школе, наверняка…

– Учитель?

– Ну… До какой-то степени, – кивнул я головой в пространство. Ну как объяснить похмельному человеку, что мой одноклассник ходит в школу учеником. И, возможно, сидит там за одной партой со мной! Ну да. А не похмельному как это объяснить?

Мы свернули направо и шли по улице Чехова к кинотеатру «Россия». Солнце катило мне навстречу на 23-м троллейбусе. Небо уже меняло утренний макияж на дневной. Коньяк из мелкой посуды вселил в мозг неописуемый оптимизм. Георгий Жженов и Леонид Филатов строили мне рожи с огромной, размером с облако, афиши фильма «Экипаж». Казалось, что мне улыбалась даже собака, задравшая ногу у березы в палисаднике рядом с редакцией «Нового мира».

Да, прошлое всегда кажется чище и светлее. А вот я иду по прошлому, пешком по улице, вдоль бульвара, к Петровским воротам, знаю, что на углу перед входом в авиационно-технологический институт, на повороте на Петровку, будет чугунная тумба. Дореволюционных времен. Чтобы сани при поворотах не заносило на тротуар. Сани… Напротив, наискосок, магазин «Рыба», а совсем напротив «Мебель». Там родители покупали по жуткому блату чешские стулья, с красной в черную крапинку обшивкой и гнутыми спинками.

Почему же кажется, что так светло, прозрачно и радостно на улицах? А у меня в двадцать первом веке этого нет. Что-то изменилось в воздухе. Может, оттого, что в лицах людей, на листьях, на стенах домов за эти тридцать лет накопился жуткий слой грязи? Человеческой грязи. Мыслей, поступков, ненависти, злобы. Всего того, что переполняло всех нас эти годы.

А тут я вижу подлинную картину бытия! Слой всякой гадости сняли, и все засияло. Словно не было этих безумных лет. Словно вдруг раз – и все кончилось. Долго мыли окна и вдруг протерли насухо тряпкой, и вдруг сразу все просветлело и жизнь за стеклом сочно засверкала радостью. Картина Пименова «Новая Москва». Где девушка на кабриолете видит сияющий, чистый мир. Почему такое ощущение сейчас? Ведь у тех людей, у того же Пименова, у этой комсомолки, смотрящей на Охотный ряд через подернутое дождевой рябью лобовое стекло, было устремление вперед, в будущее! А я, возвращаясь назад, вижу свет в прошлом. Глупо.

Все так. Но ведь я-то знаю, что это не так. Для моей жизни, моего мироздания какими были эти тридцать лет между там и здесь? Мерзкими? Да, наверное. А ведь для кого-то это было детство, самая счастливая пора. А ведь для других, из живших еще раньше, и эти благословенные для меня семидесятые тоже казались невыносимо мрачными и черными. По сравнению, допустим, с сороковыми. Или дореволюционными годами.

Я со всего маху треснулся носком ноги о ту самую чугунную тумбу на углу Петровки и присел от боли.

– Больно? – заботливо наклонился дядя Миша.

Неопределенно кивнув, я захромал дальше.

– Может, что взять? Сразу? Для анестезии? – тревожно опять спросил художник. – Тут, если к грузчику в «Рыбе» зайти, он даст. По пятерке всего. Водки. Чтобы одиннадцати не ждать. А?

– Нет, – морщась, мотнул головой я. – Пива хочется.

– Пиво, конечно, говно, но радостно оно, – срифмовал он в ответ. – Немножко осталось, до Трубной, а там чуть вверх.

– Да знаю. Ничего, пройдет. – Большой палец саднил ужасно, наверное, распухал.

Тротуар бежал вниз. Справа над кварталом нависала громада Высоко-Петровского монастыря. Старинный усадебный дом по-детски, игрушечно косился вдоль тротуара, скрывая монастырские стены в глубине квартала. Но даже не видя самого монастыря, в воздухе я ощущал его присутствие, его мощь. Особняк же, как и принято, желтый с белым, располагался так, что, казалось, чуть толкни его, и он скатится туда, вниз, к Трубной площади.

Я вдруг вспомнил, что там была детская поликлиника. Моя. Точно. А за углом детский сад. Один из трех, куда я ходил. Я запомнил его из-за одного просто выдающегося ребячьего чуда. В крошечном дворике, где мы гуляли, с одной стороны была ровная улица, с другой мы оказывались на высоте нескольких метров. Этот слом перспективы потрясал мое воображение. Я постоянно ходил туда-сюда, сравнивая, что там и что здесь.

Почему это было, я не помню. Да и было ли так на самом деле, кто знает. А может, я это все выдумал позже. Взрослея, мы часто хватаемся за обрывок детских воспоминаний и дорисовываем картинку уже из взрослой фантазии. Этого не избежать. Так, что было там, тогда, в этом дворе детского сада, уже не узнать. Даже если находишься рядом.

Не пойду же я сейчас смотреть и проверять. А то вдруг окажется, что там и нет-то ничего, пустота и помойка с запахом старой кошки. Лучше и не соваться. Хватит мне Мундельсона в моей квартире. Тем более, в такой чудесный день.

Мы прошли проулком мимо бетонной коробки Дома Политпросвещения и через подворотню вышли к Большому Головину переулку. До цели оставался небольшой подъем в горку.

Вдоль улицы лежал шланг, одним концом заткнутый в решетку стока воды. К другому концу был присобачен насос. Который мерным вздрагиванием качал воду из другого стока воды, метрах в трех. Я вдруг вспомнил, что, проходя года два назад, там, в своей жизни, далеко в две тысячи каком-то, я видел этот насос так же бездарно качающим воду из одной дырки с решеткой в другую!

Уже нет той Москвы, этой пивной, страны нет, строй другой, нет этого палисадника с бревнами напротив, где мы частенько распивали благородный портвешок, все пространство заполнено так называемыми «элитными» домами с охраной и шлагбаумами, а насос есть! Есть! Может, он перемещается вслед за мной по времени? Преследует меня? Фантом качалки? Показать мне что? Мировую гармонию? Что все проходит? Или наоборот, что ничего не проходит? Или что дебилы, поставившие его в 79-м, пережили ледниковый период торжества демократии и отлично себя ощущают и при новой власти?!

Дядя Миша радостно замахал рукой такому же, как и он, субъекту в живописно грязной брезентовой ветровке, только волосатому, спускающемуся навстречу нам по переулку, только со стороны Сретенки.

– Коля!

Коля заметил нас и, кивнув головой, сделал рукой движение, типа, стойте, где стоите.

– Башляем? – строго, без «здрасьте» подошел Коля.

– Могу дать пятерку, – кивнул головой я.

– И я трояк могу, – полез в карман дядя Миша.

– Отлично, – подытожил Коля. – У меня тоже два рубля есть. А на пиво наскребем потом?

Я кивнул головой. Коля, собрав деньги, потопал по Трубной улице в овощной магазин. Да, я помню, тогда мы его называли «Морковкой». Там тоже можно было купить до одиннадцати, до официального открытия винных. Да везде можно было купить. Было бы желание.

Мы уже входили в пивную. В загоне под крышей, этаком летнем саду, народа было немного. В дальнем углу, справа, у светло-коричневой стенки примыкающего здания стояли еще два дяди Мишиных собрата. Соответственно, в униформе – брезентовой робе, извозюканной красками. Напротив них, в левом углу, стояла группка сумрачных татар. В моей молодости район Трубной и Сретенки всегда был переполнен татарами. Их было много. Семьи. Потомственные дворники. Еще с незапамятных времен. Они всегда, даже в пивной, держались вместе. Вместе пили, вместе работали и дрались исключительно между собой.

Мы подошли к своим. Поздоровались. Один, сильно волосатый, уже стоял с опущенными в асфальт глазами и ничего не говорил. Даже не пытался.

– Кольку видели? – спросил второй из этой пары, худощавый пожилой еврей, похожий на утконоса-боксера.

– Привет, Марк. Вложились, восемь рублей выдали.

Марк протянул руку к портфелю, скособочившемуся на полке, окружавшей по периметру все заведение, на уровне плеча. Или носа Марка. Портфель был отвратительного поносного цвета, надо сильно постараться, чтобы отыскать настолько гадкий цвет. В руках у Марка появился потускневший стакан и ноль восьмая бомба «Белого крепкого». Он нацедил три четверти стакана, посмотрел по сторонам и протянул мне. Я подумал и выпил.

Дядя Миша протянул руку за поставленным на полку стаканом.

– А тебе не дам, – спокойно и твердо сказал Марк. – Ты вчера Модильяни обосрал.

– Я и сейчас скажу, что это дичь ди-чай-шая! И фуфловая притом! – Было видно, что дядю Мишу расстроила такая постановка вопроса с наливанием.

– Да как ты… сморкота… имеешь право так говорить! Ты! Дальше павильона «Птицеводства»…

– Да я в своем деле собаку съел!

– Ты ее не съел! Ты ее выпил!

– А пошел ты! Сейчас Колька принесет, и хрен тебе дам! Модильяни! Да раскрутили фуфельщика такие же халтурщики типа тебя!

– Это я-то халтурщик, болонка ты малограмотная?

– Да мне однохерственно, что ты там бормочешь!

– Вот-вот! Все вы такие, а на Модильяни тявкаешь! Сказал бы по-человечески, культурно – монопенисуально! А то однохерственно! Привык в портянку сморкаться!

Рядом стояло кружек шесть, полных, с пивом. Мужчины яростно заспорили. У дяди Миши лицо накалялось до глинтвейнового состояния. Марк, наоборот, от злости мертвецки серел.

– Наше?

Марк на секунду отвлекся и судорожно кивнул. Я спокойно пил пиво. Стараясь не думать ни о художниках, ни о Модильяни, ни о чем. Просто смотрел на полоску неба, торчащую в широкой щели между загородкой и крышей.

«Crazymusic, crazy music for crazy people, crazy people… a-a-a, a-ha, a-a-a-ha, e-e-ee…»

Вот что мелькнуло в голове. Демократия, которая наступит лет через десять, закроет пивные, якобы для пользы народа, как же, здесь грязь и рассадник пьянства. И тем самым прихлопнет тысячи, сотни тысяч людей. Художников, типа этих мужиков, одиноких пенсионеров, которые приходили сюда, чтобы не сидеть вечно в квадрате комнаты, переполняя пространство одинокими мыслями, даже этих татар, среди которых назревала драка. Это же для них тоже – выход в свет. Свет. Да. Для большинства маленьких людей пивная – это светлая часть жизни. Здесь приятели, друзья, здесь ты не один в пустоте мегаполиса. Новости, футбол-хоккей, женился-развелся-попал в ментовку. А это так важно. А сломают пивные – и сломаются люди. Исчезнет их мир. Они начнут спиваться, сходить с ума, упершись в зеркала прожитых лет. А потом квартиры, тут в окрестностях, станут золотыми и бриллиантовыми. И шустрые мальчики станут их выкидывать на помойку. Иногда даже не позаботясь предварительно убить.

Мне вдруг стало стыдно. Я знаю, что с ними, со всеми здесь стоящими, станет очень скоро. И вот с тем работягой в спецовке, прибежавшим со стройки перехватить кружку, и с теми двумя майорами-танкистами в углу справа, прячущими завернутую в газету водку. Всего через полгода начнется бойня в Афганистане. Через десять лет страна будет на грани голода. В городах и деревнях будет господствовать бандит. Вспыхнет гражданская война. А чеченская война – это именно гражданская. Равно как и в Приднестровье, Карабахе, Абхазии, Таджикистане. И СССР исчезнет.

Я знаю про крах страны. Про нищету и голод. Про крушение идеалов, которым они отдали все, про крах их жизни, который они с ужасом встретят стариками. И вспомнил вдруг о Ленке, там, у Виталика. С ней же случится все то же самое! А она мне дала ключ! Может, она и правда меня ждет?

Я кивал головой уже вернувшемуся с добычей Коле, глотнул еще из тусклого от прошлого вина стакана. И как-то незаметно для себя и для моих приятелей оказался на улице. Через некоторое время я уже вздрагивал в 31-м троллейбусе и ехал на Метростроевскую, Остоженку, в Коробейников переулок.

Ленка сидела на кухне у самого окна, спиной к двери, в трусиках, майке, по-обезьяньи подтянув пятки на сиденье стула. Перед ней на подоконнике торчала ополовиненная бутылка болгарского вермута.

– А я подумала, ты больше не придешь, – сказала она, не оборачиваясь.

– Извини, так вышло. Так получилось. Я хотел…

– Не извиняйся. Мужчина всегда прав. Если тебе кажется, что он не прав, значит, это не твой мужчина.

– Да серьезно. Я помнил о тебе.

– Лето наступает, шелестят листы, мне никто не надо, кроме ты, – она наконец обернулась.

Свет в окне оттенил ее профиль. Рядом на подоконнике стоял в горшке неведомый цветок с роскошными пунцовыми, розовыми и белоснежными лепестками на толстой длинной и сочной ножке.

– Как он называется?

– Кто?

– Цветок.

– Этот?

– Да.

– Гипераструм.

– Красивый.

– Да.

Я подошел к Ленке и обнял ее, сидящую. Ее нос уткнулся мне в живот. Я сильней прижал ее лицо к себе.

– Давай не здесь. Пойдем ко мне в комнату.

Мы спокойно пошли в ее комнату в конце коридора. Ее кровать оказалась большой и широкой. С настоящими простынями и подушками.

– От прежней жизни осталось, – как бы извиняясь, сказала Ленка. Я кивнул, хотя знал, что вряд ли узнаю о прежней ее жизни. Да и какая разница сейчас. Я подумал о другом. Удивительно, почему я никогда в жизни не трахался с девушками, которых любил? Странно. Почему же так получалось? А вот Ольга, в моем времени, – это как? Любил ли я ее? Если я так подумал, значит, и не любил. Наверное. Интересно, стоило только механически измениться картинке бытия – и нет никакой Ольги. Любовь привязана ко времени? Изменилось время – нет любви никакой к ней. Или есть? А может, просто-напросто я не умею любить по-настоящему? Отсюда и все проблемы. Бывают же люди без слуха, или слепые, или еще как. Не виноваты они в этом. Вот, может, и я такой. Любить не способен. А хочется. Как безрукому – в бадминтон.

Потом как-то быстро наступила ночь. Было хорошо и спокойно. В углу комнаты мирно дремал на коврике огромный сенбернар.

– Я знаю, ты скоро исчезнешь из моей жизни, – сказала, не поднимая с подушки головы, Ленка.

– Перестань.

– Нет. Я знаю. У меня подряд много хорошо не бывает. Давай завтра сходим куда-нибудь. Просто. Я отпрошусь с работы.

– Давай. А сейчас спи.

Я постепенно отключался, засыпал. Вдруг в голове скользнула тень. А что, если… а что, если мне этой самой встречей с дядей Мишей и его бреднями о Воскресении на Патриарших дали понять, что я умер? Умер! Совсем. Я резко приподнялся. Ленка мгновенно проснулась и испуганно посмотрела на меня.

– Что случилось?

– Ничего. Просто приснилось.

– А… А я испугалась, что ты уходишь.

– Нет, нет. Я здесь. Спи.

Она послушно закрыла глаза. Я некоторое время лежал и думал. Да нет. Не умер я. Вот же Ленка рядом, живая. Хотя… Нет. Ведь если бы чепухистика дяди Миши была бы правдой, то там, на Патриках, рядом с нами должен был быть Лев Толстой с коньками! А его не было. Вроде. На этом лирическо-бредовом парадоксе я заснул.


Седьмая глава | Воскрешение на Патриарших | Восьмая глава



Loading...