на главную   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


1

— Главная моя цель, — сказал шатавшийся Роуклифф, — вручить вам вот… — Он, шатаясь, пошарил в разнообразных карманах, вытаскивая старые грязные, сгнившие на складках бумажки, два полупустых, пушистых от пыли тюбика с желудочными таблетками, судейский свисток, засохшую погремушку шариковой ручки и, наконец, довольно чистый конверт, — это. Билеты на премьеру. Думаю, милый мой старина Эндерби, в разумной мере развлечетесь. Я упомянутым фильмом больше не интересуюсь, будучи столь тесно связанным. Позвольте доложить, Эндерби, фильм дешевый, фильм снят на гроши, фильм снят очень быстро, кусочки заимствованы — практически, знаете, без разрешения — из других фильмов. «Стрега», — неожиданно бросил он Данте за стойкой бара. Бар, как при первой их встрече, был пуст, кроме них. Эндерби себя чувствовал изможденным и старым, со вкусом тонизирующего шоколада во рту, обсыпанного толченой корой жостера. Стояла середина утра через день после их возвращения из папского поместья у озера; Веста отправилась к женщине, которую звали княгиня Ирина Голицына, к римской даме, известной модными бутиками или моделями высокой моды, или еще чем-то. Веста быстро тратила деньги. — И, — рассказывал Роуклифф, — естественно, то, чего мир от Италии только и ждет: некоторое количество sfacciate donne Florentine, они, правда, не флорентийки, а римлянки, mastrando con le рорре il petto[104]. To бишь, понимаете, Эндерби, сучки бесстыжие грудь демонстрируют. Данте был великим пророком, итальянскую киноиндустрию предсказал. Данте.

Данте поклонился за стойкой бара.

— Тезка, — конфиденциально сообщил он Эндерби.

— Чертовски замечательное совпадение, а? — пошатнулся Роуклифф. — Все найдете у Данте, Эндерби, если как следует поискать. Даже название фильма, который пойдете смотреть, заимствовано из Purgatorio[105]. Я нашел его, Эндерби, я, английский поэт, ибо никто из этих нечестивых римлян никогда даже не заглянул в Данте после окончания школы, если кто-нибудь вообще ходил в школу.

Эндерби вытащил пригласительный билет из конверта и увидел, что фильм называется «L’Animal Binato»[106]. Название ничего ему не говорило. Он вернулся к бутылке фраскати на стойке, налил себе стаканчик. — Я смотрю, крепко пьете, Эндерби, — заметил Роуклифф. — И это потому, если позволите высказать непристойную догадку, что пускаете в ход мышцы, которые никогда раньше в ход не пускали. Венера стынет без Бахуса и Цереры, хотя, по-моему, эту богиню можно оставить без завтрака. «Стрега», — снова приказал он энергичным кивком.

— Слушайте, — предупредил Эндерби, — я вас домой больше не повезу. В прошлый раз, Роуклифф, вы доставили кучу хлопот, черт возьми, а меня выставили истинным дураком. Если намерены тут отключиться, тут и останетесь отключившимся, ясно? У меня своих забот полон рот, чтоб дела принимали такой оборот.

— Прямо в рифму сказал, — преувеличенно изумился Роуклифф. — До сих пор во многом поэт, да? Только долго ли еще им останетесь, а? — зловеще прищурившись, полюбопытствовал он. — Муза, о Эндерби. Являлась ли вам уже Муза, объявляла ли о заказанном себе билете в один конец на рейс до Парнаса, или где там обитают музы? Долго она пахала на Эндерби, пришла пора Эндерби проститься с примитивной магией и расстаться с ней. Муза, в отличие от Ариэля[107], не воздушный дух непонятного пола, а женщина, в высшей степени женщина. — Тут Роуклифф сморщился, стал очень старым. — Может быть, Эндерби, мне просто не суждено было добиться большого успеха с этой конкретной женщиной по причине, — вам известна причина, — по причине определенного, так сказать, неопределенного отношения к сексу. — Он вдохнул около литра воздуха римского бара. Выпил около сантилитра «Стреги». — Теперь я, Эндерби, знаете, вновь на колесах. С нынешнего дня, если точно сказать. Поэтому, знаете, вам не придется везти меня домой или еще куда-то. За мной из БЕА[108] придут, заберут, отличные ребята. На самолет посадят. Куда я лечу, Эндерби? — Он проказливо ухмыльнулся, грозя пальцем. — Ах, я вам не скажу. Скажу только: далее к югу. Пакетик прихватил. — И, подмигивая, стукнул в правую грудь своего пиджака. — Пусть теперь малыши Марко, Марио, и проклятый пьемонтец, цитируя Мильтона, самостоятельно забавляются. Я со всем с этим покончил, Эндерби. Со всем, — громко объявил он, подчеркивая кулаками по стойке, — покончил, Эндерби. Вы, я хочу сказать, как говорится, свою голову на плечах имейте. Опомнитесь. Поэт должен оставаться один.

Эндерби, надув губы, вылил себе остаток бутылки. По его мнению, Роуклифф ему не вправе советовать жить одному. Вытащил из внутреннего пиджачного кармана клочок бумаги с записями расходов.

— Знаете, — сказал он, — сколько норка стоит? Норка, — повторил он. — Вот тут у меня записано, — щепетильно сказал он. — Одна норковая шуба «Блэк Даймонд»: тысяча четыреста девяносто пять фунтов. Одна накидка длиной до бедер: пятьсот девяносто пять фунтов. Одно пастельное норковое болеро: триста девяносто пять фунтов. Мы сбрасываем со счетов, — предупредил он, — как слишком несущественный для серьезного учета, пастельный палантин за двести фунтов. Мишура, чистые пустяки. — И глупо улыбнулся. — Что, — спросил он, — поэту с деньгами делать, а? Как жить поэту?

— Ну, — сказал Роуклифф, обеими руками схватив новую «Стрегу», словно надо было ее удушить, — знаете, существует работа. Всякая. Только самые удачливые поэты способны быть поэтами-профессионалами. Можно преподавать, писать в газеты, писать титры к фильмам, рекламные плакаты, лекции для Британского Совета или взяться за неквалифицированную работу на фабрике. Многим можно заняться.

— Но, — возразил Эндерби, — допустим, человек ни к чему не пригоден, кроме писанья стихов? Допустим, во всем остальном он дурак распроклятый?

— О, — рассудительно молвил Роуклифф, — по-моему, вряд ли кто-то бывает таким дураком распроклятым, чтоб это действительно имело значение. Ну, я бы на вашем месте отдал все в руки тетушки Весты. Она вас обиходит легко и мило.

— Но, — возразил Эндерби, — вы только минуту назад говорили, чтоб я оставался один.

— Правда, — признал Роуклифф, глядя в «Стрегу». — Ну, тогда все немножечко осложняется, правда, Эндерби? Однако не тревожьте меня своими тревогами, Эндерби, у меня, знаете, своих хватает. Сами разбирайтесь. — Он показался вдруг трезвым, довольно холодным, несмотря на июньский жар. Выпил «Стрегу», преувеличенно содрогнулся, будто принял целебное, но горькое лекарство. — Может быть, — сказал он, — надо было б мне раньше начать покрепче выпивать. Может, я уже умер бы, вместо того чтоб стать мнимым отцом, приемным отцом или пособником незаконного производства на свет «L’Animal Binato», живым, здоровым, почти невосприимчивым к смертоносным эффектам алкоголя. По правде сказать, Эндерби, я решился считать себя конченым, обнаружив исчезновение лирического дара. Можно было б хоть улицы невнимательно переходить, да? Или вместо пропагандистской работы во время войны отправиться добровольцем к более естественной смерти.

— Что, — угрюмо спросил Эндерби, — при этом чувствуешь? Я имею в виду, когда лирический дар исчезает?

Роуклифф взглянул так мрачно, уставился на Эндерби одним настолько желчным глазом, что тот нервно заулыбался.

— Разрази бог, — сказал Роуклифф, — вашу злобную душонку, нечего тут смеяться, даже в ретроспективе. — Потом придвинулся ближе к Эндерби, показав крупным планом нехорошие зубы и дыхнув еще хуже. — Чувствуешь, будто все умирает, — сообщил он. — Будто ты онемел и оглох. Я вполне ясно вижу, что надо сказать, а сказать не могу. Понимаю существование воображаемой взаимосвязи между несопоставимыми объектами, и не могу описать эту связь. Я все так же часами сидел за бумагой, часами, Эндерби, часами, в конце концов чего-то писал. Но то, что писал, — не смейтесь надо мной, — пахло гнилью. Я писал чертовщину, всегда содрогался, когда комкал и швырял в огонь. Потом ночью в постели всегда просыпался и слышал насмешливый хохот. А потом, — захлебывался Роуклифф, — как-то ночью грянуло жуткое щелк, и в спальне все стало каким-то холодным, холодным и непотребным. Я знал, Эндерби, все кончено. С той минуты я изгнан из Сада, никому не нужен, мешаю, больше того, Эндерби, каким-то непонятным образом творю зло. Как расстриженный священник, Эндерби. Расстрига-священник не превращается просто в нейтральное и безвредное человеческое существо, он становится злодеем. Его что-то должно использовать, ибо сверхприрода не терпит сверхпустоты, поэтому он будет злодеем, Эндерби. — Роуклифф выпил еще «Стреги», зашатался, словно натыкался на веревки, и заключил: — Все, что остается поэту, Эндерби, когда уйдет вдохновение, Эндерби, это пародия, плагиат, популяризация, дешевка, брань. Он выпил райского молока, но оно давно вышло из организма, Эндерби, хотя вкус, к сожалению, помнится. — Закрыл усталые глаза, процитировал: — Ara vos prec[109], — и дальше: — не забывать, как тягостно ему. Перевожу, Эндерби, ибо вы не поймете оригинального провансальского. Поэт Ариальд Даньель в «Чистилище»[110]. Повезло подлецу, или, Эндерби, везет подлецу оказаться в чистилище. В отличие от некоторых из нас. — И вполне легко заснул стоя, положив голову на сложенные на стойке бара руки.

— Пускай лучше поспит, — посоветовал Данте. И вместе с Эндерби отнес, отвел, протолкал, проволок Роуклиффа к сливовому плюшевому дивану у стены. — Чличком много долбаной «Стреги», — диагностировал Данте.

Эндерби, вздыхая, сел рядом с Роуклиффом со свежей бутылкой фраскати, с высоким стаканом на столике перед собой, продолжая записывать суммы на клочке бумаги. Роуклифф с интервалами изрекал во сне афористические высказывания: нередко темные сообщения первого свихнувшегося путешественника в космическом пространстве.

«Не тратишь дыхание, катясь вниз по лестнице».

«Марио, сейчас же положи хлебный нож».

«Гадкий мальчик, хотя не без прелести».

«Во всех антолололологиях».

«От этого Эндерби совсем плохо станет».

Действительно, Эндерби совсем плохо стало после подсчета и обнаружения, что по самым либеральным итогам кредитный баланс в банке составляет чуть больше четырехсот девяноста фунтов. Бессмысленно себя спрашивать, куда делись деньги, он чересчур хорошо знал — они утекали обратно к источнику: мачеха их дала, мачеха и взяла, в юном, изысканно выражавшемся, нежно-голубином, весенне-благоухающем, совершенно невероятном обличье, забирала обратно. Роуклифф. Роуклифф во сне крикнул:

— Ага! Лодка не мужчина, а женщина-с-ребенком. Я все прочее перестрелял. Назад, зверюга, назад. Стремительное, красивое, упрямое море слез Хопкинса[111]. Эндерби очень плохой поэт. Очень умно с его стороны со всем этим покончить.

Эндерби сурово ответил смутному голосу.

— Я вовсе не покончил, — объявил он, что на время заставило спящую личность Роуклиффа умолкнуть.

Самому себе Эндерби сказал:

— Если удастся поддерживать отношения на самом поверхностном уровне, ибо поверхностно я вполне ее люблю, можно будет придумать какое-то удовлетворительное сосуществование. Только приказаний не потерплю. В конце концов, у нее неплохая работа, поэтому я могу в крайнем случае сам отказаться работать или искать мне работу. Дома в Суссексе места много. Желудок мой лучше.

Спящий голос Роуклиффа снова заговорил из внешнего пространства:

— По-моему сделаешь, Винсент. Не буду называть тебя Реджи, старой королевой. Ты еще не старый. — Потом: — Богу должно очень льстить, что мы Его выдумали. — И наконец, перед падением в бессловесный серьезный сон, заговорил голосом Йейтса, голосом Свифта, голосом Иова: — Погибни день, в который я родился[112]. — Эндерби передернулся: вино показалось кислее обычного.


предыдущая глава | Мистер Эндерби изнутри | cледующая глава