home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


2

Тем вечером, когда Шарко уговаривал Бланш сопровождать его в последней поездке в Морван, у них состоялся долгий и очень личный разговор.

Шарко на удивление много рассказывал о первой половине своей жизни, особенно о детских годах.

Тон повествования спокойный. Совершенно ясно, что она любила его, несмотря на все происшедшее, и никогда не питала к нему ненависти или недоверия. Он — почти как в последнюю ночь в Морване — говорил тихо и был очень мил.

Он боялся смерти. Когда он рассказывал о Сен-Мало, то казался юным и робким.


Он родился в Париже, одно лето провел в Сен-Мало. Это единственное лето из своего детства, о котором он рассказывает.

Он говорит, что испытывает страх перед побережьем возле Сен-Мало. Этот берег стал для него великим учителем. Тамошний прилив вызывал страх — разница достигала шестнадцати метров — был неуправляем. Все неуправляемое было самым заманчивым и самым устрашающим, поэтому позднее он и стал этим заниматься. Тот берег, говорил он, как человеческая душа: человек раскрывается и закрывается в ритме, предначертанном Духом Господним. Это всего лишь образ и ничего больше: он неверующий. Святость в человеке как отлив и прилив — она раскрывает и закрывает душу человека, он говорит, что испытывает уважение к тяжелому дыханию моря.

Все, что столь основательно обнажается, неизбежно и страшно. Осушение человеческого нутра, делающее доступными крабов, водоросли и раковины, пугало его. У стен Сен-Мало, на побережье неподалеку от Ла-Манша, отлив бывал очень сильным и открывал берег на километры; Шарко с младшим братом вышли на обнажившееся морское дно и потом, когда на них медленно начал наступать прилив, двинулись вместе с накатывающей границей моря к спасению. Сперва шагом, играючи и высокомерно, потом бегом, потом в панике, ощущая приливную волну у самых ног, у коленей и уже почти у бедер, когда наконец два обессиленных ребенка достигли спасительного берега.

Шарко боялся ощущения беспомощности перед смертью. Когда пробьет час, нельзя, чтобы главное осталось несделанным.

Это, прежде всего, относилось к любви. Тогда принять смерть было бы все равно что броситься в кошмарную черную дыру вечности. Ему хотелось, когда придет смерть, самому взять ее за руку с легкой усмешкой: все, теперь уже все, пошли. Незавершенность наполняла его страхом. Любовь к Бланш оставалась незавершенной. Всю ночь он говорил именно о береге у стен Сен-Мало. Особенно подробно он остановился на эпизоде, когда брат неосмотрительно играл возле скалистой стены на берегу и его нога застряла между камнями. Приятели брата поначалу не слышали его криков о помощи и не восприняли происходившее всерьез; но когда прилив стал нарастать, крики мальчика сделались пронзительнее, и все заметили его бедственное положение.

Шарко — то есть старший брат — пытался высвободить ногу младшего, вода прибывала с неожиданной скоростью, а нога застряла намертво, и ее было не сдвинуть с места. Побежали за помощью. Вода к тому времени уже достигла груди мальчика, и было ясно, что минут через пятнадцать — двадцать его затопит; Шарко вспоминает, что глаза попавшего в беду брата были полны такого отчаяния, что Шарко, от безысходности, сперва обратился к Спасителю Иисусу Христу с мольбой о милости и прощении, но отчаянный вопль брата о помощи, напоминавший по звуку крик морских птиц, сделался настолько душераздирающим, что он прекратил взывать и бросился к берегу, где лежала куча выброшенного морем тростника. Он схватил пучок этих полых трубочек, выбрал самую большую, побежал к брату, который теперь лишь ценой невероятных усилий удерживал голову над водой, сунул трубочку ему в рот и велел, если вода накроет его с головой, дышать через трубочку. Вода уже сомкнулась над головой брата, а никакой подмоги все еще не было видно; можно было предполагать, что ногу удастся высвободить, например, железным ломом и что какой-нибудь взрослый благодетель с успокаивающими возгласами бегом примчится к месту трагедии с таким ломом в руках. Шарко видел, как отчаянные, дико вытаращенные глаза брата захлестнуло водой, слышал шипящее пыхтение, доносившееся от верхнего конца тростниковой трубочки, — звук, возвещавший о том, что трубочка позволяла живительному воздуху просачиваться к брату, чья нога по-прежнему находилась в смертоносных тисках. Правой рукой Шарко вертикально держал тростниковую трубочку, а левой судорожно сжимал руку брата и в таком положении с отчаянием ждал звука шагов бегущего благодетеля, возможно, с ломом в руках, или, как может быть, окажется или должно бы оказаться, с топором или, скажем, с пилой.

Когда Бланш пишет об этом в «Книге», ее тон снова меняется, делается более строгим. Здесь она тщательнейшим образом описывает детство своего любовника и начало его карьеры.

Он был четвертым сыном, мать умерла, когда ему было пять лет, и семья вернулась в Париж; отец был каретником, но в детстве Ш. встречался со многими знаменитостями, подчеркивает Бланш, словно это имеет значение; она упоминает художника Делакруа, а также то, что Шарко довелось присутствовать на репетиции «Орфея»[19]. Он пришел в восторг. В квартале, где он вырос, было много театров и других развлечений, он часто испытывает восторг.

Его восторженность проходит красной нитью. Бланш ни разу не называет Шарко по имени.

Приступив к работе в больнице Сальпетриер, он отмечает, что пациентки живут в грязи и, истосковавшись по сексу, почти маниакально занимаются онанизмом, что около шести тысяч женщин — это неуправляемая масса — он употребляет именно эти слова, — но некоторые пациентки демонстрируют незаурядные актерские способности, и это творческое начало поражает и восхищает его. Безо всяких наводящих вопросов он сразу называет Джейн Авриль; Бланш вставляет: та, что танцевала, как сбежавшая с небес бабочка, он не реагирует, записывает Бланш.

Возможно, он и тут пришел в восторг, но взял себя в руки.

На всех фотографиях у Шарко каменное лицо, но Бланш тем не менее раз за разом пишет, что он «приходит в восторг». Клиенты отца-каретника принадлежат к уважаемым слоям общества. Во время репетиции «Орфея» Ш. обратил внимание на восхитительного певца. В Сальпетриер занимавшиеся онанизмом женщины пугали его, но он всегда держал себя в руках. Важно было улучшить их питание и навести порядок в чрезвычайно грязных палатах.

Он называет себя просветителем. Мотивирует это общественно-полезной деятельностью, направленной на улучшение гигиены пациенток, и энтузиазмом.

Его мать умерла во время родов. Слова «восторг» и «взять себя в руки» повторяются в «Книге вопросов» с удивительной регулярностью. Спасая брата, он взял себя в руки и воспользовался пилой, и потом брат неоднократно его за это благодарил.

Ш. выучился на врача. Его братья стали соответственно каретником (одноногий), солдатом и моряком. Ш. был лучшим учеником класса. Он понимал логику цепи рассуждений Декарта. Придя однажды в гости к приятелю, он увидел там скелет животного, который восхитил его многочисленными составными частями и сходством с человеческим телом. Он считает себя позитивистом и говорит, что изучал исхудавших нищих на парижских тротуарах, чтобы лучше увидеть и понять человеческое нутро: под этим он по-прежнему имеет в виду скелет и части тела. Он повторяет, что является просветителем. Отвергает религию, считая ее стадией человеческого развития, которую следует преодолеть. Ему нужны факты и детали непостижимого. Молодым врачом он попадает в больницу Сальпетриер и видит там шесть тысяч запертых женщин, живущих в аду; он не употребляет слово «ад», но описывает чудовищные условия их жизни проникновенно и с напряженным любопытством.

Слова «напряженное любопытство» являются, вероятно, собственным толкованием Бланш. Она ведь хорошо знала Шарко. В конечном счете, пишет она в конце «Книги», по-настоящему он любил только животных и меня. Ни в какого Бога он не верил. Когда он однажды воззвал к Богу, тот не ответил, и Ш. взялся за пилу. Дух Божий обнажал и убивал, как прилив и отлив; задача человека заключалась в противостоянии.

Неужели он действительно имел в виду пилу?

В 1844 году он переезжает в собственную комнату в маленьком пансионате на улице Отфёй, встает каждое утро в половине пятого, умывается холодной водой, греет на запретной керосиновой лампе кофе и отправляется на практику в больницу. Он еще молод. На фотографиях он выглядит миловидным. В больнице он работает до обеда, а потом, по его словам, занимается в библиотеке до лекций, которые читает с четырех до шести. В половине восьмого — ужин. Затем он до полуночи занимается. Ш. все еще молод и уделяет большое внимание гигиене, просто не видя иного выхода.

Он не хочет заразиться в больнице, как мать, умершая в нежных руках патологоанатома. Это случилось при родах.

В слове «нежные» заключена не невинность или ирония, а ненависть. Он часто моется. В те времена трупы, приготовленные для вскрытия, не замораживали, а лишь обрабатывали формалином. Когда он шел по улице, возвращаясь домой из больницы, ему иногда казалось, что от него воняет и что все смотрят на него с отвращением. Он — молодой и совершенно нормальный врач, приятной наружности. Первым местом его практики стал дворец женщин под названием Сальпетриер. Что же ему было делать?

Он моется, поскольку риск заражения велик. Он — просветитель. Животные еще не стали ему дороже человека.

Согласно «Книге», он говорит Бланш: Нам не избежать грязи жизни. Человека он, похоже, рассматривает как некий механизм. Он еще молод, молод настолько, что убить его было бы неправильно, совершенно неожиданно пишет Бланш. Когда я представляю себе этого молодого ученого таким, каким он представал перед теми, кто его видел, мое сердце наполняется любовью и желанием встретиться с ним уже тогда. Через страницу она добавляет, словно размышляя, что убивать человека, должно быть, всегда неправильно, поскольку это противоречит принципу святости жизни.

В тридцать девять лет он женится на Огюстин Дюрви, вдове с семилетней дочерью. К этому времени у него уже есть собственная практика и солидные пациенты. Когда в 1870 году начинается война, семья переезжает в Лондон, но Ш. остается в больнице, которая на несколько месяцев становится военным госпиталем. Он симпатизирует коммунарам.

Усиленно подчеркивается, что он — просветитель.

Истерия привлекала Шарко, поскольку в ней он усматривал некую смесь хаоса и порядка, интересовавшую его именно как просветителя. В истерии, считал он, существует определенная система, тайный код, вскрыв который можно объяснить смысл жизни: эта смесь хаоса и порядка обладала чуть ли не музыкальной формой, была некой композицией, состоявшей из анданте, аллегро и адажио. Истерические кризы ему удавалось вызывать благодаря изобретению — или, как он полагал, открытию — определенных точек на человеческом теле, на которые следовало нажимать; такие кризы начинались с ауры[20], продолжались в виде эпилептических, клонических судорог, за которыми следовали attitudes passionnelles[21], столь поражавшие зрителей, и наконец наступало расслабление.

Человек как симфония. Шарко всегда хотелось стать композитором.

Ш. обращался к пациентам на «ты», независимо от их положения в обществе. Из композиторов он особенно любил Бетховена, Глюка, Моцарта и Вивальди. Шарко хорошо рисовал, больше всего ему удавались карикатуры, его особенно привлекали карлики. Позднее он сделался другом животных и держал мартышку по имени Зибиди. Он был чрезвычайно склонен к меланхолии, чего Бланш, по ее словам, совершенно не понимала и что приводило ее в отчаяние. Каждый вечер, когда он приходил домой, Зибиди уже ждала его, и он с умилением констатировал, что у нее, похоже, есть встроенные часы, как и у меня самого. Обезьяна питалась за столом и, сидя на детском стульчике рядом с Шарко, ела серебряной ложкой. Он был хорошим отцом и любил свою мартышку. У нее была собственная салфетка с вышитой монограммой. Во время менструаций она носила вощеные трусы розового цвета. Ш. утверждал, что обезьяна открыла ему многое в натуре человека.

У обезьяны бывали и нервные дни.

Находясь на вершине своей карьеры, еще до катастрофической влюбленности в Бланш, лишившей его способности к научному мышлению, он считал, что животные, несмотря ни на что, все-таки лучше людей. Периодически повторяется слово «разочарование». У него родился ребенок. Ни слова об отношениях Шарко с женой. Я часто жалею, сказал он как-то Бланш, что я врач, а не пациент. Почему, спросила она. Он пристально посмотрел на нее, не с обычной приветливостью во взгляде, а с яростью и отчаянием, но быстро взял себя в руки и перевел ее вопрос в шутку.

На фасаде купленного в Нейи дома он распорядился выбить по-французски цитату из Данте.

Это третья песнь, 49-я строфа «Ада», и полностью она звучит так:

Le monde п’а pas garde leur souvenir,

La misericorde et la justice les dedaignet.

Ne parle pas d’eux, mais regarde et passe.

Странный девиз.

В третьей песни «Ада» говорится о нерешительных и безликих людях, о серых толпах, отрекшихся из малодушия или боязни. «Их память на земле невоскресима; / От них и суд, и милость отошли. / Они не стоят слов: взгляни — и мимо!»[22]

Может быть, это фрагмент представления Шарко о самом себе? Или отголосок его высокомерного отношения к тем, кто не осмеливался прокладывать новые пути?

Взглянуть на малодушных неудачников. И забыть о них. Вот что он распорядился выбить над входом в свой дом. Это было еще до встречи с Бланш.


предыдущая глава | Книга о Бланш и Мари | cледующая глава