home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


4

Мы покинули Везеле утром 14 августа 1893 года.

Мы выехали из города, миновали кладбище, и Шарко, лишь заметив по-итальянски: сатро santo[50], заговорил о книге Ги де Мопассана, которую читал накануне вечером, как печально, это — произведение больного человека, мир не так зол, как он пишет, существует и доброта. Профессора Дебов и Штраус записали его слова, а на вопрос, заданный одной из этих почитающих его гиен, означает ли это, что его вера в Бога неколебима, он лишь печально покачал головой и ответил: если он и существует, то очень, очень далеко, и весьма неопределен и непонятен.

Они записывали все, кроме того, что говорила я. Меня они, казалось, побаивались.

Когда мы покидали гостиницу в Везеле, к нам подошел мужчина, который схватил руку Шарко и поцеловал, объяснив, что был его пациентом, а теперь выздоровел, стал художником и хочет его поблагодарить. На меня это произвело неприятное впечатление: прямо нечто библейское — восставший агнец благодарит своего Спасителя. Я ехидно сообщила об этом Шарко — ведь он все же не Иисус Христос! — но он, отпрянув, словно от удара, лишь кивнул.

Те два грифа возмущенно забормотали.

В ландо Шарко сидел рядом со мной, временами держа меня за руку, несмотря на то что профессора Дебов и Штраус сидели напротив и смотрели на нас почтительно, но с возмущением. Я спросила их, бывали ли они на представлениях с моим участием, они в один голос ответили «да» (почти одновременно кивнув), и я спросила об их впечатлениях. Профессор Дебов ответил, что был настолько занят записью комментариев профессора Шарко, имеющих огромную и совершенно уникальную научную ценность, что почти не подымал глаз и потому не хотел бы высказываться обо мне и о моей роли в происходившем. Притворщик, — возразила я дружелюбно, — этого комментария они не записали, — повернулась и увидела мимолетную улыбку на губах Шарко; мы въехали на мост. Раньше здесь была только паромная переправа.

Мост пересекал реку Кюр. У меня перехватило дыхание.


Около 16.30 мы прибыли в маленькую гостиницу «Auberge des Aettons».

Шарко никогда не был религиозен, даже напротив, в определенные периоды жизни отличался нетерпимостью и за ужином говорил об археологии, истории, высоких искусствах и ботанике. Что мы будем делать, спросила я у него напрямик, полностью игнорируя сидевших за нашим столом двух нотариусов. Шарко тут же велел профессорам Дебову и Штраусу отправляться на вечернюю прогулку вокруг озера. Они поклонились в знак согласия и удалились; я знаю, что они были готовы меня убить.

Это был последний вечер. Начался он именно так.


Комната Шарко в гостинице «Обеж Сетон» была обставлена очень просто: стол, два стула, кувшин для воды, таз для мытья, нечто, что я определила как салфетку для умывания, и кровать. Я часто представляла себе место, которое можно было бы назвать комнатой любви, но оно было чище, не столь обшарпанным, масштабнее — пусть не по размеру, но по духу — и чище! Меблировка такой комнаты виделась мне как-то неопределенно: вероятно, кровать, возможно балдахин, я представляла себе некий свет, не имевший конкретного источника, или темноту, которая не отделяет влюбленных друг от друга.

Шарко попросил меня зайти к нему в комнату. Я зашла.

Он сел на кровать, ссутулился и молча уставился в пол.

Я спросила, не мучают ли его боли. Он лишь покачал головой.

На улице сгустились сумерки. Я открыла дверь в гардеробную, повесила его одежду, нашла подсвечник и свечу. Не зажигай, сказал он, я зажгла и поставила ее на стол. Он тихо заговорил о памятных ему событиях в Сальпетриер, упомянул кого-то по имени Джейн Авриль и, полагая, что я ее не помню, принялся рассказывать о девушке — организаторе или участнице представления «Танец безумцев», которая преобразилась и стала личностью. Она вдруг освободилась от тяжести, от прошлого и от грязи, словно чудо и впрямь было возможно. Глядя на нее, он испытал что-то вроде головокружения. И во время танца, странные па и движения которого рождались, казалось, сами собой, она вдруг предстала как образ человека, освободившегося от своих оков, освободившегося от того, что ему было предначертано. Словно бы она была отнюдь не механизмом, а понимала, что человек может выбирать себе жизнь и танцуя проникать в новую.

Точно она была бабочкой, сбежавшей с небес, — вставила я.

Он посмотрел на меня с удивлением. Я хорошо ее знала, — сказала я ему. — Кого-кого, а Джейн Авриль я знала. И помню этот танец. В тот раз я прошептала ей, что она танцует, словно бабочка, сбежавшая с небес. Играющая с нами немного с опаской. Я была готова разрыдаться или убить ее; потом она исчезла, моя ли была в том вина?

Куда она делась? — спросил Шарко.

Куда они деваются, все эти бабочки, обретшие свободу? — Не знаю, вероятно, попорхают и возвращаются в клетки, — ответила я. Бабочки не живут в клетках, — возразил Шарко. Я слышала, что она по-прежнему танцует, — ответила я, — она, наверное, пытается вспомнить и найти обратную дорогу, боюсь, что ее танец утратил свою живость и уже больше не похож на танец бабочки. Обратную дорогу к чему? — спросил Шарко. К тому краткому мгновению, когда все было возможно и она еще не познала худшее.

Вероятно, это как любовь.

Я стояла у окна спиной к нему, а он по-прежнему сидел на кровати. На улице стемнело. Я представляла себе двух нотариусов, бредущих вокруг озера точно два гнома; ни озера, ни профессоров Дебова и Штрауса мне видно не было. Я услышала, как из полумрака комнаты Шарко, словно сам себе, сказал: у меня ничего не болит. Он по-прежнему сидел на кровати, свесив руки.

Прекрасно, — единственное, что я сумела ответить.

Но у меня мало времени, — произнес он так тихо, что я едва расслышала.

Зачем ты взял меня с собой? — спросила я.

Зачем ты поехала? — вместо ответа спросил он.


предыдущая глава | Книга о Бланш и Мари | cледующая глава