home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


1973, г. Петрозаводск

Вообще-то Гриша жил хорошо. По крайней мере, до того момента, когда стал задумываться об этом. Жизнь была интересной, спокойной, предсказуемой. Еще с детского сада стал он замечать за собой какую-то особую, едкую наблюдательность, которая только помогала наслаждаться различными прекрасными моментами. Бежал ли он ранним утром в свою группу, чтобы успеть, чтобы опередить – почему-то очень важно было быть первым, а по дороге, еще на улице, успевал обрадоваться первому льду на лужах, и не просто похрустеть им в мелких белесых местах, но и понять чудесную гибкость, прогибаемость и тревожный, предупредительный, душу холодящий стон над местами темными, глубокими, – уже утро становилось ненапрасным. Отправлялся ли в ближайший магазин за хлебом – и там успевал заметить на прилавке гору масляной, оранжево-прозрачной, жирно навалившейся на белую гладость подноса рыбьей икры, от которой пахло пронзительно и тошнотворно, словно из пасти веселого дворового пса. Зато как таяла затем во рту чернявая горбушка, и ноги сами замедляли бег, и Гриша успевал обкусать весь бок буханки, с тревожной сладостью готовясь к порицанью. А если на прогулке в том же детском саду укрыться от всевидящего воспитательского ока, да набрать мелких камней полные пригоршни, да расположиться удобно у камня большого и начать разбивать мелкие ударами удачно подвернувшегося булдыгана – какая красота откроется на свежих, солнца не видевших разломах.

Вообще, кто сказал, что существует время, что оно куда-то течет. Мы рождаемся, растем, живем, близимся к смерти, умираем. Кто-нибудь важный скажет – я помню то время. Не верьте ему, врет. Помнит, как и любой, себя, свои ощущения, всполохи чувств, жесткость обид, страх. И, глядя в зеркало на усталое, опухшее, морщинистое лицо, ты-то знаешь, что и зеркало тоже врет, что на самом деле у тебя молодые глаза и хорошая улыбка, что залысины старика есть глупая шутка гладкой поверхности тьмы. Ты ведь чувствуешь и сейчас, как пахучий летний ветер играет твоими волосами, словно прядями сочной травы, льнущей к теплому, стрекотаньем кузнечиков прошитому лугу. Ты ведь знаешь, что если волос нет, то это потому, что ты впервые побрил наголо голову для новых ощущений и теперь смеешься себе самому, после купания стряхивая воду с шершавой щетинки растерянной мокрой ладонью. Ты знаешь…

«Гришуня, просыпайся», – сквозь сон донесся до него голос матери. Он потянулся так, что хрустнуло что-то в спине, не больно, а неожиданно и смешно. «Хрусть, – сказал сам себе, и еще раз, с удовольствием от последовательности звуков: – Хрусть». Затем приоткрыл глаза с набежавшей за ночь на веки липкой корочкой хороших снов и сквозь нее туманно увидел близкое окно. Оно было всё затянуто патиной налетевшего за ночь, налипшего на утреннюю росу тополиного пуха. «Пух, – опять про себя, вкусно выдыхая воздух, – хорошо, будем поджигать». Протянул руку и нащупал с вечера припрятанные в карман штанов спички. «Хорошо горит пух, как бикфордов шнур, – вчера подробно расспросил у отца про это красивое, партизанское слово и погордился, как сегодня удивит друзей, – будем поджигать пух».

«Гриша, вставай, сам просил разбудить пораньше». – Голос матери далеко и одновременно близко, приближается, и он вспомнил, ногами сбросил одеяло на пол и вскочил. «Первым, нужно попасть в сад первым, спорили вчера!» – и уже натягивал любимые штаны, которые как брюки, без противных штрипок. «Нет-нет, пойдешь сегодня в шортах», – мама наблюдает за ним, протягивает, нет, только не это, но в руке у нее действительно они, желтые, со стрелками, с карманом, на котором вышит этот ужасный, противный осел с ехидной мордой. «Мамочка, не хочу с ослом, хочу другие, черные», – он знает, что мать будет непреклонна, но так, на всякий случай канючит, вдруг чудо. «Пойдешь в этих, или сиди дома», – она как будто знает, чувствует, что ему именно сегодня надо идти, непременно идти, бежать, и скорей. Как она всегда это чувствует и как всегда пользуется этим, чтобы заставить сделать по-своему. С тем же жабо на празднике. Слово-то какое – жабо. Друзья как узнали, что эти девчачьи кружева у него на рубашке называются «жабо», так и стали его звать Жабо, или просто Жаб. Правда, недолго звали, потому что Женька перестарался, всё вокруг носился и кричал: «жабожабожабо», пока не получил по лбу лопаткой. Хорошая лопатка была, острая, Женьке потом лоб зашивали, даже шрам остался. Правда, он теперь говорит, будто его шашкой рубанули, когда он с Чапаем вместе скакал, и многие верят, потому что шрам очень красивый. Хитрый Женька, даже молодец. Они тогда быстро помирились. Но вот матери это жабо долго не мог простить, ведь знала, что не наряжаться тогда было главным, а решиться подарки девчонкам дарить. Он волновался, всё никак не мог решить, кому нужно дарить, Кате или Лене. С Леной они, конечно, друзья. Даже больше, гораздо больше. Но уж очень стыдное слово – жених. Невеста – так, ничего себе, даже красиво. Но жених – хуже некуда. Бедный Женька Морозов, его все женишком дразнят. Да, с Леной очень хорошо разговаривать. И записки хорошо писать, сладко. Вот перед праздником он ей написал «Я тебя люблу» и передал с подружкой. А потом ждал, смотрел, как они хихикают в другом конце группы, советуются, и внутри груди что-то стучало сильно, как поезд по рельсам. А потом принесли записку обратно, и на другой стороне было написано «И я». Так что решено, Ленке нужно подарок дарить. А с другой стороны, Катя тоже хорошая. Как-то по-другому хорошая. Это, наверно, должно быть стыдно, у них кровати рядом стоят на тихом часе. Он сам себе теперь удивляется, какие замечательные слова тогда придумал: «Давай ты будешь принцесса, ты заснула в своем замке, а я пришел и всё посмотрел». Сказал их с отчаянным замиранием, без всякой надежды, просто потому, что внутри было невозможно тесно, вот они и вырвались наружу, как воздух из воздушного шара. Сразу стало легче и совсем не стыдно, совсем так же по-космонавтски, когда однажды долго стоял на деревянной горке, мялся, убеждая себя, что именно он – Гагарин и должен прыгнуть первым. И прыгнул, и полетел к земле легко, без сомнений, радостно свободный. Правда, нижнюю губу прокусил насквозь, ударившись подбородком о колени, но это уже к полету не относилось. Так и теперь – сказал и освободился. А Катя вдруг внезапно согласилась: «Давай», – и глаза сразу закрыла, только немного подсматривала из-под смеженных век. Вот и здесь стукнулся опять о коленки, только не свои, а ее, и дыхание перехватило, рот забился ватой, которую из хлопка добывают, язык стал тяжелым, носороговым:

– А можно потрогать?

– Можно, – не сердится.

– А поцеловать?

Улыбается:

– Можно.

И совсем невообразимое вдруг сказал, не сам, кто-то внутри, внизу щипнул остро и больно, и хрипнул:

– А укусить можно? Тихонько?

– Нет, кусаться нельзя, – и отвернулась сама, строгая: – Я спать хочу.

…Вот как тут выбирать из двоих, когда они обе хорошие и разные. Просто измучился весь, а потом сказал серьезно и торжественно:

– Мама, мне нужно два подарка.

– Зачем тебе два? – удивилась.

– Я буду дарить и Лене, и Кате. Мне так нужно.

А мама посмотрела на него, усмехнулась проницательно:

– А ты у меня донжуан.

– Никакой я не дожуан. Просто, понимаешь… – и не смог ничего объяснить ни ей, ни себе. На празднике же, когда построили их друг против друга, мальчиков и девочек, и дали команду «поздравляйте», то первым подбежал к шеренге и руки широко раскинул, потому что стояли они не совсем рядом. Сунул свои подарки и отошел, понимая, что сделал всё правильно, как хотелось.

Всё это Гриша вспомнил, пока чистил зубы, полоскал уши и гладил себя по голове расческой. Когда же в дверь ванной застучали соседи, то выскочил в коридор, крикнул матери: «Ма, я пошел», – и выбежал из коммуналки на лестницу. Прежде чем вынырнуть из темного подъезда, мучительно долго, с напряжением отрывал от шортов упрямый карман с ослом, затем освобожденно, всё с тем же чувством собственной неоспоримой правоты хлопнул тяжелой дверью.

Гриша бежал вприпрыжку по улице Социалистической к детскому саду № 48. В ушах легонько посвистывал ветер, потому что бежал он быстро, не думая о расстоянии, не соразмеряя силы, как это делают взрослые, просто мчался и даже не знал, что от бега можно устать. Хорошо и звонко топали по асфальту новые, пахнущие звериной кожей сандалии, призывно копился в любых трещинах, щелях, углах тополиный пух, обещающий яркое удовольствие огненного вспыха, слетали со стеблей желтые головы одуванчиков, сшибленные свистящим ударом ивовой вицы, которую он только что сгрыз с куста, не сумев оторвать руками, и рот теперь был полон горько-протяжным вкусом живого дерева. Всё кругом обещало различные удовольствия и радости. Черными лепешками лежал возле домов накапавший с крыш за вчерашний жаркий день битум. Лепешки эти легко слеплялись в тяжелые, угрожающего черного цвета шары, и стоило лишь вдавить внутрь конец веревки, как они превращались в веселую и опасную игрушку, которую было здорово с гулом вращать, а уж закинуть на провода так, чтобы она повисла там, запутавшись хвостом, или запулить в окно нелюбимому соседу, который на днях пнул дворовую собаку, – полный восторг. На земле у обочины валялись камни, простые булыжники, и лишь немногие посвященные знали, что если расколоть их молотком или другим камнем, побольше, то внутри открываются полные сокровищ алладиновы пещеры. Это потом, позже, он узнал, что сверкающие блестки на свежем бугристом сколе – лишь слюда, а тогда сокровищами этими набивались карманы и ящики под кроватью. Ветер нес по улице бумажки от конфет, листовое золото и серебро с изломанной, хаосом тронутой поверхностью, которую так приятно разглаживать, расправлять ногтем, используя потом в качестве детских денег. Так бежал, и замечал всё вокруг, и еще успевал думать о том, какое сложное это название – «Социалистическая», как трудно было научиться выговаривать его, так же трудно, как завязывать шнурки на ботинках, тем более так до конца и непонятно, что это значит. Вот рядом есть другая улица – Правды, очень просто, что такое правда, он знал. Но вот тетька, продававшая там мороженое, однажды не дала ему трех копеек сдачи, а ведь он хотел еще газировки с сиропом. А на оставшуюся у него копейку автомат выдавал только без сиропа.

Когда Гриша подбежал ко входу в детский сад, солнечное утро сразу как-то потускнело. Возле ворот его встретил улыбающийся Женя, женишок противный. Они всегда соревновались, кто сильнее, даже дрались иногда, пихались ладонями.

– Опоздал, опоздал! – весело закричал тот, едва завидев Гришу. – Опять я первый.

– Ну и пусть, зато у меня вон что есть, – Гриша показал подобранную на улице пробку от бутылки болгарского сока с нарисованной на ней схематической женщиной. Такие пробки попадались одна на миллион среди пустых, бесцветных крышек от пива и лимонада и очень ценились. Женишок завистливо примолк, а Гриша ощутил уже знакомое чувство силы, когда с помощью одного слова можно убить свое поражение. Ему было обидно, ведь он так старался сегодня, так рано встал и торопился изо всех сил. И Женька будет хвастаться целый день, что он опять был первым. Зато какое прекрасное слово «зато». Оно подходит всегда, когда ты не хочешь проиграть. Заблудился в лесу, зато подышал свежим воздухом. Чуть не утонул, зато вволю поплавал. Был наказан за украденные конфеты, зато сдобрил слезы воспоминанием о вкусе шоколада. Отличное слово. И самое главное, что Женишок ничего не заметил, не понял, как Гриша отобрал его победу. Вот и получается, что он, конечно, сильный, но в то же время и слабый, глуповатый какой-то.

Гриша улыбнулся своим мыслям, и обида окончательно прошла.

– Чего делать будем? – До завтрака оставался еще почти час, времени было довольно, чтобы организовать себе маленькое приключение. Женька думал недолго:

– Пойдем покажу, как пауки мух едят.

– Пойдем. – Гриша уже слышал, что некоторые парни из их группы нашли где-то огромную паутину с крестовиком, которого кормили мухами, но сам еще в этом ни разу не участвовал.

Женька повел его в заброшенный угол сада, к старому двухэтажному сараю. С другой стороны сарая, во дворе, стояла горка, с которой Гриша когда-то катапультировался, там было солнечно и весело, а здесь обретался таинственный полумрак и было жутковато.

– Вот он, смотри. – Между сараем и забором, в узком проходе, заваленном какими-то деревянными обломками, останками игрушек и обрывками старых книг, висела, содрогаясь от малейшего дуновения, огромная паучья сеть. В центре ее важно сидел жирный паук с белым крестом на спине. Он был жутко большой, Гришу пробрала дрожь от мысли, что он и прыгнуть может внезапно, и вцепиться.

– Видишь, какой здоровый, – шепотом сказал Женька уважительно и даже как-то ласково, – сейчас мы его покормим.

Он ловким и быстрым движением ладони, скользнувшей по поверхности забора, как удар сабли, поймал дремавшую на солнечном зайчике небольшую муху. Она была черная и невзрачная.

– Лучше, когда зеленые попадаются, знаешь, такие жирные и блестящие. Они ему больше нравятся, но прилетают только когда совсем жарко. А так ничего, и эта сойдет. – Женишок зажал муху пальцами и безмятежно оторвал ей сначала одно крыло, потом второе. В тишине Гриша услышал, как омерзительно кракнули крылья, а сама муха неистово дернулась и как будто пискнула. Его замутило.

– Слушай, а тебе ее не жалко? – с трудом переведя дыхание, спросил он у Женьки. Тот аж засмеялся:

– Они же вредные. Нам рассказывали. Заразные. Поэтому их нужно уничтожать. Беспощадно. – Он тоже схватил где-то новое слово и со вкусом произнес его еще раз: – Беспощадно. Это значит без жалости.

Затем слегка размахнулся и метко бросил муху в сеть, поближе к пауку. Та дернулась, попыталась спрыгнуть вниз, но тут же запуталась, завертелась юлой, наматывая на себя всё больше липких нитей. Паук не спешил. Он осторожно подполз к ней по паутине, потрогал колючими лапками. Та еще раз дернулась, но, видимо, уже обессилела, лишенная возможности жужжать. Паук убедился, что ему ничто не угрожает, и стал бережно, как-то даже ласково укутывать ее в паутину.

– Пеленает. Как ребенка. – Женька наблюдал за процессом широко открытыми глазами, затаил дыхание от возбуждения. – Сейчас кровь пить будет.

Паук как будто услышал его слова. Он внезапно закончил свою нежную работу, на секунду замер, а затем жестко и направленно, словно злая механическая игрушка, воткнул в муху внезапно появившиеся у него на голове короткие черные лезвия. Муха дернулась, вместе с ней дернулся и Гриша. Ему стало муторно, и вместе с тем он почувствовал какой-то сладкий озноб. Радостно-злые мурашки пробежали по рукам и ногам.

– Всё, дальше неинтересно, – со знанием дела потянул его в сторону Женька. – Теперь он долго с ней обниматься будет. Пойдем, еще что покажу.

Он привел Гришу в другой конец сада, еще более заброшенный и неприятный. Неподалеку располагался большой помойный ящик, из которого постоянно, с оседавшей в ноздрях липкой сладостью, несло чем-то отвратительно гнилым. Они подошли к небольшому камню, лежащему рядом с помойкой. Женька нагнулся и с усилием отвернул его в сторону. Под камнем лежала раздавленная дохлая крыса… Из всего отвратительного месива Грише бросились в глаза обнаженные, оскаленные зубы и жирные белые червяки на клочьях облезлой шкуры. Он не выдержал и прыгнул в сторону, а потом изо всех сил побежал прочь.

– Зассал, зассал! – радостно вопил ему вслед Женька, а он бежал всё быстрее и быстрее туда, где было светло, прочь из полумрака, к громким крикам воспитки, звавшей всех строиться. Он бежал, боясь опоздать, почему-то дорога казалась бесконечно долгой и всё удлинялась по мере бега. Издалека увидел, как все уже собрались и парами заходят в дом, а он не успевает, остается один, с пауком и крысой, с хохочущим за спиной Женькой, с утренними чувствами о Лене и Кате, с тревогой, внезапно поползшей из груди куда-то вниз, в живот, с помоечным запахом, с тревогой, которая в животе так расширилась, что ей стало тесно, с последней парой ребят, скрывающейся за дверями, с тревогой, которая вдруг ошеломительно сладко вырвалась прочь, где-то в самом низу, там, где нельзя трогать, и пронзила спину, и продолжала рваться, и он бежал всё быстрее и быстрее…

Когда Гриша вошел в группу, все сидели на стульях вокруг воспитки, которая читала вслух про дедушку Ленина.

– Ты где был, почему опоздал? – спросила она, подозрительно оглядывая его холодным взглядом. Гриша промолчал. Он знал, что она его почему-то не любит. Да и разве можно ответить, рассказать, что с ним случилось.

– Мальчик Гриша у нас молчит. Он у нас, дети, умный. – Гриша тихонько улыбнулся ее старательной и бесполезной наблюдательности. – Он у нас ехидный. А вот дедушка Ленин никогда не был ехидным, – воспитка поняла, что ничего от него не добьется, и продолжила поучительную беседу. – Вот что пишет писатель: «Только однажды, когда Володина мама чистила в саду яблоки, тот подошел и попросил: “Мама, дай мне яблочных кожурок”. “Зачем тебе кожурки?” – спросила мама. “Я хочу их съесть”. – “Нельзя, Володенька, есть кожурки, живот заболит”, – ответила мама и отвернулась. Когда же она повернулась обратно, то не увидела ни Володи, ни кожурок. Но это было единственный раз в жизни».

«Какие кожурки, при чем здесь Володя?» – подумал Гриша. Он сидел на стуле, недалеко от Лены, справа от Кати, и был одновременно пауком и мухой, и думал о дохлой крысе и о камне, под которым она лежала, – будет ли тот тоже красив, если его разбить. И вдруг почему-то вспомнил о деде.


2005, с. Кереть | Голомяное пламя | 2003, р. Афанасия, р. Поной