home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


1935, c. Кереть

Когда в деревню меня принесли, матушка сразу всё поняла. Спрятала на сеновале, где мы сено для овец держали. Об отце ни слова, при мне – ни слезинки не проронила. Только высохла будто вся, лицо как из черного дерева сделалось. Я сначала вообще не помнил ничего – ни как перевязывала меня, повязки ежедневно меняя, ни как ворочала, чтобы костями себе мясо не пролежал. Ни как руки-ноги мяла, чтобы я совсем не ослаб. Фельдшерица у нас хорошая была, подсказала всё да помогла.

Искали выживших, да не сильно, видно, поняли – в круговерти такой не выжить. Да и задора меньше стало, как-то жизнь сама поворачивала да подсказывала, кому как себя вести должно. Еще на Федькином месте другой мужик был, местный, так он больше для отвода глаз все указания делал. Приезжали, правда, в деревню, по дворам ходили, спрашивали. Да кто ж им теперь скажет чего? Мужики, что со мной выбрались и до дому меня донесли, задерживаться не стали – глупого Бог много раз учит, умному раза достаточно. Разошлись по лесам да подальше от мест подались – знали уже, что народная власть народу своему не прощает. Так и не след ей на пути попадаться.

Меня тоже не нашли, матушка в сено зарыла вовремя. Да не искали особо – такая в деревне жуть стояла после вести черной, что вместе со мной на плечах принесли. Выли бабгда на судах, что у Савина-купца забрали, ловлю организовал. Да вот придут с моря на причал, на тот берег Керети, там рыбу шкерать[33] начинают. И сразу, кто не мог работать, кто голодал, – туда на лодочках плыли через реку. А свой своего неужель не выручит. Тогда рыбу сдавать нужно было всю. А головы да потроха не нужно. Вот и оделяли соседей. Икра да печень тресковая тоже за потроха шли. Потому перебивались как-то.

Магазин в селе заработал опять, в том же доме, что у моего дядьки Савина был. Товару меньше, правда, но ничего, хоть хлеб всегда. А потом и яйца привозить стали да масло. Так вот смешно власть удумала – приказала, что по всей стране крестьяне должны яйца, да масло, да молоко сдавать. А у нас, у поморов, никто птицу да коров издревле не держал, всё на рыбу меняли всегда. Вот и пришлось опять людям исхитряться – покупали в магазине яйца эти неладные да масло тоже и сдавали потом государству, чтоб по нормам всё. Никогда такой дурости раньше не видели, а куда денешься – пришлось тоже учиться да придумывать.

Вроде постепенно наладилась жизнь, бабы отвыли свое да отплакали. Тяжело только было. Без мужика не справишься с делами со всеми. Вот и стали людишки разъезжаться потихоньку, кто куда – кто на шахту слюдяную подался, кто в город вообще. А пошла трава стеной по деревне, чуть двор не по силам справиться, еще люди живут – а она ползет, что твоя змея, забивает всё, глушит наглухо. Не держали мы огородов никогда, но и такого дива не было – словно земля пожирнела от крови рыбьей да людской, словно не хотела больше на себе человеческий дух носить. Так и стала их с себя травой выжимать. Быстро всё зарастало, только дивились люди – вчера еще переулок был, на танцы да купаться бегали, а сегодня стеной заросли, не продерешься. Потом и змеи пришли, хоть и не было никогда их в деревне прежде.

Потом церковь сгорела.


Странно это было и страшно. Много лет стояла невредимая, и тут загорелась. Ночью. Ни грозы не было, ни молнии. Несколько лет священника, правда, тоже не было, его самого первого забрали. Так она и стояла закрытая, по привычке крестились на нее перед выходом в море да по другим случаям. Хоронили все тут же, на погосте.

И вот занялась. Заполыхала не с одного краю, с нескольких. Словно свечой неопалимой стала посреди ночного сумрака. В море свет ее отражался так, что глазам больно. Люди сбежались, да куда – не то что тушить, подступиться нельзя было. Вот и оставалось стены ближайших домов водой поливать. Цепочкой от моря выстроились, ведра таскали-передавали. Как рыбу тогда, когда по приказу стадо изводили. Так и теперь, всё то же самое, только беда уже к самим пришла. На погосте кресты, что близко к церкви стояли, тоже загорелись. Пылало старое поморское дерево, морями отмытое, дождями выбеленное, в пламени яростном, будто проклятия предки после смерти присылали – то, что при жизни сказать не могли. Народ поморский спокойный, на крики не падкий. Сожмет всё внутри и терпит, пока мочи есть. А тут – треск, крик, гам, искры летят, жаром пышет – словно на месте прежде Божьем адовы врата раскрылись. И кресты пылают, как безумные, как люди преданные, не жалимые.

Потом рухнула колокольня. И крест стальной, что на маковке стоял, полетел вниз, будто птица подбитая. Полетел, руки в стороны раскинув, человекоподобный. Стоявший – гордым был. Падший – отчаянным. Полетел и об землю ударился так, что гул по всей округе пошел. Из-под земли весть гудящая – Иду-у-у-у!

Замерли все, столбами встали. И тушить перестали, отчаялись. Крест же от удара погнулся, дугой лег, как мост извечный от одного к другому, от белого к черному, от Бога к дьяволу.

До утра стояли и ждали. Сгорела дотла церковь. Черный квадрат на земле остался. И вокруг травы буйные колышутся.

Только матушка потом говорила мне – крест-то, говорит, выгнулся, да не сломался. Сильно давит когда судьба народ русский, он и гнется порой, что твоя сосна под ветром северным. Да не ломается. Крепка поморская сталь. Настали плохие времена – одна тогда задача, стоять да терпеть. Гнуться, да не ломаться. Всё равно пройдет морок и солнце выглянет. Всё равно утро будет.

Зарастала деревня, а я поправлялся. Будто последние силы отдавала мне земля, да море, да ветер свежий. Затянулись раны на спине, хоть мало кто верил, что выберусь. Матушка только верила да делала. Вот когда уже крепким стал, когда уже ходил хорошо по избе, на улицу не показываясь, затеяла разговор нелегкий. Мудрая матушка у меня была. Если зверь унюхал, говорит, не отпустит всё равно. Дни пройдут, годы, а он запах жертвы помнит и чует всегда, если рядом она. Уходить тебе надо, Колямба. Уйдешь подальше, в другие края, там авось потеряет твой запах. Будешь смирным притворяться, незаметным – не учует он тебя тогда. Земля русская большая, раньше сюда люди за спасением шли, теперь отсюда надо. Ничего, не плачь, не страшно это, жить нужно и верить, и всё хорошо тогда будет. Мы, поморы, не рабы. Мы – рыбы. Шевельнул хвостом да в море ушел, ищи потом, куда ветер подул да течение понесло. Нас поймать можно, когда любовь и глупые совсем становимся. Или верить когда чужим словам начинаем, в стадо сбиваемся и на сладкий зов идем. А знать это – так не возьмешь помора, воля морская – это сила человечья. Кто свободу ведает, тому страх нипочем, голой рукой того не схватишь, да и сети он издаля видит. Плыви, залёдушка, плыви, не жди зверя приходящего.

Собрала быстро меня. Подорожник в мешок положила, одежонку какую. Перед уходом перекрестила быстренько. Потом прощание запела тихонько, сама же меня за дверь вытолкала. Я шел, слезы держа, только голос ее тихий слыша всю дорогу – плыви, залёдушка, плыви.

Больше ее никогда я не видел.

И пошел я в родной стране в исход. И люди добрые принимали меня, кормили-поили да напутствовали. Никто ни о цели моей, ни о конце пути не спрашивал, все понимали всё. Такой у нас народ русский, северный, понятливый. Навсегда запомнилось мне бабушки одной сгорбленной наставление, что сказала мне после обеда скудного, да доброго, которым меня из последних сил накормила: «Прости, крещеная душа, гостенек дорогой! Пошли тебе Никола Угодник да Варлаамий Керетский счастливое плавание! Едеши ты в сторону дальнюю – всякого горя напринимаешься. Вживе бы тебе, заезжему человеку, вернуться назад и нас бы порадовать. Мы тебя в своих грешных молитвах не забудем. Смотри – неладное что в тебе: поветерья, что ли, долго не будет, в бурю ли страх обуяет тебя, в великое ли сомнение впадешь и соскучишься крепко – молитву свою Варлаамию Керетскому посылай. Затем он, батюшка, в наших странах и обитель себе земную воспринял, молись ты ему – пособляет».


2005, урочище Кювиканда | Голомяное пламя | 2003, г. Петрозаводск