home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


Глава 2

Связанные кровью

Через восемь дней после торжественного подписания в Кремле нацистско-советского пакта, почти час в час, в Европу вернулась война. Утром 1 сентября 1939 года, еще до восхода солнца, старый немецкий броненосец «Шлезвиг-Гольштейн», ветеран Ютландского сражения, подняв якоря, нанес «дружеский визит» Вольному городу Данцигу. С близкого расстояния он начал стрелять по польскому гарнизону на полуострове Вестерплатте в Гданьской бухте. Этот жестокий и драматичный обстрел стал сигналом к началу германского вторжения в Польшу.

Неделя, предшествовавшая первым залпам войны, прошла в очень тяжелой, гнетущей атмосфере. Хотя точные подробности пакта оставались неясными, большинство наблюдателей сходились в том, что он приведет к беспрецедентному сдвигу. «Это ошеломляющий удар, – записал в своем дневнике румынский писатель Михаил Себастьян. – Весь ход мировой политики внезапно переменился»121. К тому же, наблюдалось мрачное единство мнений и относительно того, что этот пакт – не просто очередная глава в истории длящегося европейского кризиса: скорее всего, он предвещает войну. И потому мировые государственные деятели призывали к бдительности. Рузвельт отправил Гитлеру личное обращение, предлагая ему «альтернативные методы» при разрешении кризиса. Его примеру последовал французский премьер-министр Эдуар Даладье: он призвал германского диктатора сделать шаг назад от пропасти, иначе «настоящими победителями станут Разрушение и Варварство». Между тем британский премьер-министр Невилл Чемберлен уже ни на что не надеялся и в доверительной беседе с послом США говорил: «Самое страшное, что все это бесполезно»122. Другие принялись готовиться к худшему. Лондонские музеи начали эвакуировать свои сокровища за город, больницы – отправлять по домам пациентов с несерьезными диагнозами, а железнодорожные станции стали оснащать синими лампами, которые удовлетворяли бы требованиям светомаскировки. Повсюду набивали песком мешки и выкладывали их штабелями, заклеивали окна лентами. Пока Чемберлен собирался перебраться в центральный военный бункер, недавно оборудованный под Уайтхоллом, готовились приказы об эвакуации детей из британских больших и малых городов, уже назначенной на утро 1 сентября. Люди пребывали в мрачном настроении. «Бедный усталый мир! – записала в дневнике мемуаристка. – Что мы, люди, с ним сделали!»123

Тем временем, пока остальной мир переваривал новость о подписании нацистско-советского пакта и с ужасом думал о грядущей войне, Риббентроп со своей свитой уже возвратился в Германию. Там его ждал великолепный прием у Гитлера, который приветствовал своего министра иностранных дел как «второго Бисмарка»124. Пока чествовали Риббентропа, Гофман проявлял пленку и печатал фотографии, запечатлевшие подписание пакта в Москве. Когда же он встретился с Гитлером, его несколько смутило, что фюрера, похоже, гораздо больше интересовало его мнение о Сталине, чем готовые фотоснимки. «Он действительно отдает приказы, – нетерпеливо расспрашивал его Гитлер, – или же облекает их в форму пожеланий?» " А как у него со здоровьем? – допытывался он. – Он правда очень много курит?» и «Какое у него рукопожатие?» Как ни странно, он даже поинтересовался, какие у Сталина мочки ушей – «вросшие, как у евреев, или раздельные, арийские?». Гофман ответил, что ушные мочки у советского вождя раздельные, и Гитлер явно остался доволен. Очевидно, что Гитлеру не терпелось узнать о своем новом союзнике как можно больше125.

Когда дело наконец дошло до сделанных Гофманом фотографий, Гитлер выразил разочарование. «Как жалко, – сказал он. – Здесь нет ни одного снимка, который можно использовать». На возражения Гофмана он отвечал, что на всех фото Сталин курит или держит сигарету, а это, заявил Гитлер, «совершенно неприемлемо… Германский народ обидится». И пояснил: «Подписание пакта – торжественное действие, к нему не подступаются с сигаретой в зубах. От этих фотографий веет легкомыслием! Попробуйте замазать сигареты». Поэтому с фотоснимков, которые попали в немецкие газеты, сигареты исчезли: Гофман их заретушировал126.

Впереди были и другие разочарования. Изначально Гитлер надеялся провести молниеносную кампанию против Польши и даже запланировал нападение на 26 августа, но потом ему пришлось отложить начало вторжения из-за дипломатических маневров, предпринятых в последний момент, и из-за бесплодных переговоров с британцами. Еще он вынужден был отменить ежегодный образцово-показательный съезд НДСАП в Нюрнберге, запланированный на 2 сентября. Ирония заключалась в том, что темой съезда, намечавшегося в тот год, был «Мир». А потом, 31 августа, Гитлер издал свою первую «военную директиву», распорядившись начать нападение на Польшу утром следующего дня – с оговоркой, что выбрано «силовое решение», но при этом очень важно «со всей определенностью» возложить «ответственность за развязывание войны на Англию и Францию»127.

Между тем Сталин не терял времени на раздумья обо всех тонкостях, связанных с подписанием пакта. На следующий день он встретился со своими помощниками за ужином, на котором подавали диких уток, и, «казалось, был очень доволен собой»128. Он заговорил о новых отношениях с Гитлером: «Конечно, все это – игра, просто чтобы узнать, кто кого одурачит. Я знаю, что у Гитлера на уме. Он думает, что перехитрил меня, но на самом деле это я его обвел вокруг пальца»129. В последний день августа пакт был представлен на рассмотрение Верховного Совета и одобрен дружными аплодисментами, а Молотов, вторя Гитлеру, выступил с критикой «правящих классов Британии и Франции», которые, по его словам, хотели во что бы то ни стало втянуть нацистскую Германию и СССР в конфликт. В назревающей войне, заявил Молотов, Советский Союз будет соблюдать «абсолютный нейтралитет»130.

К утру следующего дня, 1 сентября, этот конфликт уже вовсю бушевал. В сером свете позднелетнего рассвета немецкие войска сдвинулись со своих аванпостов у разных мест польско-германской границы, протянувшейся на 2000 километров. Шестьдесят дивизий, насчитывавших 2500 танков и больше миллиона солдат, начали наступать на территорию Польши из Силезии на юго-западе, из Померании на северо-западе и из Восточной Пруссии на севере. Немцы значительно превосходили поляков и бронетанковыми силами, и вооружением, потому на всех фронтах они быстро брали верх над противником. В воздухе же люфтваффе с их ловкими «мессершмиттами» и воющими при пикировании «Штуками» ничуть не боялись угрозы со стороны устаревших, хоть и отважных, польских истребителей.

Немцы превосходили поляков и численностью войск, и боевой силой, однако последние оказали захватчикам отчаянное сопротивление. Так, в первый же день в сражении при Мокре (на юге Польши) германское наступление было временно приостановлено, и 4-я бронетанковая дивизия понесла тяжелые потери. А на севере, под Кроянтами, кратковременная схватка польской кавалерии с немецкими танками вызвала к жизни стойкий миф о романтической обреченности польской обороны. Но, несмотря на всю отвагу поляков, наступающие немецкие силы нещадно смяли их войска, и ко времени самого крупного в той кампании сражения – битвы на Бзуре десять дней спустя – под угрозой находилась уже сама Варшава. Позже, в тот же месяц, когда немцы взяли старые, еще царские, крепости, защищавшие польскую столицу, падение Варшавы было уже предрешено, оставалось лишь немного подождать.

Однако задолго до того, как решено было начать эту кампанию, поведение вермахта продемонстрировало, что мир вступил в новую эпоху военного дела. Еще до вторжения Гитлер проинструктировал своих военачальников: «Не впускайте в свои сердца жалость. Действуйте беспощадно»131. Те повиновались. С самого начала нацистские войска обращались с польским населением крайне жестоко. Были созданы особые оперативные отряды (айнзацгруппы – по сути, «эскадроны смерти») для того, чтобы следовать за передовыми войсками и безжалостно подавлять любое сопротивление в тыловых районах. И, как вскоре предстояло обнаружить полякам, «сопротивление» понималось крайне расплывчато и неизменно каралось смертью. За первые пять недель военных действий немцы сожгли 531 польский населенный пункт и провели более семисот массовых казней132. Примеры самых жестоких расправ – это Ченстохова, где 4 сентября были убиты 227 мирных жителей, и Быдгощ, где казнено не менее четырехсот человек в отместку за якобы совершенное поляками убийство этнических немцев133. Как вспоминал потом один очевидец, захватчики действовали с непостижимым зверством:


Первыми жертвами вторжения стали несколько харцеров в возрасте от двенадцати до шестнадцати лет – их поставили к стенке на рыночной площади и расстреляли. Никаких объяснений не последовало. Бесстрашного священника, подбежавшего соборовать их перед смертью, тоже застрелили… Среди [других] жертв оказался один человек, который, насколько я понимал, был слишком болен, чтобы заниматься политикой или какими-то общественными делами. Когда совершалась казнь, он не удержался на ногах от слабости и упал. Немцы избили его и силой поставили на ноги. Другой жертвой стал мальчик лет семнадцати, единственный сын врача, умершего годом раньше… Мы так и не узнали, в чем обвиняли бедного паренька134.


В действительности за убийствами и другими зверствами часто не просматривалось никакой логики – для них достаточно было любого предлога. Например, в Каетановице семьдесят два мирных жителя были казнены в отместку за смерть двух немецких лошадей, убитых при случайном обстреле со стороны своих же135. Согласно самому всеохватному исследованию, в одном только сентябре 1939 года немецкие военные казнили более двенадцати тысяч польских граждан136.

Быстрота немецкого наступления и сопровождавшая его жестокость поразили не только поляков. Стремительное продвижение вермахта застигло врасплох и Сталина. Он рассчитывал на активное англо-французское вмешательство и ожидал, что в самой Польше кампания окажется затяжной – больше похожей на ту тактику изматывания противника, какая часто применялась в ходе Первой мировой войны. Теперь ему пришлось срочно пересматривать свои планы. Раньше Сталина сдерживала и обеспокоенность реакцией Запада на участие СССР во вторжении, и продолжавшиеся боевые действия против японцев на монгольской границе. Но поскольку 12 сентября немецкие войска вошли на территории, предназначенные для Советского Союза, и сам Риббентроп торопил советские войска с наступлением, Сталину пришлось действовать, чтобы завладеть землями, которые, согласно пакту, отходили под его контроль137. После мобилизации 11 сентября Красная армия разделилась за польской границей на два «фронта»: «Белорусский» и «Украинский» – к северу и к югу от реки Припять. В две эти армейские группы входили 25 стрелковых, 16 кавалерийских дивизий и 12 танковых бригад, а общая численность войск превышала 500 тысяч человек138. Затем Молотов попросил Берлин сообщить, когда ожидается падение Варшавы, – чтобы приурочить к тому времени советское вторжение139.

Семнадцатого сентября, когда ситуация на монгольской границе стабилизировалась благодаря подписанию мирного договора с японцами, и стало понятно, что на западе не будет никакого англо-французского наступления на Германию, Сталин решился действовать. В три часа ночи польского посла в Москве Вацлава Гржибовского вызвали в Кремль, чтобы вручить ему ноту от советского правительства с обоснованием причин для интервенции. Как будто нарочно для того, чтобы подчеркнуть безвыходность положения, в каком оказалась Польша, ноту составили совместно – от имени советского правительства и посла Германии в Москве Вернера фон дер Шуленбурга140. В ней заявлялось, что «польское правительство распалось» и что «Польское государство… фактически перестал[о] существовать». Далее в ноте говорилось: «Советское правительство не может также безразлично относиться к тому, чтобы единокровные украинцы и белорусы, проживающие на территории Польши, брошенные на произвол судьбы, остались беззащитными». Ввиду таких обстоятельств Красная армия получила приказ «перейти границу и взять под свою защиту жизнь и имущество населения Западной Украины и Западной Белоруссии»141. Под «Западной Украиной» и «Западной Белоруссией» подразумевались восточные области Польши.

Гржибовский, столь явно поставленный перед свершившимся фактом, храбро отказался принимать ноту и заявил о нечестности Советского Союза и о вопиющем нарушении международного права142. Еще он совершенно справедливо возразил, что нынешнее бедственное положение Польши никоим образом не связано с ее суверенитетом. Разве кто-нибудь ставил под вопрос существование России, спросил он, когда Москву занял Наполеон?143 Но все протесты Гржибовского были напрасны. Уже через час отряды Красной армии перешли польскую границу, а ноту просто доставили в кабинет посла вместе с утренней почтой. Став лишним человеком в столице враждебного государства, Гржибовский лишился дипломатической неприкосновенности, и вскоре его арестовал НКВД. Благодаря странному выверту судьбы, спас его Шуленбург: пользуясь своими хорошими отношениями с советским руководством, он добился освобождения Гржибовского и помог ему покинуть СССР. Польскому консулу в Киеве, Янушу Матушинскому, повезло куда меньше: после ареста он бесследно исчез144.

Последовавшее советское наступление оказалось довольно беспорядочным. Красной армии, почти обезглавленной после недавних чисток, дали на мобилизацию даже не недели, а считаные дни. Она была не способна на серьезные наступательные операции, испытывала острую нехватку транспорта, запчастей и опытного, грамотного руководства. Однако, к счастью для Москвы, и Польша к тому времени не могла организованно вести оборону: на востоке страны было выставлено всего несколько подразделений, лишенных тяжелого вооружения. Они не знали, как реагировать на продвижение советских войск, и не располагали четкими указаниями от своего верховного командования, которое все больше впадало в отчаяние. Кроме того, польская нерешительность объяснялась преднамеренным обманом советской стороны и распускавшимися слухами о том, будто Красная армия собирается защитить Польшу от немецких захватчиков145.

Мирные жители, оказавшиеся в зоне продвижения советских войск, были сбиты с толку: страх перед неизвестностью умеряла разве что надежда на то, что Красная армия спешит им на помощь. Большинство, лишь смутно представляя себе общую политическую ситуацию, просто не знали, что делать. Януш Бардах бежал от нацистов на восток, к Ровно, и вдруг на пути его остановил армейский патруль:


Двое светили ручными фонариками прямо в глаза, а остальные окружили нас… Я с изумлением увидел советскую военную форму и услышал говор на русском языке, ведь до границы было еще далеко. Я не мог понять, что делают русские солдаты на польской территории, и только надеялся, что могучая Красная армия пришла к нам на помощь и спасет Польшу от нацистов. Я хотел выразить свою радость от нашей встречи, но кто-то скомандовал нам поднять руки вверх[5]146.


В последующие месяцы и годы юношеский восторг Бардаха перед Советским Союзом и вера в идеалы коммунизма подвергнутся таким испытаниям, что под конец от них не останется и следа.

Впрочем, меньшинство – а это были коммунисты, а также некоторые евреи, украинцы и белорусы, – не испытывая никаких сомнений, бросились приветствовать красноармейцев как своих освободителей. Один подобный случай был зафиксирован в северо-восточном польском городке Едвабне, где несколько местных жителей не только встречали советских солдат традиционными хлебом-солью, но и изготовили большой транспарант с надписью «Приветствуем вас!»147. Хотя события такого рода были редкостью, они тем не менее укрепили в общественном сознании давнее подозрение о прочной связи между евреями и коммунизмом. В начале XX века евреи-интеллектуалы часто придерживались левых политических взглядов – отчасти потому, что их отвергали господствовавшие в их странах националистические движения. Как следствие, в межвоенный период в коммунистических партиях – и среди рядовых членов, и в руководстве – евреи были представлены весьма широко. Наиболее яркие примеры – Роза Люксембург в Германии, Бела Кун в Венгрии и Лев Троцкий в СССР. Эту связь всячески подчеркивали и выпячивали представители правых партий, стремясь запятнать сразу обоих своих врагов: они лживо утверждали, что раз многие коммунисты евреи, значит, и многие евреи – коммунисты. Возникшее в результате понятие «иудео-большевизма» (согласно которому сам коммунизм был всего лишь еврейской хитростью, заговором с целью обретения мирового господства) было быстро подхвачено крайне правыми политическими партиями, и не в последнюю очередь гитлеровскими национал-социалистами. Они в итоге и стали самыми деятельными и решительными распространителями клеветнической выдумки. Сам Гитлер откровенно писал об этой связи в Mein Kampf: «Следует признать, что русский большевизм – это очередная попытка со стороны евреев… захватить власть над всем миром»148.

Те евреи (и представители других национальностей), которые в 1939 году приветствовали Красную армию, конечно же, не имели никакого отношения ни к каким крупномасштабным заговорам. Ими двигали самые разные мотивы: одни выражали искреннюю радость, другие выплескивали раздражение, накопившееся из-за явных беззаконий в Польском государстве, а кое-кто, возможно, просто приспосабливался к новым политическим веяниям. Как бы то ни было, их поведение хорошо запомнили соседи. Встав на сторону нового угнетателя, они наглядно подтвердили в их глазах гротескные, карикатурные россказни нацистов об «иудео-большевизме» и, сами того не ведая, навлекли на себя непоправимую кровавую беду.

Поляки защищались от советского вторжения в основном хаотично. Большая часть легковооруженных приграничных отрядов сложила оружие или просто бежала и от советских, и от немецких солдат, устремившись на юго-запад – к румынской границе. По некоторым подсчетам, всего между польскими и советскими силами произошло около сорока столкновений149. 28 сентября произошла битва под Шацком – небольшим городком к югу от Бреста. Польские войска ненадолго освободили Шацк от советского контроля, в ходе боев выгнав оттуда пехотную дивизию Красной армии150. Другой пример – бой за Гродно, где польский генерал Юзеф Ольшина-Вильчинский организовал блестящую импровизированную оборону, задержал наступающие советские части на два дня и нанес захватчикам тяжелые потери. И сам генерал, и его адъютант оказались в числе тех трехсот защитников города, которые поплатятся жизнями за свою отвагу: красноармейцы захватят и расстреляют их151. Подобные расправы, к сожалению, не были единичными. Инстинктивная ненависть Красной армии к польскому офицерскому сословию – как к католикам, аристократам и полякам – приводила и к другим проявлениям жестокости, и вскоре уничтожение захваченных в плен офицеров стало нормой. Например, в Пинске тридцать офицеров речной флотилии после ее сдачи в плен были отсеяны от остальных чинов и уведены на расстрел152.

Некоторым польским командирам выпала той осенью сомнительная честь – столкнуться в бою с захватчиками из обеих напавших стран. Пожалуй, лучший пример такого рода – генерал Францишек Клееберг, чья Отдельная оперативная группа «Полесье» вначале, на раннем этапе войны, встретила отряды Гудериана под Брестом, а после начала советского вторжения 17 сентября двинулась на запад – будто бы для оказания помощи осажденной Варшаве. Однако события опережали планы Клееберга, и в самом конце сентября отряды Красной армии напали на его группу в Миланове, а в начале октября ему снова довелось схватиться с немцами в битве при Коцке – последнем сражении Польской кампании. Утром 6 октября, после четырехдневных боев, у солдат Отдельной оперативной группы «Полесье» закончились боеприпасы, и они сдались немцам. Клееберг оставил свой пост последним; ему суждено было умереть в немецком плену153.

В большинстве случаев советские и немецкие войска оставались в стороне друг от друга, не заходя за демаркационные линии и избегая контакта. Более того, им предписывалось держаться на расстоянии 25 километров друг от друга154. Но, несмотря на такие указания, бывали случаи сотрудничества и согласованных действий. Например, с самого начала советские власти согласились на то, чтобы из Минска передавались сигналы, призванные помочь самолетам люфтваффе в ориентировании155. Кроме того, обе стороны обменивались сведениями о численности и диспозиции польских частей на земле и совместно занимались их нейтрализацией156. Одним примером такого сотрудничества стало сражение за Львов, юго-восточную региональную столицу: 19 сентября, когда к его окраинам подошла советская 6-я армия, город уже несколько дней осаждали немцы. Несмотря на то что немецкие войска понесли в боях большие потери, им было велено отступить и дать польскому военачальнику города, генералу Владиславу Лангнеру, сдаться советской стороне – при условии, что с его людьми будут обращаться достойно. Однако, как вспоминал очевидец, Лангнера обманули: «Как только они сложили оружие, русские их окружили и куда-то увели»157. Все это время красноармейцы держались нарочито дружелюбно по отношению к своим новым союзникам, а один советский лейтенант протянул немецкому лейтенанту пачку сигарет и поприветствовал его наскоро выученным лозунгом: Germanski und Bolscheviki zusammen stark! («Немцы и большевики вместе сильны»)158.

В области печати тоже началось широкое сотрудничество: обе стороны сообщали об успехах друг друга и выпускали совместные коммюнике. Например, 20 сентября газета «Известия» (рупор советской компартии) опубликовала на первой полосе директиву – явно выработанную сообща Берлином и Москвой, – в которой давалось циничное и лицемерное объяснение действиям немецких и советских войск в Польше. Там говорилось:


Во избежание всякого рода необоснованных слухов насчет задач советских и германских войск, действующих в Польше, правительство СССР и правительство Германии заявляют, что действия этих войск не преследуют какой-либо цели… противоречащей духу и букве пакта о ненападении, заключенного между Германией и СССР. Задача этих войск, наоборот, состоит в том, чтобы восстановить в Польше порядок и спокойствие, нарушенные распадом польского государства, и помочь населению Польши переустроить условия своего государственного существования159.


Это обоюдное желание сотрудничать было лучшим и, пожалуй, самым зловещим образом продемонстрировано в конце октября, когда в Варшаве собралась Центральная смешанная германо-советская пограничная комиссия. Представитель Гитлера в Польше, ее генерал-губернатор Ганс Франк, устроил обед в честь этой комиссии и после обеда, беседуя с главой советской делегации A. M. Александровым, Франк заметил: «Мы с вами курим польские папиросы как символ того, что мы пустили Польшу по ветру»160.


Утвердившись на польской территории, оба режима, не теряя времени даром, принялись официально закреплять договоренности между собой. 27 сентября Риббентроп снова явился в Москву, чтобы подписать дополнительное соглашение – Договор о дружбе и границе, который уточнял некоторые моменты, так и оставшиеся непроясненными при подписании пакта месяцем ранее. В состоявшихся обсуждениях открыто зашла речь о новообретенной дружбе между нацистской Германией и Советским Союзом. Как сообщал потом сам Риббентроп, он как будто оказался «в кругу старых товарищей»161. Сталин заявил, что сообща Германия и СССР представляют такую силу, которой не смогут противостоять никакие объединения других держав. А еще он пообещал, что, «если у Германии неожиданно возникнут трудности, советский народ обязательно придет ей на помощь и никому не даст ее удушить»162.

Практическим содержанием этой встречи стало урегулирование нацистско-советских отношений сразу после ожидаемого разгрома Польши. Обе стороны согласились не восстанавливать ни в каком виде польское государство и договорились пресекать любую «польскую агитацию» с этой целью. Еще они разработали план по обмену населением: этнические немцы получали возможность переселиться на запад, а белорусы и украинцы, проживавшие на занятых немцами территориях, – на восток. Что, пожалуй, самое важное, обоим режимам пришлось пересмотреть предварительно согласованную демаркационную линию, которой предстояло пройти по Восточной Европе. Советская граница в оккупированной Польше была передвинута на восток – до течения Буга, а в качестве компенсации Москва получала Литву. Таким образом, Польша оказалась аккуратно поделена почти пополам: Германия забирала себе территорию площадью в 188 551 квадратный километр с двадцатью миллионами граждан, а СССР получал 201 294 квадратных километра новых земель с двенадцатью миллионами жителей163. Публично Сталин утверждал, что эта замена произведена для того, чтобы устранить возможный источник конфликтов с новым союзником, однако у него на уме явно были и Лондон с Парижем: новая граница была гораздо более приемлемой для западного мнения, так как приблизительно очерчивала территории, населенные поляками. Для большей ясности у советского верховного командования взяли карту и провели на ней черную черту, обозначавшую новую германо-советскую границу. Рядом поставили свои подписи Риббентроп и – толстым синим карандашом – Сталин. Советский вождь спросил немецкого гостя: «Вы можете разобрать мою подпись?»164

Когда формальности были улажены, оба режима принялись по собственному образу и подобию переустраивать доставшиеся им части завоеванной территории. С германской стороны бывшие польские земли были разделены на две части: северные и западные области рейх просто аннексировал (и дал им новое название – Вартегау), а южную и центральную области объединили в отдельную территориальную единицу – Generalgouvernement, или Генерал-губернаторство. Туда входили и Варшава, и Краков, и номинально это новое административное образование обладало автономией, а в действительности полностью зависело от малейших капризов Берлина. В обеих оккупированных зонах коренное польское население пользовалось самыми ничтожными гражданскими правами – по сути, его низвели до положения низших слоев общества, чье единственное предназначение – исправно обслуживать новых господ-немцев.

Первостепенной задачей немецких властей в Польше стала скорейшая нейтрализация польской элиты – религиозных лидеров, учителей, офицеров, интеллектуалов и даже харцеров (бойскаутов). Поэтому явно произвольные убийства, совершавшиеся на первом этапе оккупации, приобрели более целенаправленный характер, за ними все яснее просматривались политические мотивы. Например, в октябре 1939 года в так называемой Долине Смерти под Быдгощем было убито более 1200 священников, врачей и других поляков; расправу совершили расстрельные команды айнзацгрупп и «ополченцы» из числа местных этнических немцев165. Всего в ту первую осень и зиму немецкой оккупации в подобных расправах (которые сами нацисты называли акциями «умиротворения») погибло не менее пятидесяти тысяч поляков166.

В ноябре 1939 года была проведена «Особая акция «Краков»» (Sonderaktion Krakau) – операция, в которой нацисты дали равную волю цинизму и варварству. В полдень 6 ноября весь преподавательский состав престижного краковского Ягеллонского университета – одного из старейших университетов в Европе – вызвали на встречу с новым начальником местного гестапо, Бруно Мюллером, чтобы тот познакомил их с новыми нацистскими планами относительно образования. Но обещанной лекции не последовало: собравшихся 184 профессоров спешно арестовали и увели на допрос, после чего их почти всех отправили в концлагерь Заксенхаузен под Берлином. Весной следующего года, после громких международных протестов – среди заступников оказались даже Бенито Муссолини и Ватикан, – краковских профессоров освободили, но шестнадцать из них к тому времени уже погибли от тяжелых лагерных условий. Тем временем сам Ягеллонский университет закрыли, наряду со всеми средними и высшими учебными учреждениями Польши, на все время оккупации. Нацисты сочли, что поляки обойдутся и начатками образования.

Весной и летом 1940 года немцы приступили к новой волне репрессий на своей части оккупированной Польши, чтобы вычистить так называемые инициативные элементы из польского общества, точнее, того, что от него осталось. Разработанная с этой целью «Чрезвычайная акция по умиротворению» (AB Aktion) следовала уже знакомому образцу. Узников выводили из камер в местных тюрьмах, им быстро зачитывали обвинение, вердикт и приговор, а потом вывозили на грузовиках в ближайший лес и там пускали им пулю в голову или расстреливали из пулеметов над уже вырытыми ямами. Так в июне 1940 года в Пальмирском лесу были убиты 358 узников варшавской тюрьмы Павяк; в июле – 400 человек под Ченстоховой, а в ночь на 15 августа 1940 года под Люблином немцы расстреляли 450 человек. Считается, что всего «Чрезвычайная акция по умиротворению» унесла около шести тысяч жизней167.

В административном отношении нацистский и советский режим тоже наводили порядки на оккупированных территориях каждый на свой лад. Так, если немцы применяли грубую силу и насаждали диктаторскую иерархию в соответствии с принципом «вождизма» (F"uhrerprinzip), то в зоне советской оккупации новая власть, желая придать себе видимость законности, рядилась в демократические одежды. Через месяц после прихода Красной армии Советы устроили квазивыборы (с голосованием по закрытому списку кандидатов) в народные собрания двух аннексированных областей – «Западной Белоруссии» и «Западной Украины». А приблизительно неделю спустя эти народные собрания обратились в московский Верховный Совет с просьбой о том, чтобы этим областям было позволено присоединиться к Советскому Союзу. Разрешение на присоединение было получено в середине ноября 1939 года. Тогда «Западная Украина» и «Западная Белоруссия» были присоединены к уже существующим советским республикам Украине и Белоруссии, соответственно, после чего только что избранные «народные собрания» за ненадобностью просто распустили. Так, за два месяца СССР почти незаметно поглотил и переварил польские восточные окраины, или «кресы».

С тех пор советские нормы утверждались там во всем. Частная собственность была упразднена, частные предприятия отходили государству, а все бывшие граждане Польши обязаны были перейти в советское гражданство. В середине ноября польский злотый оказался выведен из обращения. Менять злотые на советские рубли не разрешалось, и из-за этого запрета многие представители бывших среднего и высшего сословий в одночасье обнищали: собственности их лишили, а сбережения потеряли всякую ценность. Советизация, безусловно, повлекла за собой огромные последствия: мало того что для большинства людей перевернулась вверх дном вся экономическая и общественная жизнь, новым законам придали обратную силу, и многим теперь грозил арест за антисоветскую деятельность – например, за участие в советско-польской войне 1920 года. Принадлежность к бывшей буржуазии или интеллигенции вдруг превратилась в потенциальную угрозу для жизни.

В действительности между оккупационными стратегиями нацистского режима и советской власти наблюдалась поразительная симметрия: обе стороны пускали в ход схожие методы обращения с населением на захваченных территориях. Если немцы фактически «обезглавливали» польское общество на западе, то русские занимались на своей территории тем же самым. Меры, которые принимались в одной захваченной половине Польши для истребления расового врага, практически неотличимы от способов уничтожения классового врага на другой половине. В зоне советской оккупации арестовывались многие видные деятели – военные и политические, – потому что предпринимались сознательные попытки устранить тех, кто был способен повлиять на общественное мнение или своими высказываниями помешать плавному вхождению новых областей в состав СССР. Других поляков задерживали более произвольно – например, начинали в чем-то подозревать после случайного разговора или просто забирали на улице. У НКВД была излюбленная тактика: схватить двух людей, разговаривавших где-то в общественном месте, а затем допросить по отдельности и, среди прочего, поинтересоваться, о чем они говорили прямо перед арестом. Если в их словах усматривали расхождение, то делали вывод, что эти двое точно что-то скрывают, и допрос продолжали. Чаще всего людей арестовывали за какие-нибудь мелкие проступки – реальные или выдуманные, – в которых можно было усмотреть противодействие властям: если человек, например, служил довоенному польскому режиму, этого было достаточно, чтобы его заклеймили сторонником «фашизма»168. Конечно, при этом недопустимо было даже заикнуться о том, что «сторонником фашизма» выступает и сам Сталин – ведь он подписал пакт с Гитлером.

Некоторые из арестованных в самом деле были преступниками в глазах оккупационных властей. Чеславу Войцеховскому было 19 лет, когда его задержали за распространение антисоветских листовок в северном городке Августове. Его приговорили к восьми годам лагерей и в той же одежде, в какой схватили, отправили на восток СССР; больше он никогда не видел своих родных169. Он стал одним из приблизительно ста тысяч поляков, которых НКВД арестовал на территории оккупированной Польши за уголовные преступления; половину из них отправили в ГУЛАГ170. Тем, кого посадили в местные тюрьмы, повезло несколько больше. Александр Ват попал в переполненную главную тюрьму Львова в январе 1940 года. Ни один из местных узников не провел в заключении больше трех месяцев, но условия содержания там были такие, что все выглядели стариками. «Я не мог отличить сорокалетних от семидесятилетних», – вспоминал Ват171. Неудивительно, что в Польше появилась мрачная шутка о том, что аббревиатура НКВД (по-польски NKWD) расшифровывается как Ne wiadomo Kiedy Wr («Неизвестно, Когда Вернусь Домой»)172.

Пожалуй, самый гнусный пример процесса «обезглавливания» связан с названием одного из сел, где убивали несчастных пленников, – речь идет о Катынской трагедии. После советского вторжения в Восточную Польшу НКВД арестовал около четырехсот узников войны, полицейских, тюремных сотрудников и других польских граждан. После допросов и проверки политической благонадежности их число удалось значительно снизить: многих отпустили, а других принудительно отправили в рабочие отряды. Таким образом, к концу 1939 года под арестом оставались 15 тысяч человек – главным образом армейские офицеры. Их перевезли в советские лагеря для политзаключенных в Старобельске, Козельске и Осташкове и там подвергали длительным ночным допросам, выясняя отношение узников к Советскому Союзу и к коммунизму. Сами заключенные полагали, что их просто проверяют еще раз перед освобождением, но дело обстояло гораздо серьезнее: речь шла об их жизни. Большинство узников – будучи поляками, офицерами, аристократами и католиками – тем самым уже многократно провинились перед СССР, и потому лишь менее четырехсот из них были сочтены «полезными» и спасены от казни. Одним из них был Зыгмунт Берлинг, позднее командующий 1-й Польской армией, которая потом сражалась вместе с Красной армией и дошла вместе с ней до самого Берлина. В придачу к расстрельному списку добавилось еще около семи тысяч поляков из других лагерей – священники, полицейские, землевладельцы и интеллектуалы. А потом, 5 марта 1940 года – в ту же самую неделю, когда немцы проводили свою «Чрезвычайную акцию по умиротворению», – Москва распорядилась привести в исполнение «высшую меру наказания – расстрел»173.

В следующем месяце эти 15 тысяч офицеров стали вывозить из лагерей эшелонами по нескольку сотен человек в каждом. Начались сердечные проводы – все были уверены, что наконец-то их выпускают на свободу. Иногда офицеры даже выстраивались в почетный караул, мимо которого их товарищи проходили прямо к ожидавшим их автобусам. «Ни у кого не возникло даже малейшего подозрения, – вспоминал потом один очевидец, – что они проходят в тени Госпожи Смерти»174. Впрочем, ехать им пришлось недолго. Поляков доставляли в тюрьмы НКВД или в другие специально подготовленные места и там держали еще некоторое время, проверяя в очередной раз их документы. Один военнопленный, майор Адам Сольский, продолжал вести дневник вплоть до последнего дня. «Нас привезли куда-то в лес, похоже на дачное место. Тщательный обыск… Забрали рубли, ремень, перочинный ножик…»175 На этом записи оборвались.

По-видимому, применялись разные методы, но НКВД вскоре разработал самый эффективный способ расправы с пленными. Их заводили по одному, со связанными за спиной руками, в подвал с наскоро устроенной звукоизоляцией из мешков с песком. Прежде чем узник успевал понять, где находится, его с обеих сторон хватали два энкавэдэшника, а третий подходил сзади и стрелял ему в затылок из немецкого пистолета. Пуля обычно выходила изо лба жертвы. Опытный палач, каким был сталинский «любимчик» Василий Блохин, способен был произвести 250 таких казней за одну ночь. В ту весну Блохин служил в Калининской (Тверской) тюрьме НКВД, носил длинные кожаные перчатки и кожаный передник, чтобы не перепачкаться в крови жертв176.

Сразу же после расстрела тела загружали в грузовики и вывозили в ближайшие леса, где сваливали в общие могилы (по двенадцать рядов в глубину) и заливали гашеной известью, чтобы трупы быстрее разлагались177. Еще около семи тысяч человек, попавших в расстрельные списки, были казнены в тюрьмах НКВД на Украине и в Белоруссии. Всего в Катынской трагедии погибли такой смертью не менее 21 768 польских узников, в том числе один князь, один адмирал, 12 генералов, 81 полковник, 198 подполковников, 21 профессор, 22 священника, 189 тюремных надзирателей, 5940 полицейских и единственная женщина – летчица Янина Левандовская178.

Этот и другие массовые расстрелы, а также подобные меры, приводившиеся в исполнение нацистами, привели к фактическому уничтожению бывшего правящего и управленческого классов Польши. Наверное, не стоит удивляться тому, что порой родные братья или сестры, разлученные войной, погибали одинаково страшной смертью: одни – от рук нацистов, другие – от рук советских палачей. Именно это случилось с семьей Внук из Варшавы. Армейскому офицеру Якубу Внуку было около тридцати пяти лет, когда его схватили и отправили в Козельский лагерь, а оттуда – в Катынь, где его ждала гибель в апреле 1940 года. Его старший брат Болеслав – бывший депутат польского сейма – был арестован немцами в октябре 1939 года, казнили его 29 июня под Люблином. Болеслав оставил прощальную записку: «Я умираю за родину с улыбкой»179.

Устранив таким образом «инициативные элементы» и нейтрализовав непосредственные источники потенциального сопротивления, советские и нацистские оккупанты одновременно взялись за «чистку» польского общества. Только нацисты руководствовались при этом расовыми соображениями, а советская власть – в первую очередь классово-политическими критериями. Поэтому оккупированные немцами польские земли превратились в большую лабораторию для расширенных экспериментов в области расовой реорганизации. Все граждане должны были пройти обязательную регистрацию у нацистских властей, а те распределяли их по четырем категориям: Reichsdeutsch (немцы из Рейха), Volksdeutsch (этнические немцы), Nichtdeutsch (не немцы) и Juden (евреи). От принадлежности к этим категориям зависел назначаемый властями паек и разрешение проживать в том или ином месте. Огромное количество людей просеивалось и сортировалось, лишалось собственности и изгонялось из родных мест. Евреев отправляли в недавно учрежденные гетто в Варшаве, Лодзи и других городах, а поляков часто выселяли из недавно аннексированной области Вартегау – чтобы освободить место для этнических немцев, «фольксдойче», которые вскоре должны были прибыть с востока, – и переселяли в Генерал-губернаторство. К весне 1941 года на восток было депортировано уже около четырехсот тысяч поляков180.

Нацистские власти, опираясь на помощь местных «фольксдойче», составляли списки людей, подлежавших депортации, а затем офицеры СС или вермахта ходили с этими списками по квартирам. Обычно высылаемым давали всего час на сборы и разрешали взять с собой только по одному чемодану с теплыми вещами, едой, удостоверениями личности и наличными деньгами – не более двухсот злотых. Все остальное они должны были оставить. Как писала потом одна из депортированных, еще им давали четкие указания: «Квартиру чисто вымести, посуду вымыть, ключи оставить в шкафах, чтобы не доставить никаких хлопот немцам, которые будут жить в моем доме»181. Затем подлежавших высылке сажали в грузовики и довозили до местных железнодорожных станций, откуда им предстояло ехать дальше. Условия депортации были крайне суровыми: никто не заботился о том, чтобы обеспечить людей, прибывавших в чужие края, элементарными удобствами. Так, первая массовая депортация происходила в декабре 1939 года: тогда около 87 тысяч поляков везли поездами из Вартегау в соседнее Генерал-губернаторство. Многим депортируемым приходилось часами стоять на снегу, или они приезжали в недостроенные лагеря для интернированных, и потому очень многие, не выдержав холода и лишений, погибали. В лаконичном докладе, представленном нацистским властям, этот факт признавался: «Не все депортированные лица, особенно грудные младенцы, доставлены в место назначения живыми»182.

Пережившие депортацию поляки оказались низведены до положения второсортных граждан: им запрещалось входить в общественные парки и пользоваться бассейнами, их отстраняли от всякого участия в культурной, политической или образовательной деятельности, а еще от них требовали отходить в сторону, пропуская немцев. Любое проявление малейшего несогласия – косой взгляд, ироничная усмешка – могло обернуться смертным приговором. В начале 1940 года Ганс Франк, глава нового Генерал-губернаторства, похвастался одному журналисту, что, если бы он вывешивал объявление о расстреле каждых семерых поляков, как это делалось, например, в германском протекторате Богемии, «тогда на изготовление бумаги для них не хватило бы всех лесов Польши»183. Пожалуй, неудивительно, что именно поляки создали самое большое и самое мощное вооруженное подполье в Европе.

Как ни странно, в то самое время, когда поляков активно «вычищали» из Вартегау, потребность в рабочей силе в немецком тылу была настолько велика, что многих отправляли еще и на запад – в самое сердце германского рейха. Некоторые ехали туда по своей воле, надеясь на лучшие условия жизни, но большинство – по принуждению: людей хватали прямо на улице или силком вербовали в церквях, когда прихожане стекались на службу. От одного села потребовали предоставить двадцать пять чернорабочих, но никто не вызвался добровольцем. Тогда немецкие жандармы подожгли несколько домов и не позволяли жителям тушить пожар, пока не нашлось нужное количество «добровольцев»184. Таким образом, трудоспособных поляков могли депортировать с равной степенью вероятности и в Варшаву, и в Берлин, и уже к середине 1940 года в Германии работало около 1,2 миллиона польских военнопленных и чернорабочих185. Там их ждали самые суровые условия существования – недокорм, низкая оплата труда и унизительное обращение – как вспоминал потом один из рабочих, «хуже, чем с собаками»186.

Евреи заняли самую нижнюю ступень в изобретенной нацистами расовой иерархии, обращались с ними соответственно. В первые дни Польской кампании их постигла та же судьба, что и их соседей-поляков: многих хватали и убивали безо всякого разбора. Например, 18 сентября в Блоне, к западу от Варшавы, было расстреляно пятьдесят евреев, а через четыре дня в Пултуске, к северу от столицы, – еще восемьдесят.

Со временем политика изменилась – в числе прочего применялась и совсем простая тактика: гнать евреев на восток, в советский сектор. Так, 11 сентября заместитель Гиммлера Рейнхард Гейдрих уже отдавал распоряжения своим айнзацгруппам – «побуждать» евреев бежать на восток, хотя советская зона как таковая еще не появилась187. Немецкие отряды исполнили требование. В том же месяце более трех тысяч евреев были в принудительном порядке отвезены за реку Сан в Южной Польше (ее течение совпадало с намеченной демаркационной линией между нацистской и советской зонами оккупации), и там им велели «уходить в Россию»188. Был и другой случай, когда тысячу чешских евреев выгрузили в городе Ниско (неподалеку от новой границы), где недолгое время планировали создать еврейскую «резервацию». Затем самых здоровых и крепких отобрали для рабочих отрядов, а остальным приказали просто уходить на восток и больше не возвращаться189. Таким же образом за один только день, 13 ноября 1939 года, более шестнадцати тысяч евреев были насильственно выдворены за границу в разных местах. В некоторых случаях немцы стреляли в сторону групп высылаемых, чтобы те смелее шагали прочь190.

Большинство же не нуждалось в подобных «поощрениях». Многие тысячи евреев устремились через оккупированную Польшу на восток, не встречая на своем пути никаких препятствий. Как вспоминал позже один еврей-мемуарист в Варшаве, многие евреи восторгались Советским Союзом – по крайней мере, поначалу. «Тысячи молодых людей отправились пешком в большевистскую Россию, – писал он, – точнее, в области, завоеванные Россией. В большевиках они видели спасителей-мессий. Даже богачи, которым при большевизме предстояло обнищать, все равно предпочитали русских немцам»191. Впрочем, этот восторг продлился недолго. Некоторые из тех приблизительно трехсот тысяч польских евреев, что бежали в советскую зону, уже через несколько недель или месяцев пытались вернуться: или они затосковали по родным краям, или разочаровались в убогих условиях жизни на новых местах.

Те же евреи, что остались на оккупированных немцами землях, вскоре оказались согнаны в гетто. Первое гетто было создано в Лодзи, а затем они появились в Варшаве, Кракове и других городах: так нацистам было удобно концентрировать и изолировать евреев, пока их судьба оставалась еще не решенной окончательно. Дополнительным плюсом «геттоизации», в глазах нацистов, были антисанитарные условия существования в гетто и быстрое распространение болезней, призванные сократить численность еврейского населения путем «естественной убыли». За этим чиновничьим эвфемизмом скрывались бесконечные ужасы. Угроза голодной смерти нависла над всеми, но в первую очередь умирали самые молодые и самые старые. «Хлеб превращается в мечту, – писал один житель гетто, – а горячий завтрак принадлежит уже миру фантазии»192. Другой опасностью был тиф, вспышки которого вскоре начались из-за плохой гигиены. Например, в Лодзинском гетто, куда к весне 1940 года загнали уже 163 тысячи человек, уборные имелись лишь в 293 квартирах, а квартир с водопроводом насчитывалось менее четырехсот193. Обитатели гетто, на чью долю выпали столь суровые испытания, едва ли догадывались о том, что все это – лишь цветочки в сравнении с тем, что ждет их впереди.

Тем временем в зоне советской оккупации НКВД проводил собственные «чистки», призванные – в дополнение к тому процессу «обезглавливания», который уже проходил, – отсеять от польского общества всех тех, кто мог враждебно относиться к советской власти. Опять-таки в число неблагонадежных мог попасть кто угодно. Помимо учителей, предпринимателей и священников, советская власть арестовывала многих людей, повинных лишь в том, что они знали кое-что о других странах, – в том числе и филателистов, почтмейстеров и даже эсперантистов194. Другим арест грозил только из-за того, что их относили к «белоручкам», незнакомым с ручным трудом. Что особенно поражает цинизмом, охота велась и на родственников тех, кто погиб в Катынских расстрелах: их имена и адреса попали в распоряжение НКВД, потому что письма заключенных к родным и близким перехватывались195.

Все всегда происходило примерно одинаково: рано утром семью будил настойчивый стук в дверь и приказ, выкрикиваемый по-русски: «Откройте!» Стучала и кричала небольшая группа, состоявшая обычно из одного или двух сержантов НКВД, пары рядовых красноармейцев и местного ополченца. Во время обыска – искали любой компромат – семью держали на мушке, а потом энкавэдэшник зачитывал уже готовое решение, где указывались и правонарушение, и мера наказания – депортация. Обычно высылаемым не сообщали о том, куда именно их увезут. Иногда исполнители намеренно уклонялись от ответов на вопросы или лгали, а иногда проявляли каплю сочувствия. Один энкавэдэшник попытался утешить плачущую девочку и даже сунул ей куклу. Та отказалась, тогда он отдал куклу ее старшей сестре и сказал: «Возьми – там, куда вас повезут, таких кукол не будет»196.

Затем чаще всего отдавались распоряжения о дальнейших действиях: например, сколько дается на сборы или что лучше взять с собой в дорогу. Но иногда энкавэдэшников гораздо больше занимало другое – возможность разграбить дом и поиздеваться над жертвами. Одна польская семья проснулась – и увидела, что группа солдат находится уже у них в спальне.


Никто не посмел даже двинуться – нас бы пристрелили на месте. Папу связали цепью и принялись искать оружие, а заодно крали все ценное. Самый старый ополченец кричит, чтобы через полчаса мы были готовы… Маму схватили, связали и бросили на санки197.


Даже когда давались какие-то указания, многие люди часто ничего не понимали – у них просто затуманивалась голова от страха или паники. Вот что вспоминала одна крестьянка:


Он говорит, чтобы мы слушали, и зачитывает постановление: чтобы через полчаса мы были готовы, подъедет телега… Я тут же слепну, принимаюсь страшно хохотать. Энкавэдэшник кричит: «Одевайтесь!», а я бегаю по комнате и смеюсь… Сын собирает, что может… дети просят меня собираться, иначе будет плохо, а я словно с ума сошла198.


Одна мать настолько потеряла рассудок, что вещи вместо нее собирал сын. А когда они приехали в Казахстан, в деревенскую глушь, то среди самых необходимых вещей обнаружились французский словарь, поваренная книга и елочные игрушки199.

Обычно советская власть депортировала людей целыми семьями, и энкавэдэшникам вручались списки имен. Поэтому дальним родственникам, если они оказывались в доме, а также другим гостям обычно позволяли уйти, зато отсутствующих членов семьи активно разыскивали. Подросток Мечислав Вартальский оказался включен в список, и хотя он успел убежать до прихода энкавэдэшников, ему пришлось вернуться к семье: он испугался, что мать без него не справится, да и вспомнил отцовский наказ – заботиться о братьях и сестрах. Их семью, пятерых человек, всех вместе депортировали в Казахстан200.

НКВД проявлял не меньшую сознательность и редко допускал исключения из правил. Например, один человек просил, чтобы его парализованного отца и маленького сына избавили от депортации, но все оказалось напрасно; и старик, и младенец умерли в дороге201. По-видимому, лишь в немногих случаях позволялось отступать от этого правила: если кто-то из людей, внесенных в списки депортируемых лиц, отсутствовал, энкавэдэшники решали подыскать им замену, чтобы выполнить норму. Известен случай, когда одну молодую женщину схватили прямо на улице, чтобы «заменить» ею дочь-подростка, которая сбежала, когда за ее семьей нагрянули из НКВД. Женщина кричала и протестовала, но на все был один грозный ответ: «В Москве разберутся»202.

После сборов депортируемых отвозили на местные железнодорожные станции и сажали в товарные вагоны. Условия были ужасающие, ведь вагоны не предназначались для перевозки людей: лишь изредка там были дощатые нары и печки, но чаще всего просто голый пол, решетчатые окна и никаких санитарных удобств, кроме дырки в полу. В вагон набивали по шестьдесят человек, в поезд – до 2500 человек, так что сидеть было почти негде.

В дороге депортируемых снабжали водой и едой в лучшем случае с перебоями – вагоны часто отпирали лишь через несколько дней после того, как поезд трогался. Воды вечно не хватало: зимой людям приходилось сгребать снег с крыши вагона, пускай даже черный от паровозной сажи. У тех, кого перевозили летом, не было даже такой возможности. Еды тоже было совсем мало – ее давали в среднем раз в два-три дня. Это была жидкая баланда, сваренная непонятно из чего, кислый хлеб, а иногда просто кипяток. Забирать все это разрешали только детям-добровольцам из каждого вагона. Иногда случалось, что поезд снабжали получше. Один высланный вспоминал, что во время остановок советские солдаты ходили вдоль поезда и пытались продавать ветчину, фрукты и другую еду; поляки заподозрили, что это продовольствие предназначалось для них самих, но было просто украдено203.

В таких чудовищных условиях, конечно, многие умирали от истощения и болезней, и, когда поезд останавливался, часто первоочередной задачей было избавиться от накопившихся трупов (в основном стариков и детей). Один депортированный вспоминал, как на глазах у красноармейца выступили слезы при виде зрелища, которое предстало перед ним, когда раскрылись двери вагона204. Другой, ехавший зимой, вспоминал мрачные сцены: советские солдаты ходили из вагона в вагон, держа под мышкой маленькие трупики, и спрашивали: «Замерзшие дети есть?»205 А летом депортируемые сами старались выталкивать мертвецов из вагонов, боясь распространения заразы. И зимой, и летом все просьбы устроить нормальные похороны встречали отказ: тела или оставляли там, где они падали, или просто укладывали безымянными штабелями рядом с рельсами.

Для многих муки депортации длились до четырех недель, после чего начинались новые испытания: жизнь на чужбине и тяжкий труд. Многие оказались на русском Крайнем Севере – в Архангельской области, или в Сибири, где предстояло заниматься валкой леса. Большинство же сослали в Казахстан, где их определили в колхозы или на строительство железной дороги. Везде в жизнь воплощался советский лозунг: «Кто не работает, тот не ест». Многие не выдерживали и умирали – по некоторым данным, уровень смертности среди ссыльных приближался к 30 %206. В России давно, с царских времен, практиковалась ссылка провинившихся в дальние глубины российской территории, но теперь, при советской власти, сама «вина» определялась исключительно классовым подходом. Тем, кто оставался в Польше, было сказано:


Так мы уничтожаем врагов советской власти. Мы будем просеивать всех, пока не отсеем всех буржуев и кулаков, и не только здесь, а во всем мире. Тех, кого мы увозим, вы больше не увидите. Там пропадут как рудая мышь[6]207.


Все четыре главные массовые депортации из Восточной Польши – в феврале, апреле и июне 1940-го и в июне 1941 года – проходили одинаково. Точное количество высланных остается неизвестным, но уже давно высказывалось предположение, что их было около миллиона208. Хотя в недавних исследованиях, проведенных благодаря работе в архивах самого НКВД в Москве, это число было скорректировано в сторону уменьшения209, есть подозрения, что российские архивы хранят далеко не все документы: туда не вошли дела людей, осужденных по упрощенной процедуре, или вообще не запротоколированные на бумаге случаи. Похоже, что на каждого осужденного или депортированного по официальному постановлению приходилось три или четыре человека, о судьбе которых вовсе не делалось никаких записей, потому-то всего сосланных и было около миллиона – и это «по самым скромным подсчетам», как полагает виднейший западный историк Польши210. Сколько бы их в действительности ни было, вернуться было суждено лишь немногим.

Иногда в ГУЛАГ отправляли даже тех, кто приезжал в советскую зону с Запада по своей воле. Советская власть проявляла порой фантастическую негостеприимность: многие чиновники видели в беженцах просто шпионов или провокаторов. В одном случае немцы выдворили за границу около тысячи евреев, но оказавшийся поблизости советский командир попытался загнать их обратно в немецкую зону, находившуюся километрах в пятнадцати оттуда, и этот инцидент привел к обострению отношений с местными отрядами вермахта211. Большинство беженцев, которых представители советской власти ловили вблизи границы, арестовывали и приговаривали к ссылке в ГУЛАГ. Именно такая участь постигла семью Дрекслер осенью 1939 года. Они беспрепятственно въехали в советскую зону, но потом их задержали в Луцке и попросили заполнить разные анкеты. Ответ на вопрос о том, где они собираются поселиться – «Палестина», – так разозлил коммуниста, который допрашивал Дрекслеров, что он отправил их в трудовой лагерь под Архангельском212.

Венский еврей Вильгельм Корн был одним из немногих, кто решился убежать от судьбы. Эсэсовцы прогнали его за Буг, велев «ступать к своим братьям-большевикам», но он не верил советским обещаниям о работе, жилье и хорошем обращении, а потому решил скрыться. Корна поймали, подвергли допросу в НКВД, обвинили в шпионаже на Германию и выслали обратно за границу – в Вену. Что примечательно, ему довелось пережить войну213.

Пожалуй, неудивительно, что огромное количество беженцев, появлявшихся в советской зоне – и по собственной воле, и против, – вызывало все более заметное раздражение у советской стороны, и наконец она выразила Германии протест, заявив, что будущее сотрудничество обеих стран в щекотливой области обмена населением ставится под удар. После этого «шальные» депортации прекратились, и пограничный контроль усилился. Этническое и политическое переустройство польских земель требовало от нацистского и советского режима определенной согласованности в действиях.

Поэтому начиная с декабря 1939 года обе стороны принялись регистрировать всех, кто хотел покинуть свою зону оккупации и перейти в соседнюю. С германской стороны границы о желании эвакуироваться на восток, в советскую зону, заявили около тридцати пяти тысяч украинцев и белорусов – в основном польские военнопленные. Намного труднее оказалось справиться с потоком этнических немцев, желавших уехать в противоположную сторону. В итоге на советской территории была создана совместная нацистско-советская «комиссия по переселению». Она состояла из четырех эсэсовцев из германского ведомства Volksdeutsche Mittelstelle, занимавшегося пропагандой среди этнических немцев, и четырех энкавэдэшников. В декабре 1939 года эта комиссия принялась объезжать малые и большие города СССР, чтобы наблюдать за регистрацией всех, кто заявлял о своем немецком происхождении, и помогать им уехать в Германию. За следующие полгода успешно подали заявления о «репатриации» в рейх около 128 тысяч «фольксдойче», и первую группу переселенцев встречал на советско-германской границе, в Пшемысле, лично Генрих Гиммлер214.

Естественно, этот процесс проходил не без осложнений. Прежде всего, советская власть явно сама же препятствовала всей операции и отвергала многие заявления – как представлялось германской стороне, безосновательно215. Главная проблема, повергавшая власти СССР в замешательство, заключалась в том, что покинуть советскую зону хотело великое множество людей, совсем не являвшихся этническими немцами, в том числе очень многие из недавно прибывших с той стороны евреев. Годы спустя тогдашний глава компартии Украины, Никита Хрущев, с удивлением вспоминал в своих мемуарах, как «длинные очереди евреев… ждали, что их выпустят на запад»216. В других воспоминаниях рассказывается, как немецкий офицер тоже с удивлением смотрел на эти очереди, подходил к ним и спрашивал: «Евреи, куда вы собрались? Разве вы не знаете, что мы вас убьем?»217

Одним из тех, кто предпочел вернуться на Запад, был еврейский писатель Мечислав Браун, бежавший во Львов, как только началась война, но вскоре пожалевший об этом. Он не мог примириться с тем, что его постоянно заставляют приспосабливаться к советским нормам. Вот что Браун писал другу:


Еще никогда я не оказывался в таком унизительном и нелепом положении. У нас каждый день собрания. Я сижу в первом ряду, на меня все смотрят. Я слышу пропаганду, бредни и ложь. Всякий раз, как произносят имя Сталина, мой руководитель принимается хлопать, и все присутствующие – вслед за ним. Я тоже хлопаю и чувствую себя придворным шутом… Я не хочу хлопать, но должен. Я не хочу, чтобы Львов был советским городом, но по сто раз в день говорю, что хочу. Всю жизнь я был самим собой и честным человеком, а теперь я разыгрываю шута. Я превратился в негодяя218.


Терзаемый противоречиями и угрызениями совести, Браун решил вернуться в Варшаву и попытать счастья под немецкой оккупацией. Его ждала смерть в Варшавском гетто в 1941 году.

В действительности очень малому количеству людей из тех, кто желал эмигрировать из советской зоны, выдавали разрешения: выехать позволили лишь 5 % заявителей219. Тех же, чьи ходатайства отвергались, ждал праведный гнев советского государства. Выразив желание уехать, они тем самым отвернулись от коммунизма. А так как при подаче заявления им пришлось сообщить о себе многие подробности, они привлекли к себе двойное внимание НКВД. И советская власть, долго не раздумывая, принялась мстить. Уже в июне 1940 года, когда Комиссия по переселению завершила свою работу, всех отказников собрали для отправки в советскую даль. Некоторым даже сообщили, что от местных железнодорожных станций их повезут на запад (тем самым власти избавляли себя от лишнего труда – выискивать непокорных), а там их посадили в вагоны и повезли, разумеется, совсем в другую сторону220. Считается, что из тех, кто угодил в эту третью большую волну советской депортации из Восточной Польши, около 60 % были евреями и подавляющее большинство составляли люди, безуспешно подававшие заявления об эмиграции из советской зоны221.

Конечно, было бы неправильно сравнивать нацистский и советский оккупационные режимы в тот период, однако, как ясно показывают все эти свидетельства, многие поляки и евреи волей-неволей проводили между ними сравнения222. Действительно, перед большинством поляков встал немыслимый выбор: или оставаться на месте и смириться с неизбежным притеснением со стороны оккупантов, или попытаться что-то изменить к лучшему – и переехать в другую зону. Обдумывая свое решение, они не располагали никакими сведениями, кроме слухов и домыслов. Мало кто принимал решение по политическим и идейным соображениям: большинством людей двигали куда более простые мотивы – чувство самосохранения, желание обеспечить хоть какую-то безопасность для себя и своих близких. Это была неразрешимая дилемма, и лучше всего ее иллюстрирует один эпизод, относящийся к тому периоду. На нацистско-советской границе одновременно остановились два поезда, набитых польскими беженцами: один шел на запад, а второй – на восток. И люди из этих поездов с изумлением глядят друг на друга из окон: они не могут понять, как можно ехать туда, откуда пытаются убежать они сами223. Эта сцена очень емко передает весь ужас исторической ситуации, в которой оказалась Польша в 1939 году.

Похоже, даже польским коммунистам не всегда по душе приходилась жизнь в советской зоне. Некоторых разочаровывала аполитичность и жадность красноармейцев. «Мы ожидали, что они начнут расспрашивать нас о жизни при капитализме, – жаловался один коммунист, – и рассказывать, как живется в России. А они хотели купить часы – и все. Я заметил, что их занимают материальные блага, а мы-то ждали идеалов»224. Мариана Спыхальского ждало еще более стремительное разочарование. Он бежал во Львов, находившийся в зоне советской оккупации, в ноябре 1939 года, но там его так потрясло обращение советской власти с поляками, что он едва выдержал две недели, а потом бежал обратно в немецкую зону и устремился в Варшаву225. В бывшей столице Польши он организовал сопротивление, и к нему примкнул видный польский коммунист Владислав Гомулка, который тоже бежал из Львова, чтобы попытать счастья с немцами в Генерал-губернаторстве226. Несмотря на отрезвляющий опыт жизни при советской власти, и Спыхальский, и Гомулка позже станут политическими деятелями и займут высокие должности в послевоенной коммунистической Польше: Спыхальский станет министром обороны, а Гомулка – генеральным секретарем Польской рабочей партии.

Но с какими бы неприятностями ни столкнулись Спыхальский и Гомулка, они могли считать себя счастливцами. Ведь 5 тысяч других польских коммунистов – практически все активные члены партии – уже стали жертвами сталинских чисток. Избежать этой участи удалось лишь тем, кто сидел тогда в польских тюрьмах227. За другими коммунистами вскоре начал охоту Берлин. Уже в ноябре 1939 года Риббентроп заявил Молотову, что дальнейшее пребывание граждан Германии в тюрьмах и других местах заключения в СССР несовместимо с хорошими политическими отношениями между Москвой и Берлином228. Речь шла о политэмигрантах – их было около пятисот, и по большей части коммунистов, – которые, как считалось, нашли прибежище в Советском Союзе после захвата нацистами власти в Германии. По иронии судьбы, к 1939 году многие из них стали жертвами машины террора, приведенной в действие НКВД, а те, кому повезло избежать расстрела, оказались в трудовых лагерях, во множестве рассеянных по всей стране. Теперь же, когда по ним и так уже прокатился каток НКВД, их собирались вернуть в лапы мучителя, от которого они и бежали в самом начале, – гестапо.

Немецкие чиновники передавали своим советским коллегам списки с именами тех немецких, австрийских и чешских граждан, которые, по их предположениям, бежали в СССР. НКВД сверялся с собственными архивами, чтобы выяснить судьбу людей, занесенных в списки, и если среди них находились еще живые, их повторно хватали и высылали. Что любопытно, некоторым узникам давали немного пожить в Москве, чтобы там они чуть-чуть «отъелись» после суровой лагерной жизни. Отто Раабе вспоминал, как ему и другим заключенным довелось пожить в столице – с перьевыми подушками, простынями и хорошей кормежкой. К ним даже приставили портного и сапожника – чтобы было в чем возвращаться в Германию. Наверное, неудивительно, что многие узники совсем не хотели уезжать, но им объявили, что выбора нет. По настоянию Германии их должны были отправить поездами прямо на пограничные пункты на новой германо-советской границе в оккупированной Польше, чтобы таким образом пресечь возможные попытки побега. Всего таким способом было возвращено в Германию около трехсот пятидесяти человек229.

Одной из депортированных стала Маргарете Бубер-Нойман, жена видного немецкого коммуниста Хайнца Ноймана, бежавшего в Советский Союз в 1935 году. В 1937 году ее мужа арестовали и расстреляли, а Маргарете приговорили к пяти годам лагерей. Потом, в январе 1940-го, ее вновь арестовали и привезли на допрос в печально знаменитую Бутырскую тюрьму в Москве. В следующем месяце ее депортировали, вместе с другими двадцатью девятью заключенными, в Германию, для чего привезли на поезде в Брест. «Мы вышли на русской стороне Брест-Литовского моста», – вспоминала она. Группа энкавэдэшников ушла по железнодорожному мосту на другую сторону и через некоторое время вернулась с эсэсовцами. «Командир эсэсовцев и начальник энкавэдэшников поприветствовали друг друга. Русский… вынул документы из блестящего кожаного портфеля и принялся зачитывать имена. Я расслышала только свое имя: «Маргарита Генриховна Бубер-Нойман»». Ее передали эсэсовцам. Переходя мост, она не удержалась и бросила прощальный взгляд на коммунистическое «убежище», предавшее ее: «Энкавэдэшники стояли и смотрели нам вслед. А за ними простиралась Советская Россия. Я с горечью перебирала в уме все эти сакраментальные коммунистические фразы: «родина тружеников», «оплот социализма», «прибежище гонимых»"230. Теперь ей, уже ветерану знаменитого Карлага – Карагандинского исправительно-трудового лагеря, – предстояло провести еще пять лет в концлагере Равенсбрюк.

Германо-советскую границу пересекала и еще одна группа людей, о которой нередко забывают, – союзные военнопленные. На начальном этапе войны многие пленные, в основном британские поданные, оказались в германских лагерях для военнопленных. Некоторые из лагерей находились в восточных областях и в польских землях, присоединенных к рейху. Для этих людей оккупированная Советским Союзом Польша была ближайшей «нейтральной» территорией, а значит, и потенциальным убежищем – если до него как-то добраться. Хороший пример того, что происходило, – случай с узниками шталага XXА в Торне (Торуни), к северо-западу от Варшавы. В 1940 году пятнадцати узникам удалось сбежать на советскую территорию, лежавшую всего в 240 километрах к востоку. Одним из тех смельчаков, рискнувших на побег, был Эри Нив, который «мечтал о триумфальном прибытии в Россию» и полагал, что стоит ему только добраться до демаркационной линии в Брест-Литовске, как его сразу же «доставят к британскому послу, сэру Стэффорду Криппсу»231. Однако Нива ожидало разочарование. Он выдавал себя за этнического немца, и в апреле 1941 года его схватили на пути к Бресту в Илове, под Варшавой. Можно считать, ему еще повезло. По официальным донесениям службы MI9, советская сторона устраивала «неизменно холодный» прием таким беглецам, и со многими узниками обращались плохо или даже жестоко. Большинство из них впоследствии ссылали в Сибирь232. Нив же позднее совершит удачный побег из лагеря для военнопленных в неприступном замке Колдиц.

Хотя советская власть обязана была интернировать беглецов, в действительности она обращалась с беглыми военнопленными как с врагами. Один беглец, переплывший реку Сан в марте 1941 года, чтобы отдать себя в советские руки, был немедленно арестован и провел весь следующий год в разных тюрьмах НКВД, чаще всего в одиночном заключении233. В некоторых случаях беглецов передавали обратно немцам. Например, курьеры польского подполья были поражены, когда узнали, что шестнадцать союзных летчиков, которых они тайно переправили в СССР через Киев зимой 1940 года, вернулись в Варшаву узниками гестапо234. Похоже, понятие «интернирование» толковалось очень по-разному.

Вопрос о сотрудничестве между нацистами и советской стороной волнует многих и сегодня, и в некоторых кругах ведутся жаркие споры о том, происходили ли между НКВД и гестапо встречи на высоком уровне – предположительно с участием Адольфа Эйхмана и лиц, близких ему по рангу. Имеется дразнящая зацепка – упоминание в мемуарах Хрущева о том, что Иван Серов, глава НКВД УССР, имел «контакты с гестапо»235. Конечно, зная о том, что обе стороны предпринимали совместные действия для обмена беженцами, а также для уничтожения польской элиты, можно предположить, что подобное сотрудничество в верхах действительно имело место, и неудивительно, если бы состоялся ряд организационных заседаний. И в этом смысле, безусловно, стоит обратить внимание на то, что Катынские расстрелы, за которые отвечал НКВД, и разработанная гестапо «Чрезвычайная акция по умиротворению» произошли с интервалом всего в несколько дней. Возможно, если даже это не было согласованными заранее действиями, здесь просматривается по меньшей мере попытка подражания. Впрочем, в сохранившихся исторических документах пока не находится никаких отголосков, которые ясно указывали бы на более широкое сотрудничество на высшем уровне между гестапо и НКВД.

Зато нацистско-советское сотрудничество велось в других сферах. В первую неделю войны роскошный немецкий океанский лайнер «Бремен» совершил аварийный заход в Мурманск: перед этим, избежав интернирования в Нью-Йорке, ему пришлось играть в прятки с британским Королевским флотом в Атлантике. Советская сторона помогла эвакуировать поездом в Германию почти весь личный состав корабля, а позже капитан тайно вывел «Бремен» обратно в территориальные воды Германии, действуя под покровом полярной ночи и едва ускользнув по пути от британской подлодки236.

Случай с «Бременом» не был единичным происшествием. Лишь за три первые недели войны в Мурманский порт зашли 18 немецких кораблей, искавших укрытия от британских ВМС237. Поэтому в октябре 1939 года адмиралтейство Германии, поняв, что ему выгодно было бы иметь в своем распоряжении дружественный порт в советской Арктике, обратилось к СССР с просьбой предоставить военно-морскую базу в арктических водах для обслуживания и снабжения немецких подводных лодок. После некоторых пререканий и переносов места планируемой базы просьба была удовлетворена, и в декабре того же года в укромном фьорде, вдали от всякой цивилизации и любопытных взглядов, была создана Basis Nord – «Северная база». Хотя эта база так никогда по-настоящему и не заработала – в ней отпала необходимость после того, как нацисты осенью следующего года захватили Норвегию, – ее кратковременному существованию сопутствовали разные сложности238. Мало того что сама эта местность была в ту зиму крайне негостеприимной, так еще и подсознательная паранойя и скрытность советской стороны обостряли и без того тягостные условия, в каких оказались отправленные туда немецкие моряки. Согласно записям судового врача, размещенного на немецком судне снабжения, еду им поставляли «ужасную», что приводило к заболеванию цингой, а из-за полной изолированности и бездеятельности хотелось выть от тоски. Эту гнетущую атмосферу делало совершенно невыносимой враждебное отношение советских офицеров связи, контактировавших с немцами: одного из них врач описывал как «умственно истощенного, лицемерного» и «необычайно зловредного субъекта, [который] не доверяет нам и изводит нас как только может»239.

Это недоверие советской стороны не объяснялось одной только силой привычки. Как еще предстояло узнать союзным морякам арктических караванов на более поздних этапах войны, советские власти способны были выказывать поразительную негостеприимность, когда иностранным военнослужащим приходилось вторгаться на территорию СССР. Этот психоз подпитывался еще одним фактором. Сталину очень хотелось, чтобы сохранялась видимость советского «нейтралитета» в войне, а любые военные действия, говорившие о явной поддержке германского союзника, грозили разрушить это прикрытие. Потому-то советская сторона, и так не торопившаяся помогать немцам, из страха перед разоблачением чинила им все новые препятствия.

Другие совместные предприятия оказались более плодотворными – не в последнюю очередь, когда речь шла об эксплуатации германской стороной советского «нейтралитета». Например, в декабре 1939 года немецкий вспомогательный крейсер «Корморан» избежал встречи с британскими блокирующими кораблями, замаскировавшись под советское грузовое судно; фиктивное название ему придумали весьма уместное – «Вячеслав Молотов»240. Весной следующего года советская помощь стала еще более активной: Германии предоставили проход к Тихому океану через Северный морской путь – по арктическим водам, принадлежавшим СССР. Бывшее грузовое судно полностью переоборудовали в рейдер, оснастив двумя торпедными аппаратами, вооружив до зубов и укомплектовав экипажем из двухсот семидесяти человек. «Комета» – так назвали переродившееся судно – вышла в июле 1940 года из Гдыни, обошла Скандинавию, направляясь в советскую Арктику, а там ее встретил краснофлотский ледокол «Сталин». В сентябре, при помощи советского судна, которое расчищало ей путь через плавучие льдины, «Комета» пересекла Берингов пролив и вышла в Тихий океан. Там, замаскировавшись под японское грузовое судно «Маньо Мару», она принялась нападать на корабли стран-союзниц. В этом ложном обличье она потопила восемь кораблей (в том числе лайнер «Ранджитейн») общим весом более сорока двух тысяч тонн, пока в 1942 году ее саму не потопил британский торпедный катер241.

Эта история и сама по себе примечательна – трудно не подивиться такой беспардонной наглости и моряцкой удали. Но это еще не все: из «военного дневника», который вел капитан «Кометы», явствует, что команда замаскированного крейсера самым дружеским образом сотрудничала с советскими коллегами, что разительно контрастировало с мрачным опытом моряков с «Северной базы». «Отношения сложились хорошие, – записал капитан в самом начале, – мы сразу поладили. Мы увидели, что они хорошие ребята». Со временем их связь лишь окрепнет. Когда немецкий экипаж отмечал успешное нападение на британцев, к ним присоединились советские моряки. «Притворство здесь невозможно, – записал капитан в дневнике, – радовались они искренне… Русские на нашей стороне»242. А когда арктическое приключение «Кометы» приближалось к концу, адмирал Эрих Райдер написал своему советскому коллеге, адмиралу Николаю Кузнецову, желая лично поблагодарить его: «Уважаемый комиссар, мне выпала честь принести Вам искреннюю благодарность от имени германского флота за Вашу бесценную помощь»243.


В середине декабря 1939 года Адольф Гитлер отправил своему новому союзнику Иосифу Сталину поздравления с днем рождения: «С самыми искренними и лучшими пожеланиями – доброго здоровья лично Вам и счастливого будущего народам дружественного Советского Союза». Послание Риббентропа, вполне предсказуемо, оказалось более цветистым и, пожалуй, более вымученным: он вспоминал об «исторически важных часах, проведенных в Кремле, которые ознаменовали начало решительных перемен в отношениях наших двух стран», а в заключение приносил свои «самые сердечные поздравления»244.

Без преувеличения, у Гитлера имелись все основания радоваться политическим и стратегическим изменениям, которые произошли за несколько предыдущих месяцев. В альянсе с Советским Союзом его войска сокрушили и расчленили Польшу, тем самым обезопасив восточные рубежи его владений и позволив ему бросить все силы на противостояние с британцами и французами на западе. Сообща с советскими союзниками его ведомства приступили к расовому переустройству польских земель и начали обмен политзаключенными и этническими немцами. Экономические соглашения с Москвой тоже, как ожидалось, окажутся выгодными и не в последнюю очередь помогут Германии избежать наиболее тяжелых последствий блокады европейского континента со стороны Британии.

Сталин тоже наверняка был очень доволен. Сотрудничество с Германией продвигалось хорошо. Польша – один из давних врагов Москвы – оказалась стерта с политической карты, а ее земли, отошедшие СССР, с лихвой компенсировали многие территориальные потери, понесенные Россией в лихолетье революции и гражданской войны. Кроме того, Сталина должно было радовать стратегическое положение Советского Союза. Если всего несколько месяцев назад он почти постоянно находился под угрозой, то сейчас вступил в союз с самой сильной в военном и экономическом отношении державой на континенте, и недавно было заключено торговое соглашение, обещавшее стране жизненно важное немецкое военное оборудование в обмен на советское сырье. Вдобавок СССР наслаждался миром, объявив о своем нейтралитете в той войне, которая началась между его германским союзником и западными державами. Когда на Сталина находил воинственный дух, он наверняка задумывался о том, что немцы и Запад постепенно втягиваются в дорогостоящий и смертоносный конфликт, в чем-то повторявший Первую мировую войну, а когда все это закончится, то именно ему, Сталину, доведется собирать обломки и перестраивать всю Европу по собственному вкусу.

Поэтому неудивительно, что ответная телеграмма Сталина оказалась не менее напыщенной: в ней говорилось, что «дружба народов Германии и Советского Союза, скрепленная кровью, имеет все основания быть длительной и прочной»245. Еще он мог бы добавить, что эта дружба скреплена прежде всего польской кровью.


Глава 1 Дьявольское зелье | Дьявольский союз. Пакт Гитлера – Сталина, 1939–1941 | Глава 3 Дележ добычи