9. Малько из Херсона
На нашей улице появился матрос. Он ехал на высоком коне, в бескозырке и черном бушлате, с пулеметными лентами крест-накрест.
Конь, понимая и чувствуя, кого везет, плыл по улице среди утонувших в синем рассвете домов.
Ветерок подхватывал длинные золотистые ленточки бескозырки, на которой каждый, кто хотел и умел читать, мог прочесть: «Неустрашимый».
В нашем местечке были извозчики, почтальоны, трубочисты, пожарники, но никто не слышал о матросах. Правда, говорили, что когда-то и по нашей реке ходили пароходы, сплавляли пеньку и горшки, но это было давно. Теперь река обмелела, и старая баржа, растерявшая гвозди, заснула на мели. Водоросли облепили ее со всех сторон, река нанесла песку и ила, и она уже казалась островом. На нем отдыхали утки и гуси, а мальчики доплывали до него и оттуда кричали: «Смотри, где я!»
Матрос ехал по улице тихо, шагом, с интересом разглядывая эти мертвые, уснувшие домики, эти запустевшие и засыпанные пухом дворы.
У раскрытого окна, при свете высокой белой свечи, учитель, такой старый, что брови его закрывали все уже видевшие глаза, сидел над самой древней книгой мира. Желтые пергаментные страницы ее, обгрызанные мышами и словно иглой времени прошитые червями, со следами крови, гари и слез, с тенью всех прошедших лет и событий, открывались с шумом, точно каменные.
В окно на пламя свечи с звездной пылью на крыльях влетали мотыльки с огромными, но слепыми глазами. Они кружились над свечой, стараясь в единственную ночь своего существования тоже узнать о происхождении мира, но обжигали крылья и мертвые падали на книгу.
Учитель от шума просыпался и переворачивал страницу, предыдущую как бы прочитав во сне, пряча среди каменных листов вечной книги однодневный интерес мотыльков.
Итак, сидя, прикрыв глаза, учитель, как обычно, весь, и мыслями и чувствами, находился в далеких днях сотворения мира: не было еще на земле ни травы, ни цветов, ни людей, ни денег, ни войн, ни любви, ни ненависти, лишь кипели во мраке вызванные божьей рукой темные бездны морей и падали с только что сотворенного неба еще плохо прикрепленные звезды, а все, что произошло потом, было впереди.
Учитель, раскачиваясь над вечной книгой, думал о том, как бы надо было с самого начала повести дело, чтобы все было хорошо, и выговаривал богу за то, что он, в шесть дней и ночей сотворив мир, в седьмой отдыхал и не позаботился о порядке.
И пока, прикрыв глаза, учитель беседовал с богом, выводя из причин следствия и рассуждая, какие были бы следствия, если бы были другие причины, матрос остановился перед окошком, и свет свечи слабо сверкнул на патронах.
— Зеленых нема? — спросил матрос.
Учитель поднял усталые глаза.
— Господи! — сказал он и заплакал.
— Дядя, а ты красный, да? — спросил я.
— А кого любишь — красных или белых?
И он весело хлопнул меня крепкой, тяжелой ладонью по груди, ожидая отклика.
И она дала отклик такой веры, силы и преданности, какой нет предела.
— Красных, только красных! — закричал я.
Всходило солнце. Матрос ехал по улице на розовом коне.
Котино окошко было еще закрыто. Я забарабанил в ставню. Оно распахнулось, и выглянуло недовольное, в заспанных веснушках лицо.
— Котя! Матросы! — закричал я.
Котя зевнул.
Несмотря на то что был заспан, он быстро прикинул в уме все ближайшие моря и океаны и объявил:
— Врешь! Им негде высадиться.
Я побежал к Микитке.
— Матросы! Красные! — закричал я в дыру, заменявшую окно.
— Брешешь! — Микитка бросился в направлении раздавшейся в это время музыки.
Они шли. Они приближались. Слышно было, как они пели: «Товарищ, не в силах я вахту стоять…»
Я никогда не видел моря, но море снилось мне постоянно, с тех пор, как я себя помню. Это было большое синее море с белыми пароходами и белыми лебедями — море местечкового мальчика. И шум этого моря я впервые услышал из большой розовой раковины…
Матросы шли с музыкой. В их легком веселом шаге было предвестие другого, незнакомого, свободного мира, который грядет к нам.
Солнце выходило на середину неба, и день устанавливался на золотых столбах.
Матросы разошлись по переулкам, и на наш переулок тоже достался один, и мальчики тотчас же вслух громко прочитали на его бескозырке «Жаркий». Они побежали впереди него:
— «Жаркий»! «Жаркий»!
«Жаркий» был небольшого роста, плотный, почти квадратный, крепко сбитый, с круглым цветуще-веселым лицом, короткой и мощной багровой шеей и выгнутой колесом, точно налитой свинцом грудью.
Он остановился со своим сундучком посреди переулка, выбирая направление, и дымил трубкой, как маленькая фабричная труба. Бушлат трещал на его могучей груди и не разлетался на куски разве только оттого, что был туго, крест-накрест перетянут пулеметными лентами.
Мальчики, загипнотизированные пулеметной грудью, окружили «Жаркого», молча разглядывая солидный, на медной цепочке свисток и свободно подвешенную на поясе, длинную, до колен, деревянную кобуру маузера.
— А что это у вас тут? — спросил Котя и осторожно ткнул в нее пальцем.
— Музыка, — ответил «Жаркий».
— Нет, серьезно, — сказал Котя.
— А то шучу!
— А как это открывается? — не унимался Котя.
— Подрастешь — узнаешь, — ответил «Жаркий».
Он пошел по нашему спокойному, заросшему лютиками тихому переулку, и мальчики, глядя на него, шли тоже вразвалку, выпятив грудь, покачивая плечами, согнув в локтях руки с дутыми бицепсами, чуя, как вздымается и трясется под ними океанская земля.
— Идите к нам, у нас большой двор, — приглашал Кошечкин.
— А у нас колодец во дворе, — говорил Микитка.
— Чур! Я первый его увидел! — кричал я.
— Эй-эй, вы, буйки! — сказал «Жаркий».
— Аппеннинский полуостров похож на сапог, правда? — ошалело сказал вдруг Котя.
Но, видно, не по географической карте знал землю «Жаркий». Он переплыл все моря и океаны и видел все своими глазами, видел великое множество разных людей — и таких, как Котя, тоже встречал на каждом меридиане. Он поглядел на Котю и надвинул ему картуз до самых глаз. Мальчики побежали за «Жарким», а Котя с разинутым ртом остался один.
Матрос выбрал наш двор. Может, этому посодействовал возвращавшийся из кузницы Давид. Встретив матроса, он как-то особо заинтересованно и удивленно-радостно взглянул на его кузнечную грудь.
— Очень хороший из тебя молотобоец, — сказал он и, вместо приветствия, стукнул по груди ладонью, как бы пробуя кованое железо. И морячок также стукнул по груди коваля. И оба они остались довольны друг другом.
— Ну, так пойдем к нам, — сказал коваль.
Только матрос вошел во двор, Чижик тут же попросил бескозырку, долго вертел ее в руках, заглядывая внутрь, изучая швы этого произведения портовой швальни, соображая, как это сделано, цокал языком, находил некоторые недостатки, но в общем, одобрительно хмыкая, должен был признать, что сшито крепко.
На пороге «Жаркий» остановился и посмотрел на свои запачканные в глине башмаки.
— Хозяюшка! — сказал он голосом, от которого задрожали стекла. И кот Терентий, любивший тихую, вежливую жизнь, недовольно зажмурился: «Ах, не так громко!..»
— Ничего, ничего, — сказала тетя, хотя только накануне она выскоблила пол.
Он вошел в комнату, оглядел фикус и плюшевых мишек с бисерными глазами и сказал:
— Подходящий кубрик.
Деликатно переставляя ноги, прошел он по скрипучей половице, осторожно повесил на гвоздь свою бескозырку, открыв большую глянцевую, наголо бритую розовую голову и как-то сразу вступил в семейный домашний круг.
Из огромных карманов он добродушно, точно яблоки, выложил на стол две зеленые лимонки.
— Не вертись там! — в ужасе крикнула тетка.
— Спокойно, — сказал матрос, — сейчас познакомимся.
Он полон был щедрой доброты могучих и сильных людей, которым никогда не приходится никому завидовать, наоборот — от переполняющей их силы готовых одарить других.
Большая, тяжелая, татуированная якорем матросская рука осторожно потрясла мою руку.
— Здравствуйте, — прошептал я, стесняясь, подавленный его силой и могуществом.
— Яша? — спросил он, предполагая, очевидно, что всех местечковых мальчиков зовут Яшами.
— Скажи дяде, как тебя зовут.
Я ответил.
— А, Илька! Это тоже можно, — сказал он. — А вот Иваська тоже неплохо.
— А кто такой Иваська? — спросил я.
— Есть такой, — ответил он, и его лицо стало каким-то мягким и слабым.
— А где он живет? — спросил я.
— В Херсоне он живет, вот где он живет.
— А как его фамилия?
— А фамилия его Малько, Малько из Херсона.
— А как ваша фамилия? — не унимался я.
— Так то ж моя фамилия Малько.
— Ну, теперь скажи дяде стихотворение, — потребовала тетка.
— Я лучше покажу мускулы, — сказал я.
— Зачем дяде твои мускулы?
— А ну, давай, давай мускулы! — сказал Малько.
И упругими железными пальцами он тихонько помял надувшиеся бугорки на моей руке.
— Я еще на руках могу, — сказал я, расхрабрившись. И прошел на руках до стены, и постоял возле нее вниз головой. — Хотите, я вам дам послушать море! — закричал я с восторгом и побежал за розовой раковиной.
Привез ли ее заезжий малаец, один из тех желтых малайцев, которые неизвестно почему уезжают из своей Малайи, носятся по всему свету с жемчугами и фокусами и вдруг, будто перешли улицу, окажутся в местечке, среди ярмарочного крика; или притащил эту раковину бродячий скрипач, получивший ее в подарок на свадьбе, на одной из тех шумных, старинных свадеб под бархатным балдахином, которых я уже не видел, потому что родился, когда уже не было этих свадеб, и скрипки лежали в пыли и паутине, и играли медные трубы, и стреляли пулеметы; или привез ее в саквояже мой дядя, один из тех дядей, которые повелись со времен Колумба, и носились по всем волнам, и сходили попробовать варево на всех берегах; а может быть, просто купили ее в лавке у богатого посудника? Ничего этого я не знаю. Но вот она — нежно-розовая, просвеченная восходящим солнцем, гулкая и загадочная.
Матрос приложил ее к уху и сразу же сказал определенно: «Двенадцать баллов!» Тогда я взял из его рук раковину и тоже приложил к уху. Она гудела необычайно. Наверное, он вызвал в ней воспоминания о юности, о ее молодости — там, на дне Великого, или Тихого океана. Слышен был свист, и звон, и даже чьи-то голоса, и командные крики.
…С того часа, как он в бескозырке вошел в наш дом, я очутился в новом мире, — он взял меня за руку и повел по синему морю пешком.
И вот уже пол не пол, а трап, и гулко отдаются на нем шаги подкованных башмаков. На стене висит настоящий голубой морской компас, стрелка дрожит и колеблется, и вместе с ней от восторга дрожит мальчишеское сердце.
И я бесконечно удивил тетку Цецилию, сообщив, что кухня уже не кухня, а «камбуз», и в углу двора — гальюн, и что ни шаг, то люк, и вообще всё — «ходом! Ходом!».
— Эй, на марсе! — кричал я мальчишке на голубятне.
И когда надо было достать из погреба соленых кавунов, я кубарем катился с лестницы в «трюм» и средь холодного мрака, вдыхая каменную серу, чутко прислушивался: все вокруг гудело, и казалось, там, наверху, над погребом, перекатываются тяжелые океанские волны. Я выходил с солеными кавунами на солнечный свет, как на палубу парохода, и качался от головокружения.
О, этот день прошел быстро, как пасхальный праздник. Стало вечереть. Над травами поднимался туман, в небе появились первые бледные звездочки, а в темных домах зажглись огни очагов. И в сумеречный час, в легком, мглистом тумане хаты с синими дымами казались кораблями на приколе.
У калиток стояли матросы в бескозырках и звонко перекликались друг с другом.
А в нашем доме Малько вытащил из кобуры длинный, похожий на виолончель маузер. Короткими пальцами он необычайно быстро и легко разобрал его и, разложив железные черные блестящие части, стал смазывать и перетирать их, так что они, и без того яркие, зеркально заблестели. И вдруг он неуловимо, чудом снова составил из них маузер. И когда на вытянутой руке стал целиться в какую-то точку на стене и, нажимая спусковой крючок, говорил: «Раз! Раз! Раз!», маузер казался железным продолжением короткой, из одних мышц свитой матросской руки.
В это время в окне появился Микитка. Нет, он не стоял, как всякий приличный мальчик, облокотившись на подоконник. Он, как птица, висел на акации и с великим любопытством заглядывал в комнату.
И только сейчас я заметил, что у них были одинаковые — серые, с голубизной, безжалостные глаза.
— Дай стрельнуть из пушки, — сказал Микитка.
— Вырастешь — настреляешься, — ответил матрос и опустил маузер в кобуру.
— Да, — обиженно сказал Микитка, — тогда уже буржуев не будет.
— А куда они денутся?
— А как же, скоро мировая революция, — сообщил Микитка.
— Ну, ну, — неопределенно сказал матрос.
Мировая революция представлялась нам, как на картинке, пожаром, мгновенно охватывающим весь земной шар. И мы пели:
Зажегся мировой пожар,
Горит насилия дворец…
И я боялся уснуть в эту ночь, как бы без меня не произошла мировая революция. Тем более что где-то там, за Курсовым полем, поднялась стрельба, которая все усиливалась и усиливалась, и скоро в дом наш ввалилась гурьба новых матросов.
Котя гадал: с какого они моря и в какое море плывут? Он прислушивался к их разговорам, чтобы определить по географическим названиям.
— «Лапландия»… «Вест-Индия»… — подсказывал Котя, но вместо этого слышал:
— Жмеринка… Вапнярка…
Котя слушал и ничего не понимал. Наверное, все перепуталось в географии с тех пор, как он учил ее в гимназии.
В широкие ворота вводили богатырских военных коней. И коней этих звали не Орлик, не Савраска — кличками, которыми зовут коней на всем свете, на юге и севере, в степях и горах — всюду, где есть крестьяне, охотники, наездники, мальчики.
Кто-то с крыльца махал фонарем и выкликал:
— Чайку!
И будто белая чайка пролетела за окном, задев нас белым крылом.
— Витязя!
Зазвенели стекла, и слышно было, как по двору идет Витязь.
— О-го-го-го! Адмирала давай.
И я увидел в окне — это сам адмирал взглянул на меня.
С появлением в нашем дворе матросов — словно это от них исходил свет силы и доброты — все вокруг стало иным и возможным.
И когда они разложили во дворе костер и повесили над ним моряцкий котел и бурное, дымное, трескучее пламя взвилось выше дома, в нем сгорало все, что до сих пор накопилось в душе: страх, ужас и болезни. И мальчишеское сердце бурлило вместе с моряцким котлом.
Звезды, срываясь с вечернего неба, падали в котел, и кашевар длинной ложкой помешивал похлебку.
Они собрались вокруг, веселые, шумные. Я вступил в их отважное товарищество и чувствовал на своей груди синюю полосатую тельняшку.
— Топовые огни — это что такое? — спросил я у Малько.
— Получай! — сказал он и легонько стукнул меня по лбу деревянной ложкой.
И, сидя среди них, на траве, у костра, я деревянной ложкой, обжигаясь, с наслаждением ел звездную похлебку, пахнущую дымом и отвагой.
Там я и уснул, у костра.
…Весь в огнях проплывал корабль, а на нем полным-полно матросов в бескозырках.
Они карабкались на высокие мачты, под самое небо, и ломали в небе ветки со звездами, как мальчики в саду ломают ветки сирени, полные пятерок.