home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


Глава 11. Капитан, капитан, улыбнитесь…

Эту строчку, естественно, знают практически все. Но всё же для порядку — вдруг среди нынешней молодежи есть и такие, кто не сталкивался с этими словами и не узнает их, встретив в заглавии, и вдруг кто-то из них станет читателем моего романа — так вот для них (как бы исчезающее мало ни было количество субъектов, одновременно обладающих обеими этими характеристиками), на всякий случай, поясню: была такая песня из довоенного еще кинофильма «Дети капитана Гранта» (по Жюлю Верну). Сам я кино этого, правда, не помню, Наверное, я его видел — тогда фильмов было мало, и смотрели всё, что появлялось на экране, тем более, что фильм-то был детский, а их и вовсе было наперечет, — так что должен был я его посмотреть, но в памяти ничего не осталось. А вот песню (точнее какие-то ее кусочки) я невольно запомнил (и строчки отдельные и даже мелодию), поскольку много лет ее, как и другие песни из советских кинофильмов регулярнейшим образом передавали по радио — хочешь не хочешь, а запомнишь. Простенькая непритязательная песенка — музыка Дунаевского, слова Лебедева-Кумача (или что-то вроде этого) — что-то такое бодро-придурковатое, характерное для той эпохи, когда жить стало лучше, жить стало веселее. И эта строчка такая же — не надо искать за ней какого скрытого смысла, и попала она в мой роман только потому, что в этой главе я собираюсь рассказать о своей встрече со следователем прокуратуры капитаном Строгановым — причина не бог весть какая основательная, но, по-моему, достаточная, чтобы дать очередной главе такое название.

В понедельник утром, как уславливались, я пришел в прокуратуру, забрал заготовленный для меня пропуск и отправился на второй этаж в кабинет следователя. Настроение у меня было несколько нервозное. Хотя я не знал за собой никаких грехов, которые могли бы заинтересовать прокуратуру, но само название этого учреждения, аура (как сейчас бы сказали), его окружающая, — не КГБ, конечно, но все-таки — действовали на меня угнетающе. Я говорю о своем самочувствии, но думаю, что трудно себе представить обычного советского гражданина, который заходил бы в прокуратуру с теми же ощущениями, как при визите в какой-нибудь «Энергосбыт» или в парикмахерскую. Все-таки некоторая напряженность во взоре и неуверенность походки должны появиться.

Постучав в не имевшую никаких табличек кроме номера дверь и не дождавшись ответа, я приоткрыл ее и ставши на пороге комнаты представился:

— Здравствуйте. Я Слободской. Мы с вами договаривались…

Сидевший за столом человек — моих приблизительно лет, в форме: в темно-синем кителе с петлицами — повернул ко мне голову и слегка приподнялся в своем кресле:

— Да-да. Конечно. Николай Александрович? Верно? Проходите, присаживайтесь.

И он показал на стул, стоявший по другую сторону его рабочего стола. Кстати сказать, стол у него был хороший, не просто большой, но массивный, солидный, из темного полированного дерева. Я и сам бы не отказался такой заполучить. Не домой — там, если помните, у меня уже был отличный стол, которым я даже слегка гордился, — а в редакцию, где мне приходилось довольствоваться какой-то корявой рухлядью типа «Гей, славяне» (еще раз позаимствуем определение у любимых мною классиков) — к счастью, мне не так уж часто приходилось за ним работать. Вообще, комната — средних размеров кабинет, в котором я оказался, была обставлена без излишней помпезности, но, по меркам тех времен, очень и очень прилично. Так, что я, привыкший к облезлой, большей частью, обстановке разных советских учреждений, получил дополнительный импульс почтения — смешанного с робостью — к этой самой прокуратуре и ее обитателям.

Несмотря на этот, по-видимому, заранее рассчитанный эффект воздействия на посетителей, владелец кабинета вел себя безупречно корректно и, я бы сказал, с подчеркнутой доброжелательностью, ничем не намекая на наше различие в статусе и положении по отношению к представляемому им всемогущему закону. Он и представился мне, и с самого начала повел разговор именно в такой форме, призванной создать впечатление о встрече двух равновеликих и равноправных фигур, желающих обсудить некие равно интересующие их вопросы:

— Я — следователь прокуратуры Строганов, юрист первого класса — для простоты можно сказать капитан юстиции — у нас не возбраняется и такое наименование моего звания. Мне поручено следствие по делу об убийстве ваших соседей — Жигуновых, в связи с чем я и решил поговорить с вами. Вы уж не посетуйте, что я был вынужден побеспокоить вас. Я вас надолго не задержу.

— Ну, конечно-конечно, — поспешно согласился я, — какие могут быть разговоры о беспокойствах при таких обстоятельствах. Как вы считаете правильным, так и… Я всегда готов содействовать следствию… Но, товарищ капитан, — тут я несколько замялся, — … дело в том, что я ведь ничего не знаю про это дело. Меня не было в городе — вы же знаете, я был в командировке и только в пятницу приехал.

— Разумеется, Николай Александрович. Как же. Мне и ваши соседи сказали, и редактор вашей газеты уточнил, когда вы приедете. А кстати, называйте меня по имени-отчеству — Виталием Григорьевичем. Попросту, без чинов.

Тут явно напрашивается дружеская улыбка говорящего, и читатель, подготовленный заглавием, ожидает, вероятно, что я об этой улыбке упомяну, чтобы оправдать притянутый за уши заголовок. Но нет. Сочинять то, чего не было, я не хочу, а на деле он так и не улыбнулся, хотя весь тон его был именно таким: благодушным и как бы располагающим к неспешному откровенному обмену мнениями. Тем же тоном он и продолжил:

— У нас ведь с вами не официальная беседа, и я выступаю сейчас не как следователь, а как такой же гражданин, как и вы, — при этих словах внутри меня что-то опять болезненно сжалось, — и исхожу из того, что у нас с вами сейчас есть одна общая забота — как можно скорее найти опасного преступника.

Я вновь выразил сомнение, что смогу существенно помочь решению этой неотложной задачи, «хотя, конечно, — о чем и говорить — рад был бы…» и так далее.

Не буду пытаться передать наш разговор слово за словом. Понятно, что я не помню тех, сказанных им и мною, фраз, из которых он состоял. И в своем предыдущем рассказе я ориентировался не столько на застрявшие в памяти слова, сколько на сохраненное в ней общее впечатление о тоне и содержании нашей беседы — исходя из этого впечатления, я и старался — уже сегодня — реконструировать конкретные выражения, звучавшие тогда в кабинете прокуратуры. Поэтому передам то, чего коснулась наша беседа, вкратце и своими словами.

Главное, ради чего он меня вызвал (пригласил), состояло в следующем: он надеялся, что я стану его помощником в работе со свидетелями, под которыми подразумевались мои соседи по квартире. Говоря прямее, — а он особенно и не вуалировал суть своей пропозиции — он предложил мне стать его информатором. Его можно понять: он делал свое обыденное дело и был вполне рационален в выборе методов получения информации, необходимой для выполнения этого дела. Как он сам мне объяснил, одна из сложностей получения достоверной и полной информации от потенциальных свидетелей любого преступления состоит в том, что средний человек (по крайней мере, наш средний человек — не будем сравнивать его с плохо знакомыми нам иностранцами), даже если он и не собирается заведомо лгать и правдиво отвечает на задаваемые вопросы, всё же в разговоре со следователем или каким-то официальным лицом всё время опасается сказать что-нибудь лишнее, и потому из него очень трудно извлечь какие-либо сведения о фактах, о которых ведущий допрос не знает заранее и не подозревает об их существовании. Но в других условиях, например, при обсуждении тех же событий в родственных или дружеских разговорах, тот же человек чувствует себя гораздо свободнее и может поделиться с собеседником какими-то — лишь ему известными — наблюдениями, соображениями, подозрениями и тому подобное. Капитан надеялся, что разговаривая со своими соседями и обсуждая с ними ужасное происшествие, — а что может быть естественнее интереса к случившемуся со стороны того, кто оказался, в определенном смысле, рядом с кровавой трагедией, но сам при этом непосредственно не присутствовал, — я смогу узнать некие важные детали, которые не стали и не станут материалом допросов этих свидетелей. Так вот, такими обнаруженными мной деталями он и призывал меня с ним поделиться. При обосновании своей просьбы следователь, главным образом, упирал на общность наших интересов в этом деле, на то, что я так же заинтересован в поимке и разоблачении преступника, как и следствие. Но за этим, несомненно, крылся и невысказанный моральный аргумент: как же можно отказать нам в такой просьбе, ведь ты же советский человек и не можешь не сочувствовать власти в столь благородном деле. Всё так. И я вовсе не осуждал капитана тогда и не осуждаю теперь — когда пишу эти строки, — он был вправе так поступать, предлагая мне стать его секретным информатором. Таковы методы следствия, которыми пользуется и милиция, и прокуратура и все другие организации, действующие в этой сфере, — вероятно, без этого здесь и невозможно обходиться. Всё понимаю.

Однако я думаю, что и читатель поймет меня, если я признаюсь ему в той гамме противоречивых эмоций, которые нахлынули на меня, когда я понял, куда клонит капитан и чего он от меня ожидает. С одной стороны, было бы странно, если бы я всей душой не стремился по мере сил способствовать поимке преступника — кем бы он ни был. И все аргументы капитана были мне понятны — что я мог им противопоставить. Но с другой…

Не буду говорить за всех читателей — все мы разные, и у каждого могут быть свои соображения и резоны, скажу только о себе: с самого раннего детства, сколько я себя помню, не было в нашей мальчишеской компании более унизительного и нестерпимо обидного обвинения, чем уличение в ябедничестве, доносительстве, наушничестве. Да и не помню я, чтобы кого-то из моих приятелей заподозрили в подобном грехе — мы понимали, что такое бывает, но это где-то там среди мерзких, потерявших всякое понятие о чести типов, а не у нас: в своей среде мы ничего подобного не потерпели бы. Любой намек на способность кого-то из нас «выдать своих» воспринимался как грубое оскорбление, но вовсе не с фактической его стороны — ясно, что таких среди нас не водилось. Какие бы свары не возникали среди мальчишек и какими бы синяками, ссадинами и разбитыми носами они не заканчивались, никому и в голову не приходило втянуть в разбирательство этих распрей родителей, учителей или каких-то других взрослых — на это было наложено безусловное табу. И на улице, и позднее в школе нам приходилось сталкиваться с самой натуральной малолетней шпаной, за которой в отдалении маячили уже состоявшиеся блатные герои, не по слухам только знакомые с местами отдаленными. Шпана вела себя в соответствии со своим наименованием: тырила и отбирала у обычных ребят деньги и вещи; зловеще держа руку в кармане, угрожала пописать и Жеке сказать (Жека — это из тех, уже отмотавших срок на малолетке); могли и вовсе запинать — всей кодлой на одного, — от них можно было ожидать какой угодно пакости. Это были откровенные враги, причем не только наши мальчишеские враги, но и враги всего нормального общества, которое в данном случае было бы несомненно на нашей стороне, и мы это прекрасно знали. Однако внутренний запрет выдавать кого-либо — пусть даже мелких гадов — действовал и здесь. От врагов можно было отбиваться, как-то выкручиваться — с большей или меньшей потерей лица, — при благоприятном стечении обстоятельств их можно было отдубасить или, чаще, хотя бы мечтать, как мы их отдубасим, но идея привлечь к борьбе с ними милицию, которая, собственно, и создана для того, чтобы держать в узде ворье и хулиганов, никому из нас не могла прийти в голову: «Не… ну, ты чё… что мы доносчики, что ли».

И позднее, среди взрослых уже людей — в институте, где мы учились, в КБ или в редакции газеты — понятие «доносчик», «стукач», «сексот» расценивалось как низший предел падения человеческой особи — в нормальной среде такому было не место. Нет, мы вовсе не были наивны до такой степени, чтобы предполагать их отсутствие среди нас. Конечно, они были — еще бы их не было в газетных редакциях! Наверняка, в нашем повседневном кругу общения была немалая прослойка тех, кто «стучал» по приказу или по собственной склонности, а чаще просто потому, что таким образом можно было подставить коллеге ножку и добиться какой-то выгоды для себя. Все мы были «под колпаком» у специально для этого созданных организаций — кто бы в этом сомневался. Каждый это знал и время от времени придерживал язычок — береженого и бог бережет. И тем не менее мы вели и ведем себя так, как будто никаких доносчиков нет и быть не может. Мы никогда не решимся обвинить кого-то и назвать конкретного человека «стукачом», это так же немыслимо, как публично плюнуть своему коллеге в лицо. Может, такие случаи где-то когда-то и бывали, но я в своей жизни с ними не сталкивался.

Из этого следует, что мы — я и такие как я (а нас таких, вероятно, очень много, если не подавляющее большинство) — рассматриваем сотрудничество с милицией, да и с любыми представителями власти, как несмываемый позор, как выходящее за предел нравственное падение человека. Конечно, речь идет не о всяком сотрудничестве, а лишь о том, которое может быть направлено против кого-то из нас, к органам власти не принадлежащих и составляющих это самое неопределенное и размытое мы. И тут возникает резонный вопрос: а почему, собственно, мы испытываем подобные чувства? В чем их рациональная основа?

Читатель, конечно же, видит, что меня опять повлекло в сторону от сюжета повествования. В который раз прошу о снисходительности к моим отступлениям и очень надеюсь, что еще одно — довольно пространное — уклонение от основной линии не развалит конструкцию моего романа.

Проще всего объяснить укорененное в нашей душе отвращение к «доносительству» той, полученной в детстве выучкой, которая неизбежна для каждого мальчишки — не желающий ее проходить будет чужаком в любой детской компании. (Не знаю, как это поставлено среди девочек, но, вероятно, те же правила, в какой-то степени, действуют и в их среде). Поскольку для детства отгораживание от мира взрослых можно считать естественным и, в определенной мере, оправданным теми реально существующими взаимоотношениями в связке «дети — взрослые», то легко предположить, что усвоенное в ранние годы противопоставление «мы — командующие нами взрослые» переносится затем на отношения нас (неопределенной и плохо структурированной массы простых людей) с теми общественными институтами, которые претендуют на управление и командование уже повзрослевшими нами. Такой подход к решению проблемы, по-видимому, не лишен рациональной основы, и его можно считать описанием одного из методов социализации членов нашего общества: благодаря тому, что в детстве мы следовали тем или иным правилам, мы стали такими, какие мы есть. Законы мальчишеской компании рассматриваются, таким образом, как обучение и подготовка к взрослой жизни в определенной — назовем ее в данном случае русской — социальной среде. Но мы не можем считать, что усвоенный в детстве стереотип отношения к «доносчикам» просто механически повторяется взрослыми, сохраняясь чуть ли не до конца наших дней. Ведь мы же видим, что многие другие детские реакции исчезают по мере взросления их носителей, поскольку они оказываются уже непригодными для жизни в новых условиях. Более того, к расставанию с детскими стереотипами подталкивает и опасение нарваться на отповедь окружающих (в том числе, и чувствующих себя уже взрослыми сверстников): «Ну, что ты как дитё малолетнее!» Дети ведут себя как дети, а взрослые так, как положено взрослым. И если при этом отвращение к «доносительству» переходит во взрослую жизнь, значит оно — ее законный элемент, и простой детской выучкой его не объяснишь.

Еще одно, приходящее на ум объяснение рассматриваемого феномена заключается в приписывании его корней косвенному влиянию криминального мира. Просто так, без долгих размышлений, отбросить возможное воздействие этого фактора было бы, как мне кажется, неверным. Всякий, наверное, согласится, что нормальные ребята и те, кого я обозвал малолетней шпаной, вовсе не соседствуют в жизни как две несмешивающиеся жидкости — как масло и вода. Каждая ребячья компания множеством своих внешних контактов — через соучеников, приятелей, живущих в том же дворе мальчишек — входит в многочисленные связи с теми, кто уже сам побывал в пенитенциарных учреждениях (еле выговорил это слово! но здесь оно, по-моему, уместно — надо же продемонстрировать, что и мы — то есть, автор — не лыком шиты и кое-что почитываем), или хороводится с такими патентованными личностями в одних и тех же приблатненных компаниях. Через такие, с трудом обнаруживающиеся связи и сращения элементы криминальной субкультуры, вызревавшей в воровских малинах, в тюремных камерах, на пересылках и на нарах многочисленных зон и лагерей, через которые прошла то ли четверть, то ли треть всех взрослых мужчин нашей страны, проникают в компании обычных нормальных ребят, так что любой самый законопослушный и как угодно далекий от шпаны мальчик, волей-неволей, испытывает определенное воспитательное воздействие со стороны криминального мира с его специфическими идеалами и нормами поведения, в том числе, с его строжайшим табу на сотрудничество с легавыми и вообще с органами государственной власти. Многие пишущие на молодежные темы публицисты, педагоги, юристы признают серьезное влияние блатной романтики на незрелых мальчишек и на подрастающее поколение в целом. Через песенки, словечки, манеры поведения, жесты, стиль общения и тому подобные, характерные для криминальной среды черты и навыки блатная психология с ее установками и ценностями участвует в формировании обычных людей, вовсе не собирающихся вступать в конфликт с законом.

Всё это так. Но всё-таки мне не кажется, что главную роль в возникновении отвращения к «доносительству» у обычных русских людей играет подспудное воздействие блатной психологии. У меня нет каких-либо серьезных социологических аргументов, которыми я мог бы обосновать свое неверие, и потому могу лишь сослаться на результаты самоанализа. Я — самый обычный наш человек: русский по рождению и воспитанию, не отличающийся какими-то особыми талантами и склонностями, проживший самую обыденную жизнь и на всем ее протяжении разделявший воззрения и предрассудки, свойственные большинству рядовых членов нашего общества, так что меня вполне можно считать подходящим тест-объектом, на котором можно изучать устройство нашего человека. Я и есть такой человек — один из наших. Так вот, если взять меня в качестве примера, то придется признать, что никаким блатным влиянием мое неприятие «стукачества» не объяснишь. Вся эта блатная романтика и в юности не была для меня особенно увлекательной: всю эту приблатненную шпану я не только с детства побаиваюсь (бог меня от серьезных столкновений уберег, но встречаться приходилось — куда же от них денешься), но и с тех же пор терпеть ее не могу со всеми свойственными ей замашками. И если какая-то шелуха, исходящая из их среды, на какое-то время ко мне и прилипала — не могу на сто процентов этого исключить, — то всё же это было очень поверхностное влияние, не определяющее мои жизненные установки. Так что мое отношение к «доносчикам» порождено чем-то более глубоко укорененным в нашей жизни, нежели законы блатного мира; тем более, что как раз такую приблатненную публику я и склонен был всегда считать способной к «стукачеству», равно как и к прочим пакостям. Я думаю, что корни этой присущей большинству наших людей неприязни к тем, кто не брезгует секретно сотрудничать с властями и прилежно информировать их о том, что происходит в нашей среде, лежат гораздо ближе к ядру личности и тесно связаны с целостным комплексом наших социальных чувств и установок.

Отступая от своего отступления, выскажу здесь подозрение, что часть читателей моего романа к этому моменту уже отложила книжку в сторону, отчаявшись дождаться обещанных душераздирающих подробностей и разоблачения кровавых тайн. Ну, что же — я их отчасти понимаю, и даже заранее мог бы предположить, что по ходу чтения они заскучают, но не слишком обеспокоен таким результатом. Я предполагаю, что они просто ошиблись, открыв эту книжку, а на самом деле она не для них и написана. Не сомневаюсь, что современных поклонников Шерлока Холмса и классического детектива, которых я и вижу в качестве потенциальных квалифицированных читателей моего повествования, обилием рассуждений не отпугнешь. Другое дело, сочтут ли они мои рассуждения достойными внимания и интересными, но здесь мне остается только надеяться на удачу и на наличие у меня хотя бы скромных литературных способностей — окончательное решение приходится оставить на суд читателя.

Продолжу тем временем свои рассуждения, для удобства выделив их историческую часть в особый фрагмент, — своего рода вставную новеллу в моем романе.


Глава 10. Он приехал, он приехал… | Пророчица | * * *