на главную   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


28. Каждому – своя бессонница

Неймётся отцу Панкрацию, изводит его сверлящий зуд, требует немедленных и решительных действий. А раскрывать себя раньше времени нельзя, сначала надо конкурентов обезоружить, убедиться в их бездействии и разгильдяйстве. Уже дал выдающийся инквизитор задания своим тайным агентам выяснить, чем король Фомиан занимается, а самое главное – насчёт трижды первого справки навести. Его отец Панкраций больше всего остерегается, самую крупную свинью может тот хитродеятельный министр подложить, у него в министерском портфеле таких свиней – по самые позолоченные застёжки!

Отчима Кондрация выдающийся инквизитор на себя взял – засел с ним вместе за очередную трапезу, поит его креплёными напитками, бойко один с другим смешивает. И всё, как задумано, идёт: отчим Кондраций от эдакой заботы совсем в философию ушёл, совсем от главной инквизиторской линии отклонился. И вот ведь какое дело: ещё недавно отца Панкрация такое отклонение в ужас приводило, а теперь он ему даже рад.

– Почему же, коллега, нет в этом мире справедливости? – мямлит отчим Кондраций. – Почему так: верим в Бога мы, работаем за него мы, себя не щадим – от его имени – тоже мы, а чудеса происходят с этими безбожниками?! С этими голопузыми лаптями!

– Вы за выражениями-то следите, – как бы пытается одёрнуть его отец Панкраций, – мы не работаем, мы служим. Мужик работает, баба работает, король трудится, а мы – служим!

– Э-э-эх! – ещё пуще сокрушается отчим Кондраций. – Давно уж, коллега, нашими молитвами ни мужик, ни баба не работают… И если бы только молитвами… Да и мы разве служим? Кому? Чему? Себе прислуживаем, своим чревам ненасытным… А случись что – чрева эти нас выручать будут?

– Типун вам на язык за такие слова, коллега, – скалит зубы отец Панкраций.

А отчим Кондраций нюни распустил, соплями обвесился, гнёт свою шаткую кривую.

– Эх, – поднывает, – мне бы хоть какое чудо выпало! Хоть бы какое завалящее чудешко!

Помягчел отец Панкраций, новую коктейльную смесь размешивать принялся.

– Прекратим, коллега, этот пустячный разговор, – шепчет приватно в самое ухо отчиму Кондрацию. – Вы, сдаётся мне, пьяны немного, с кем не бывает! Будем считать, что я ничегошеньки и не слышал.

Говорит кротко, ласково – на ещё большую откровенность провоцирует. А отчим Кондраций – даром что выдающийся инквизитор со стажем – на эту удочку попался, как молодой пескарь. Обнял своего лицемерного коллегу за шею, ищет взглядом его лицо, а лицо-то – невидимое; одни глаза тлеют лукавыми сигаретками.

– А что мне остаётся, – говорит отчим Кондраций испуганно. – Только пить, других чудес у меня нету… Все эти воскрешения, все ковры-самолёты – всё у них, у безбожников!

– У вас мало ковров, коллега? – умиляется отец Панкраций и новую шипучую смесь в кубок подливает.

– Завались, – отвечает отчим Кондраций. – На полу лежат, на стенах висят, с антресолей свисают. Но ни один из них не летает, коллега. Ни один!

Отец Панкраций не удержался, поглядел на напарника со всей нескрываемой брезгливостью. А потом одним махом осушил свой кубок.

– А я в их чудеса не верю, – помотал головой по-лошадиному, так что брызги в разные стороны. – Не верю! Всё это подстроено. Ловкость рук, телесные тренировки, одним словом, циркачество. У мужика чуда быть не может, не должно! Только у нас на чудеса разрешение есть, только нам оно можно, потому как только у нас на чудо королевский монополиус!

– Да на кой нам чудо?! – развёл руками отчим Кондраций. – На кой? Зачем оно, коллега, вам, или мне, или трижды первому… короче, всей нашей шайке – на кой нам, например, скатерть-самобранка? На кой, спрашивается, если у нас и так стол только что не разламывается от этой жратвы поганой!

Сказал и тут же будто обратно в беспамятство вернулся, рухнул на стол мучным кулём. Отец Панкраций хотел ответить хлёстко и разоблачительно, да понял, что бесполезно – ничего коллега не услышит уже. «Ладно, – думает. – Лично запытаю дурака пьяного за все его похабные мысли, и против своей инквизиторской совести ничем не покривлю!»

Хотел, выходя из залы, перекреститься на иконостас, да вместо этого остановился и тому иконостасу пальцем погрозил – шалишь, дескать!

А отчим Кондраций остался в зале. Всё, что можно, допил, да ещё сверх того немного, чего нельзя, присовокупил. И сидит соломенным телком, слюни на стол выпускает.


А в Колокольном лагере дело к вечеру идёт. Лягушки запели, кузнечики расхрабрились, нагретые за день колокола от прохлады паром пошли.

Иван Горшене всё подробно рассказал: про казнь свою несостоявшуюся, про счастливое спасение, про то, как он Семионов с прямого маршрута развернул и попросил – нет, просто потребовал, – чтобы Горшеню хоть в гробу, а с собою забрать из мерзкой тюремной усыпальницы. А Горшеня Ивану всё то же заливное подаёт: «Ничего не помню. Тоннель, свет в том тоннеле, и всё». И от этих Горшениных недомолвок продолжается между друзьями некая холодная распря, самими ими ещё не осмысленная. Разошлись они по разным концам лагеря, затерялись друг от друга промежду прочими Семионами.

У Горшени от этого душевного дискомфорта (ну не привык человек врать!) началась к тому ж бессонница. Полежал было с четверть часа на правом боку, а сон не идёт. Полежал ещё минут десять на левом – та же, как говорится, проталина. Нога не ноет – непривычно. Даже книга Кота Учёного не помогает – видать, и на неё у Горшени какой-никакой иммунитет появился после на-тот-свет-путешествия. Да и до ночи далеко ещё – какой там сон!

Встал тогда Горшеня, напялил сапоги на босу ногу и давай ходить призраком по вечернему стойбищу – местности изучать, впечатления получать. Посасывает у Горшени внутри, и вроде как снова потребность у него появилась с Иваном побеседовать, а может, даже посоветоваться. Да только момент упущен: Иван теперь другим обществом занят – он с Надеждой Семионовной беседует. Он от неё не отходит, и она от него не отстаёт. Да и не то чтобы беседуют они, а скорее молчат друг с другом, слова едва выцеживают. Просто им приятно рядом быть. Сидят возле костра и мычат нараспев – души свои спевают. Горшеня походил вокруг да около, но сбивать спевку не стал, понял, что не его нынче время. Ладно, думает, пускай себе токуют, птахи весенние!

И снова пошагал он в другую сторону, к колокольным языкам. Видит, там братья Елисей с Еремеем Трифона Термиткина уму-грамоте учат, на земле слова палочкой рисуют и в те письмена секретаря носом суют. Горшеня сбегал за «Пролегоменами» и к Семионам присоединился, отвлекся на благое дело – из канцелярской обезьяны живого человека заново лепить.


А Иван тем временем портяночную схему на бересту перечертил и пытается на местности сориентироваться, понять, в какую сторону ему далее двигаться надо. Хотя двигаться ему пока не очень хочется, – хочется ему вот так вот рядом с Надеждой сидеть и ни о каких путешествиях не думать.

– Вот тут написано: Ушиная протока, – разбирает он вслух, как бы с собой разговаривая. – Что это? Где это?

А Надежда ему помогает, принимает все его пространственные вопросы на свой девичий адрес.

– Не знаю, – говорит. – По-моему, в округе ничего такого нет. Может, тут колдовство какое замешано, может, имеется в виду, что нужно в какое-то ушко влезть, чтобы в указанное царство попасть?

– Может быть, может быть… – вторит Иван. – А вот шестиугольный колодец с осиновым журавлём – есть ли такой?

– Кажется, есть, – кивает Надежда. – Что-то я про подобный колодец слышала, и вроде как он неподалёку, в нашем лесу. Брат мой старший, Аким, должен знать.

Пошли к Акиму. Тот самокрутку раскурил, данные подтвердил: есть в этом лесу, в восточном направлении, такой колодец – о шести углах да о шести гранях. Слухи про него недобрые разносятся, ходить к тому колодцу не рекомендуется, а уж нырять в него или пить оттуда – не приведи Господи. Иван голову почесал, точно местоположение колодца всё ж таки у Акима выведал, координаты в плане отметил.

– И что же, – спрашивает его Надежда, – пойдёте к колодцу тому?

– Пойду, а что делать! – отвечает Иван. – Получается, что в искомое царство только два пути – через этот колодец либо же через ушко неведомое. Где это ушко располагается и кому оно принадлежит, я не знаю, а колодец – рядом совсем, рукой до него подать.

– Тогда надо вот через этот овраг идти, – показывает Надя Ивану, – так короче будет, нежели кругом обходить. Вот, видите, здесь речка нарисована? На плане не помечено, но она Соломкой называется, я знаю её – тоненькая-тоненькая, почти ручеёк. Вот вверх по ней и надо двигаться.

Иван пригляделся, план в руках повертел и так и сяк.

– Действительно, так короче, – кивает и на девицу смотрит с некоторым робким восхищением.

– Я в этом разбираюсь немного, – говорит Надя.

– Вот те на! – Иван аж крякнул. Усмехается по-доброму: – Я думал, вы только вязать умеете да молодцов дюжих из плена выручать.

– Да и вы, Иван Кощеевич, наверное, не только девиц от казней спасать горазды… – говорит ему Надежда Семионовна. – Должно быть, ещё много добрых дел за вами числится?

– Честно говоря, – мнётся Иван, – я только вас одну и спас. И то – не мне, а Горшене спасибо.

– А если б на моём месте какая другая девица была или вообще не девица – всё равно спасать бы стали? Или нет?

Задумался Иван.

– Не знаю… Горшеня б стал, а я… Про себя – не знаю.

Честно сказал. И Надежда Семионовна эту честность поняла, оценила.


Дозанимался Горшеня грамотой с Триганоном – потянули-таки его в сон пролегомены Кота Учёного. Притулился он к колокольным языкам, руки под голову пристроил и уж готов был заснуть, да вдруг его как рычагом подкинуло. Он ведь ещё одной главной вещи Ивану не раскрыл – про бессмертие его, вернее, про его отсутствие! И снова Горшеня заворочался: надо срочно Ивану доложить о том, а как доложить – вот вопрос! Опять начнёт парень расспрашивать, интересоваться, откуда у Горшени такая информация. Стало быть, опять врать придётся, выкручиваться. Но делать нечего – надо сообщать, и так затянул.

Встал Горшеня, хотел уже Ивана из девичьего плена ненадолго вытянуть для мужского разговора, ан смотрит – вокруг костра уже целая компании собралась: Иван, Надя и три Семиона. И все в добытый им, Горшеней, план глядят, пальцами по нему водят, маршруты обсуждают, кратчайшие пути выискивают.

«Вот как, – думает Горшеня, – похоже, дружок мой меня побоку пустил, у него теперь другие лица в сподвижниках… – и расстроился как-то не на шутку, как-то по-настоящему. – Ну ладно, – думает. – Сейчас я тебя ошарашу, Ваня». И решительно к костру двинулся.

Отвел Ивана в сторонку, заговорил с расстановкой.

– Вот оно что, Иван. Я тебе самое важное забыл сказать. Не знаю, огорчу я тебя этим известием или же обрадую, но отныне знай: не бессмертный ты. То есть самый обыкновенный мужик, и сроком твоя жизнь отмерена. Такой вот оборот обозначился.

Иван лицом обмяк – не поймёт, радоваться или огорчаться.

– Точно знаешь? – спрашивает.

– Точно, Ваня. Да ты не унывай. Я вон – тоже не бессмертный, а который раз жив!

Хочет Горшеня по-доброму друга утешить, да какое-то издевательское утешение получается. Горшеня эту издёвку загладить хочет – ещё большую околесицу несёт.

– Погляди на меня – плохо ль смертному умирать! В баньке попарен, от контузий излечен…

Сказал – и сказанным поперхнулся. Иван опять с подозрением на Горшеню посмотрел. Горшеня глазами заубегал, чуть сквозь землю не пробурился от стыдобушки.

– Ты меня, Ваня, не спрашивай пока ни о чём! – говорит с мольбой. – Как на духу тебя прошу! Я ещё плохо соображаю, сам себя сознаю очень отрывочно. Самое главное я тебе сказал, а остальное всё – шелуха да жмыхи, поверь.

И пуще прежнего стеснился, покраснел, рукой за нос взялся да и ушёл стремительно прочь – будто сам себя за нос утащил.

А Иван так и стоит, как стоял. В голове у него будто ходики какие-то завелись, и пошёл новый отсчёт времени – человеческого, мерного. А к нему уже Надежда подходит – одного не оставляет.

– Вы чего, Иван Кощеевич, загрустили? – спрашивает. – Или не так что?

– Да нет, – отвечает Иван, – вроде всё так. А может, и не так… Тут дело такое, Надежда Семионовна; узнал я только что из надёжного источника, что я никакой не бессмертник, не чудище, а самый обычный человек с отмеренным земным сроком.

Надя, помешкав, за руку его берёт.

– И чего ж вас расстраивает? Разве ж то худо?

Иван смеётся, вторую руку на её пальцы кладёт, краснеет.

– Нет, – говорит. – Меня это теперь даже радует. Только непривычно как-то, уязвимость какая-то во мне открылась, будто кто-то, кто сзади меня стоял, отошёл и спину мою незащищённой оставил.

– Это ничего, – говорит Надя, – это по-нашему, по-человечески. Спина – она у каждого человека уязвимое место, его только друг прикрыть может. Или подруга.

– Хороши слова ваши, – говорит Иван. – Люблю я такие слова – которые и душу успокаивают, и против правды не перечат.

– А что ж вы тогда не успокоились? – допытывается Надя.

– Да шут с ним, с бессмертием, – вздыхает тужно. – Есть у меня ещё беспокойство на душе: беспокоит меня друг мой Горшеня. Что-то с ним, горемычным, произошло, какая-то в нём нехорошая складка появилась. Раньше всё шутил да в рифму разговаривал, а сейчас серьёзный сделался и на сугубую прозу перешёл. Я с той самой поры, как он воскрес, ни одной рифмы от него не слышал.

– Что-то его тяготит, – говорит Надежда, – это по всему видно.

– Боюсь я, Надежда Семионовна, что накрошит он дров в таком ожившем состоянии!

– А может, на него мороку напустили? – раздумывает Надежда Семионовна.

– Да какое там! Он ведь с того света явился – на эдакую мороку какая уж другая найдется!

– Старики сказывают: пришла одна морока, значит, и другая недалёко.

– Да нет, – пожимает Иван плечами. – Мне кажется, у этой задачки простой ответ должен быть. Как-то это всё должно запросто объясняться, без всякого колдовства и сглаза. Вот как со мной давеча. Я, когда на плахе стоял и к казни готовился, слышу – стоны откуда-то снизу раздаются. Ну, думаю, не иначе как это вопиют души, инквизиторами на этом лобном месте загубленные! А оказалось – это под помостом связанные вашими братьями стрельцы голос подать пытались, да кляпы им мешали. Во как объяснилось! И тут – с Горшеней-дружком – какая-то наружная причина должна быть…

Надежда Семионовна головой покачала.

– Разрешится всё, Иван Кощеевич! – говорит и по плечу молодца гладит. – Точно вам говорю – разрешится.

Такую нелепую простоту сказала – а Ивану полегчало, будто от самого веского довода. «Разрешится» – и всё тут. Иван лицом просветлел, спину выпрямил; а ведь действительно – разрешится! Иначе и быть не может, если сама Надежда Семионовна, Наденька, так ему говорит. Посмотрели Иван с Надеждой друг дружке в глаза, изучили каждый каждого с пристрастием, и будто лодочка их обоих качнула – что-то такое зыбкое в воздухе пронеслось, перекликнулось. Иван обо всех тяжёлых мыслях забыл и говорит тихо, без натужности:

– Да, Надежда Семионовна, я вот сейчас чувствую, что мне бессмертие если и не помешало бы, то лишь для того, чтобы всю вечность вот так с вами стоять, за руки взявшись…

Сказал – и покраснел пуще свёклы. И ведь точно, что смертный – Кощей-старший никогда так краснеть не умел. Надя тоже порозовела, говорит:

– Разве это дело, Иван Кощеевич, – целую вечность верстовыми столбиками стоять? Да нам с вами и минутки так простоять непозволительно, мы ж не одни живём, кругом люди. Постояли – и за дело.

И хотела она уже свои ладошки из Ивановых ручищ принять, да Иван не отпускает, ещё крепче их сжимает, а вместе с тем ещё ласковей. Надя не стала сопротивляться, наклонила голову и стоит. И может, действительно так целую вечность и простолбили бы, коли б не присела Ивану на нос лосиная муха: села и ходит – шаг вперёд, два назад, – щекочется. Иван головой вертанул, носом тряхнул, а она не улетает, кусить приспосабливается. Не выдержал Ваня, стал её сгонять, руками размахался… В общем, разрушило то насекомое всю их лесную идиллию, всю, так сказать, сосновую пастораль.


А ровно в полночь пришло-таки и к отчиму Кондрацию чудо.

– Здравствуй, – говорит.

– Здравствуй, – отвечает выдающийся инквизитор. – Ты кто?

– Я – чудо чудное, диво дивное. Я к тебе.

– Ко мне! – отчим Кондраций всеми конечностями всплеснул, чуть с кресла не кувырнулся.

– К тебе, к тебе, к кому ж ещё! – шуршит явление. – Орешков дашь?

Сгрёб инквизитор чудо со стола в свои трясучие руки. Было оно небольшое и горячее, напоминало собой не то бельчонка, не то тушканчика, только цвета зелёновато-переливчатого, с небольшими рожками, с длинным, как бы крысиным хвостком. Настоящее чудо, долгожданное!

Отчим Кондраций погладил бельчонка по зелёной шёрстке, поднёс его к лицу вплотную, заплакал пьянёхонько.

– Чудо моё, – говорит. – Диво мое маленькое… мягонькое…

И зарыдал надрывно в долгожданное своё счастье. Перепало, стало быть, и ему.


27.  Колокольный лагерь | Иван, Кощеев сын | 29.  Новая морока на прежнем месте