Глава 5
Когда человек сотворяет в воображении своём
некий материальный предмет, то предмет сей
обретает реальное существование (spiritus ymaginarius).
Сосредоточась на мыслях, взлетишь;
сосредоточась на желаниях, упадёшь.
И узришь себя падающим с большой высоты...
Можно было подумать, что Великая Птица уже взлетела, что она парит в дымке утреннего воздуха, как огромная, небывалая колибри. Эта химерическая тварь свисала с высокого аттического потолка Леонардовой мастерской в bottega Верроккьо: резная доска, снабжённая рукоятками ручного управления, петлями из хорошо выдубленной кожи, педалями, воротом, вёслами и седлом. Большие ребристые крылья из тростника, бумазеи и накрахмаленной тафты соединялись с более широким концом доски. Они были выкрашены в ярко-красный и золотой, цвета Медичи, ибо именно Медичи будет присутствовать при его первом полёте. Как писал Леонардо в своей записной книжке: «Помни, что птица твоя должна подражать не чему иному, как летучей мыши, на том основании, что её перепонки образуют арматуру или, вернее, связь между арматурами, то есть главную часть крыльев. И если ты подражал крыльям пернатых, то знай, что у них более мощные кости и сухожилия, то есть перья их друг с другом не соединены, и сквозь них проходит воздух. А летучей мыши помогает перепонка, которая соединяет целое и которая не сквозная». Он писал заметки справа налево зеркальным шрифтом своего изобретения — ему не хотелось, чтобы у него крали идеи.
Хоть он и сидел перед холстом, на котором писал, и глаза его жгло от испарений лака, льняного масла и первосортного скипидара, Леонардо тревожно поглядывал вверх, на своё изобретение. Оно заполняло всю верхнюю часть комнаты, потому что размах его крыльев был свыше двадцати пяти пядей — более пяти футов.
В течение последних нескольких дней Леонардо пребывал в уверенности, что с его Великой Птицей что-то не так, однако не мог и предположить, что именно. Не мог он и толком спать: ему снились кошмары из-за мрачных предчувствий, связанных с летающей машиной, которой предстояло слететь с вершины горы через десять дней. Кошмар был всегда один и тот же: он падает с огромной высоты... без крыльев, без сбруи... в пустоту сияющей бездны, а над ним, возносясь на головокружительную высоту, вздымаются знакомые, озарённые солнцем холмы и горы Винчи.
Он оторвался от машины, чтобы в утренние часы поработать над маленькой Мадонной для Лоренцо: Первый Гражданин заказал её, чтобы подарить Симонетте. Они конечно же хотели бы видеть, что картина подвигается, особенно Симонетга. Леонардо говорил ей, что полотно близко к завершению; ложь, разумеется, потому что он был слишком занят Великой Птицей, чтобы завершать заказанное.
В дверь знакомо постучали: два едва слышных удара, затем один громкий.
— Входи, Андреа, не тяни кота за хвост, — отозвался Леонардо, не вставая из-за холста.
Верроккьо ввалился в комнату вместе со своим старшим подмастерьем Франческо ди Симоне, кряжистым полнолицым человеком средних лет, чьё мускулистое тело только-только начало обрастать жирком. Франческо нёс серебряный поднос, на котором были холодное мясо, фрукты и две кружки молока. Он поставил поднос на стол рядом с Леонардо. Верроккьо и Франческо трудились уже давно, об этом говорила гипсовая и мраморная пыль, которая покрывала их лица и сыпалась с одежды. Оба были небриты и в рабочем платье, хотя то, что носил Верроккьо, больше напоминало рясу. Леонардо частенько гадал, уж не считает ли себя Верроккьо в искусстве чем-то вроде аббата.
— Ну, по крайней мере, ты не спишь, — сказал Андреа Леонардо, оценивающе глядя на полотно в работе. А потом вдруг хлопнул в ладоши, да так сильно, что Никколо, спавший сладким сном на тюфяке рядом с постелью Леонардо, с криком проснулся. Андреа крякнул и сказал: — Доброго утра, юный господин. Быть может, мне стоило бы попросить своего другого ученика давать тебе столько работы, чтобы ты бывал занят по утрам.
— Извините, мастер Андреа, но мы с маэстро Леонардо проработали почти всю ночь. — Никколо сбросил красный шерстяной ночной колпак и торопливо натягивал одежду, что лежала на полу возле тюфяка.
— Ах, так он теперь уже маэстро Леонардо? — добродушно уточнил Андреа. — Слушай, не пойдёшь ли ты с моим добрым другом Франческо? Я уверен, он найдёт тебе ещё какое-нибудь поручение.
Андреа подмигнул Франческо. Никколо, похоже, это предложение вовсе не пришлось по вкусу. Лицо его заливала краска.
— В чём дело, Никколо? — спросил Леонардо.
— Вчера, когда ты выходил в город, мы посылали твоего ученика по одному делу. Когда ты был новичком, по тому же адресу отправляли и тебя.
Леонардо улыбнулся: он вспомнил, о чём идёт речь. Когда он впервые пришёл в bottega Верроккьо, ему было велено сходить на Виа Торнабуони к одному торговцу красками и принести совершенно особенную картину — она была разрезана на кусочки.
— Это проделали и с тобой, Леонардо? — спросил Никколо; он всё ещё стоял рядом с тюфяком, словно стыдясь сделать хоть шаг.
— Но твой мастер успешно собрал всё, за чем его посылали, — сказал Франческо. — А вот ты, юноша, возвратился ни с чем.
— Разве это возможно? — спросил Никколо у Леонардо.
— Давай, Леонардо, расскажи ему, — сказал Андреа, — а заодно позавтракайте. Сегодня я доволен — у меня новости.
— И какие же? — поинтересовался Леонардо.
— Сперва расскажи Никколо свою историю.
— Меня ждёт работа, — сказал Франческо, — для одного дня я достаточно напраздновался. Надо глянуть, как идут дела в студии, а внизу сидят пятнадцать ученичков и бездельничают напропалую.
— Ты должен научиться отдыхать, когда мастер приказывает, — заметил Андреа.
— Я хочу видеть лица своего семейства хотя бы раз в сутки, Андреа, — ответил Франческо. — А вот ты сегодня будешь работать за полночь, или я не знаю тебя?
Он вежливо поклонился и вышел.
Андреа вгрызся в яблоко и с набитым ртом сказал:
— Будь у меня ещё десяток таких, как он, Леонардо, я был бы богат. Не то что ты — ты ведь, хоть и считаешься формально моим учеником, работаешь только тогда, когда тебе вздумается.
— И ты, и мой отец неплохо нажились на моих трудах и идеях. А ты даже продаёшь мои изобретения за хорошую цену.
— Мы с твоим отцом получаем не так много, как ты думаешь. Моей доли не хватит даже на то, чтобы содержать этот дом в течение недели.
— Если бы Бог не благословил тебя столькими родственниками...
— Возьми-ка фруктов и расскажи Никколо свою историю, — посоветовал Андреа, сияя как начищенный грош. — Мальчик должен знать, чего ему не дано.
Леонардо повернулся к Никколо.
— Когда я был маленьким учеником, меня тоже втравили в эту чепуху. Как и ты, я отправился в лавку за картиной, а когда объяснил хозяину, зачем пришёл — он чуть не умер со смеху. А потом сказал, что я стал мишенью одной из шуточек маэстро Верроккьо. Я не поверил ему, потому что испугался, что, если вернусь к Андреа с изрезанной картиной, меня отошлют обратно к отцу и он сделает из меня нотариуса. А быть учеником — даже у такого презренного мерзавца, как Андреа — мне хотелось куда больше, чем оказаться прикованным к столу нотариуса.
Андреа хмыкнул и уселся на стол рядом с Леонардо.
— Я попросил торговца дать мне краски, которыми была написана злосчастная картина, и прямо на полу смешал льняное масло с ганзейской жёлтой, оксидом хрома, розовым краппом, индиго и кобальтом. У меня были основные цвета, и нанести их осторожно на холст, один за другим, и проследить, чтобы они не смешались, было уже совсем просто. А потом я залил всё это яичным белком и осторожненько отнёс своему мастеру.
— У меня глаза на лоб полезли, когда я увидел эту... писанину, — вставил Андреа. — Так что, видишь ли, Никко, я надеялся, что ты последуешь своему мастеру, потому что никто из учеников, кроме Леонардо, никогда не предлагал такого творческого решения.
Никколо совсем упал духом.
— Иди поешь, — сказал ему Леонардо. — Я уже говорил тебе: у тебя слишком негибкий характер. Ничего нельзя решить, когда мысли стянуты так туго. Отпусти их парить, как птицы — лишь тогда ты сумеешь их поймать. А теперь, если ты готов приступить к науке, живописи и поэзии с тем же жаром, с каким приступил к изучению женщин, — тебя ждёт удача.
— Это ещё что такое? — осведомился Андреа.
— Наш Никко — настоящий amoroso[58]. Кажется, кроме всего прочего, он перенял у Тосканелли искусство обольщать служанок.
Андреа расхохотался.
— Этим штучкам он от Тосканелли научиться не мог, но, возможно, старик был прав, отдав этого мальчишку под твою опеку, Леонардо. «Paris cum paribus»[59], то есть, как говорится, рыбак рыбака видит издалека. Или, как писал наш любимый Вергилий, «amantes amentes». И это верно, милый мой Леонардо: кто влюблён, тот безумен. — Он состроил Леонардо насмешливо-мерзкую гримасу. Потом сказал Никколо: — Иди наконец к столу и ешь свой завтрак.
Никколо подчинился и ел жадно, как обжора, даже пролил молоко на колени.
— Глядя на него, и не догадаешься, что он из хорошей семьи, — заметил Андреа, наблюдая, как Никколо набивает рот.
— Он просто расслабился, — сказал Леонардо. — Вспомни, каким он был суровым и церемонным, когда маэстро Тосканелли притащил его к нам.
— И то верно.
— Ну, а теперь выкладывай свои новости, — предложил Леонардо.
— Его великолепие сообщил мне, что моего «Давида» поставят в самом Палаццо Веккио, над главной лестницей. — Андреа не смог сдержать довольной усмешки.
Леонардо кивнул.
— Но ты же наверняка знал, что для столь гениальной работы Лоренцо отыщет особо почётное место.
— Не знаю, Леонардо, кого ты хвалишь, меня или себя, — сказал Андреа, — в конце концов, ты ведь был моделью «Давида».
— Ты работал очень вольно, — возразил Леонардо, — Может, ты и начал с моих черт, но создал из частного нечто обобщённое. Похвала надлежит тебе.
— Боюсь, эта приятная беседа будет стоить мне и времени и денег, — вздохнул Андреа.
Леонардо рассмеялся.
— Правду сказать, сегодня я должен уехать из города.
Андреа поднял взгляд на летающую машину Леонардо.
— Никто не упрекнёт тебя, если ты откажешься от своей задумки или хотя бы позволишь кому-нибудь лететь вместо тебя. Тебе не нужно доказывать Лоренцо, каков ты есть.
Никколо глянул на них прямо и искренне.
— Я полечу на твоей механической птице, Леонардо.
— Нет, это должен быть я.
— Ты не уверен, что механизм заработает?
— Мне тревожно, — признался Леонардо — С моей Великой Птицей что-то не так, но я никак не пойму, что именно. Меня это убивает.
— Тогда ты не должен лететь!
— Она полетит, Андреа, обещаю тебе!
— Тогда возьми хоть день на подготовку — с моего благословения, — сказал Верроккьо.
— Премного благодарен, — отвечал Леонардо, и оба рассмеялись, зная, что Леонардо всё равно отправится за город, отпустит его Верроккьо или нет. — Ну, так какие же у тебя новости? — напомнил Леонардо.
— Сегодня утром его великолепие посетил нашу студию, — сказал Андреа.
— Он был здесь и ты не позвал меня? — сердито спросил Леонардо.
— Я было послал за тобой Тисту, но Лоренцо велел ему не тревожить тебя, если ты пишешь его маленькую Мадонну.
Леонардо застонал.
— Что бы ни заявлял Лоренцо, от этого ему не уйти, — продолжал Андреа. — Он покупает виллу Кастелло, и ему нужно обставлять её. А потому он, и Анджело Полициано, и ещё один чудной парень по имени Пико делла Мирандола пронеслись по этой бедной bottega как саранча, заказывая всё, что только можно себе представить: фонтаны, вилки, кубки, гобелены, садовые скамьи и cassone[60]. Когда обо всём было переговорено, порешили, что сундуками займётся Пьетро Перуджино, а наш милый Сандро напишет большую картину. Кое-что сделает Филиппо Липпи. Но работы более чем достаточно, и большая её часть — наша.
— Твоя, — поправил Леонардо, раздосадованный тем, что Лоренцо ничего не заказал лично ему.
— Ради Бога, Леонардо, не гляди так мрачно, — сказал Андреа. — Его великолепие не забыл про тебя. У меня, кстати, великолепная новость, но сперва, должен признаться, мне хотелось немного подразнить тебя. Так что извини.
— Ладно. И что же это за новость? — с возросшим интересом спросил Леонардо.
— Лоренцо спрашивал, не соглашусь ли я отпустить тебя... — Андреа сделал драматическую паузу. — Он хочет, чтобы ты жил и работал в садах Медичи; особо его волнует восстановление античной статуи сатира Марсия. Тебе в общем-то придётся создавать её заново из старого камня.
— Но ведь это же ты работал над...
— У меня и так работы по горло, — сказал Андреа. — Но ты — мой прекрасный бывший ученик и будущий представитель у Первого Гражданина, — ты станешь частью двора Медичи. Станешь членом его семейства — как Сандро.
— А как же я? — вмешался Никколо. — Я пойду с тобой, Леонардо, или останусь с мастером Андреа?
— А чего хочешь ты? — спросил Андреа.
Глядя вниз, на поднос с едой, Никколо ответил:
— Думаю, мне будет лучше пойти с мастером Леонардо; к тому же этого хотел бы маэстро Тосканелли.
— Значит, решено, — польщённо сказал Леонардо.
— Ты хочешь сказать, что предпочитаешь общество Леонардо нашему? — спросил Андреа.
Никколо не подымал глаз, он смотрел на стол с таким упорством, словно хотел взглядом процарапать столешницу.
— Да ладно, ладно, — со смехом сказал Андреа. — Мы разрешаем тебе поднять голову от тарелки.
— А Сандро был с Лоренцо? — спросил Леонардо, чувствуя себя виноватым: он не разговаривал с другом с тех пор, как ушёл с вечеринки Нери вместе с Симонеттой и Никколо.
— Нет. — Андреа вздохнул. — Лоренцо сказал мне, что заезжал к нему домой, но влюблённый болван отказался покинуть постель. Снова убивается по Симонетте. Быть может, ты сумеешь подбодрить его добрыми вестями.
— Постараюсь.
— Как ты себя чувствуешь?
— Прекрасно. — Леонардо солгал, потому что Андреа интересовался его чувствами к Джиневре.
— Попробую поверить. — С этими словами Андреа подал Леонардо письмо. — Его принёс сегодня поутру слуга Николини. Не секрет, о чём оно?
— Николини желает, чтобы я начал писать портрет Джиневры, — проговорил Леонардо. — Он примет меня на следующей неделе. — Он чувствовал, как его затопляет гнев и — одновременно — тёплая волна предвкушения. По крайней мере, он будет видеть свою любимую Джиневру; однако предложение должно было исходить от отца Джиневры, а не от Николини. Воистину Николини отнял у де Бенчи всё: имя, честь, имущество пошли в приданое Джиневре. Какой бы кучи флоринов ни стоила старику Джиневра, она была bon marche[61]. Но надежда ещё есть, сказал себе Леонардо, спасибо Симонетте: её уловки уже подталкивают Лоренцо и Джулиано к действию. Наверняка скоро можно будет что-то сделать. В конце концов, союз Николини с семейством Пацци не делает его милее для Медичи. Николини может быть сколь угодно опытен в делах денежных и политических, но в делах любви его, возможно, удастся превзойти...
Андреа кивнул и сказал:
— Необходимо, чтобы ты был здесь вечером пораньше: Лоренцо хочет привезти Симонетту — взглянуть, как подвигается маленькая Мадонна. Не уезжай далеко, не то опоздаешь. — Он опять взглянул на картину, словно заворожённый шафрановой лессировкой, которая придавала Мадонне, похожей на юную Симонетту, сияющий золотистый блеск.
— Нам пора, — сказал Леонардо, потому что Андреа смотрел так, словно готов был любоваться полотном всё утро.
— Не забудь, что я тебе сказал, — напомнил Андреа. — Ты выкажешь себя невежей, если не будешь здесь к прибытию Лоренцо и его друзей.
И он вышел, явно всё ещё очарованный картиной, забыв попрощаться с Никколо.
— Давай, Никко, — Леонардо вдруг исполнился энергии, — одевайся.
Сам он в это время нанёс на своё полотно несколько завершающих мазков, потом быстро вымыл кисти, прицепил к поясу записную книжку и снова, вывернув шею, оглядел подвешенное к потолку изобретение. Ему требовался ответ — однако он даже не знал пока, о чём спрашивать.
Когда они уже выходили, Леонардо почувствовал, что кое-что забыл.
— Никко, захвати книгу, которую дал мне мастер Куан. Мне, может быть, понадобится почитать за городом.
— За городом? — переспросил Никколо, бережно убирая книгу в мешок, который нёс под мышкой.
— Ты не любишь природу? — саркастически осведомился Леонардо. — «Usus est optimum magister»[62], и в этом я всем сердцем согласен с древними. Природа — мать любого опыта; а опыт должен стать твоим учителем, потому что я обнаружил, что даже Аристотель кое в чём ошибается. — И продолжал, когда они уже вышли из bottega: — Но эти господа из школы маэстро Фиччино ходят такие важные, надутые, и на все случаи жизни у них готова цитата из вечного Платона или Аристотеля. Они презирают меня, потому что я изобретатель, но какого же порицания заслуживают они сами за то, что ничего не изобретают, все эти пустозвоны и пересказчики чужих трудов? Они считают мои увеличительные линзы трюком фокусника, и знаешь почему? — Никколо не успел и рта раскрыть, а Леонардо уже продолжал: — Потому что они считают, что из всех органов чувств менее всего следует доверять зрению — а глаз, кстати говоря, главный орган. Однако это не мешает им тайно носить очки. Лицемеры!
— Ты, кажется, очень зол, маэстро, — сказал Никколо.
Смущённый собственной обличительной речью, Леонардо рассмеялся и сказал:
— Может быть, но пусть тебя это не тревожит, мой юный друг.
— Однако маэстро Тосканелли уважает мессера Фиччино.
— Он уважает Платона и Аристотеля, так уж заодно и... Но он ведь не учит в академии, не так ли? Вместо этого он читает лекции в Санто Спирито, в школе братьев августинцев. Это должно кое о чём говорить тебе.
— Думаю, это говорит мне, что тебе есть об кого точить зубы, мастер... то же мне говорил и маэстро Тосканелли.
— Что ещё он говорил тебе, Никко?
— Что я должен учиться на твоих силе и слабости, а ещё — что ты умнее любого из академиков.
Леонардо засмеялся.
— Ты врёшь очень искусно.
— Это выходит само собой, маэстро.
Улицы были переполнены и шумны, а небо, пронзённое громадами Дуомо и Дворца Синьории, было безоблачным и сапфирно-синим. В воздухе разносился запах колбасы, и молодые продавцы — почти дети — стояли у лавок, криком завлекая прохожих. Этот рынок так и назывался — Иль Баккано, место крика. Леонардо купил для себя и Никколо жареного мяса, бобов, фруктов и бутыль дешёвого вина, и они пошли дальше по улочкам и рынкам. Навстречу им попадались испанские мавры со свитами рабов, мамлюки в полосатых одеждах и широких тюрбанах, татары из Московии и монголы из Китая; и купцы из Англии и Фландрии, что уже распродали привезённые шерстяные ткани и теперь держали путь на Понте Веккио покупать всякие мелочи. Никколо весь обратился в зрение, когда они проходили мимо «ночных бабочек», стоящих вместе со своими хозяевами-купцами в тени, под навесами гильдий. Эти шлюхи и содержанки демонстрировали бриллиантовые ожерелья и дорогие платья — сливового, лилового, багряного, персикового цвета. Леонардо и Никколо миновали лавку за лавкой, отпихивая молодых разносчиков и старых, изнурённых болезнями нищих. Они плыли в толпе торговцев, горожан и гостей, как щепки в море.
— Эй, Леонардо! — окликнул торговец, а за ним и ещё один, едва Никколо и Леонардо завернули за угол. Затем на них обрушился птичий гомон — это продавцы встряхивали маленькие деревянные клетки, набитые лесными голубями, совами, ласточками, колибри, воронами, орлами и всевозможными лебедями, утками, гусями и цыплятами. Когда Леонардо подошёл ближе, птичий галдёж оглушил его ещё больше, чем вопли торговцев и покупателей.
— Сюда, мастер! — крикнул рыжеволосый человек в поношенной куртке с рваными рукавами. Он размахивал двумя клетками, в которых сидели коршуны. Одна птица была чёрной, с вилообразным каштановым хвостом, другая — поменьше, тоже чёрная, но с хвостом иззубренным. Они бились о деревянные прутья клетки и угрожающе щёлкали клювами.
— Купи их, мастер, пожалуйста, они ведь именно то, что тебе нужно, верно? И взгляни только, как много у меня голубей, разве они тебя больше не интересуют, мастер?
— Коршуны действительно великолепны. — Леонардо подошёл ближе, а прочие торговцы вопили и взывали к нему так, словно он нёс святой Грааль. — Сколько?
— Десять динаров.
— Три.
— Восемь.
— Четыре, и, если ты не согласен, я поговорю с твоим соседом, который так машет руками, словно сам вот-вот взлетит.
— По рукам! — сдался торговец.
— А голуби?
— За скольких, маэстро?
— За всех.
Леонардо хорошо знали на этом рынке, и кое-кто из птицеловов и просто любопытных потихоньку стали окружать его. Мелкие торговцы старались пользоваться этим вовсю, продавая всем всё подряд.
— Он безумен, как Аякс[63], — сказал старик, который только что продал нескольких голубей и воробьёв и был так же воодушевлён, как теснившиеся вокруг молодые нищие и уличные головорезы. — Он выпустит этих птиц, сами увидите.
— Я слышала, что он не ест мяса, — говорила одна хозяйка другой. — Он отпускает птиц на волю, потому что жалеет бедные создания.
— Всё-таки лучше не смотреть прямо на него, — заметила другая, крестясь. — Может, он колдун. Сглазит тебя и завладеет твоей душой.
Её товарка вздрогнула и перекрестилась.
— Никко! — позвал Леонардо ученика, шнырявшего в толпе. — Поди сюда, будешь мне помогать.
Когда Никколо появился, Леонардо сказал:
— Если отвлечёшься от поисков шлюх, сумеешь узнать кое-что о научных наблюдениях.
Он сунул руку в клетку с голубями и схватил одного. Птичка испуганно вскрикнула; вытаскивая её из клетки, Леонардо ощутил, как бьётся в его ладони её сердце. А потом он разжал руку и смотрел, как голубь улетает. В толпе смеялись, шутили, и хлопали, и просили ещё: Он вынул из клетки другую птицу, выпустил и её. Его глаза сузились так, что почти закрылись; а когда он смотрел вслед голубю, который так неистово хлопал крыльями, что только шум толпы мог заглушить эти хлопки, то, казалось, целиком ушёл в свои мысли.
— А теперь, Никко, я хочу, чтобы птиц выпускал ты.
— Почему я? — Никколо отчего-то не хотелось касаться птиц.
— Потому что я хочу делать зарисовки, — сказал Леонардо. — Или это слишком для тебя трудно?
— Извини, мастер. — Никколо полез в клетку. Поймать птицу ему удалось не сразу. Леонардо начинал терять терпение, хотя крики и насмешки толпы совершенно его не волновали. Никколо выпустил одну птицу, затем другую — а Леонардо делал наброски. Он стоял, замерев, словно в трансе, лишь рука его шустрым хорьком металась над белыми листками, словно жила собственной жизнью.
Когда Никколо выпустил ещё одну птицу, Леонардо сказал:
— Видишь, Никко, птица, торопясь подняться, бьёт крылами над телом. А Теперь взгляни, она пользуется хвостом, как человек руками и ногами в воде: принцип тот же. Она ищет воздушные течения, что клубятся, невидимые, вокруг городских домов. Ну вот, скорость погашена раскрытым и распростёртым хвостом... Выпускай ещё одну. Видишь, как разошлось крыло, чтобы пропустить воздух?.. — И он сделал под одним из набросков пометку зеркальным шрифтом: «Планируй так, чтобы, когда крыло поднимается, оно оставалось бы проницаемым, а когда спускается — становилось бы цельным».
— Ещё, — велел он Никколо, и когда птица исчезла в вышине, улыбнулся так, словно душа его только что вознеслась в воздух, словно он наконец вырвался на свободу из всех своих бед. Он сделал ещё одну пометку: «Скорость гасится развёртыванием и распростиранием хвоста; так же раскрытие и опускание хвоста одновременно с раскрытием крыльев останавливает их в самом быстром движении».
— Голуби кончились, — сообщил Никколо, показывая пустые клетки. — Ты хочешь выпустить и коршунов?
— Нет, — рассеянно сказал Леонардо, — их мы возьмём с собой.
И вместе с Никколо стал проталкиваться через редеющую толпу; будто отражая изменившееся настроение Леонардо, небо затянули тучи; мрачные, усыпанные мусором улицы приобрели новый, зловещий вид. Продавцы птиц по-прежнему окликали Леонардо, но он не обращал на них внимания — впрочем, на Никколо тоже. Он внимательно просматривал на ходу свои заметки, словно пытался расшифровать старые руны.
— Леонардо? — позвал Никколо. — Леонардо...
— Да? — Леонардо выпустил записную книжку, и она вернулась к нему на бедро, прикреплённая к поясу полоской кожи.
— Ты выглядишь... сердитым, — сказал Никколо. — Ты снова сердишься?
— Нет, Никко, не сержусь. Просто думаю.
— О летающей машине?
— Да, — сказал Леонардо.
— И... о Сандро?
Леонардо был захвачен врасплох.
— Ну... да, Никко, я думал о Сандро.
— Значит, мы его навестим?
— Да, но позже.
— Разве ты не хочешь сейчас увидеться с ним? Нам как раз по дороге.
Леонардо заколебался. Он не мог идти; он ещё не был готов встретиться с другом один на один.
— Я ещё не придумал, как лучше помочь Сандро, — сказал он наконец.
Они проходили мимо «колеса банкротов». Те сидели на мраморном полу, на площадке, сделанной в форме тележного колеса. Раздетого, обвязанного верёвкой должника втаскивали на крышу рынка, а внизу уже собиралась толпа — поглазеть, как его спустят на гладкий холодный мраморный пол. На одном из рыночных столбов висела табличка:
«С прилежанием следи за теми малыми суммами, что тратишь ты на ведение дома своего, ибо именно они опустошают казну твою и пожирают богатство, и так деется постоянно. И не покупай всех отменных яств, кои приглянутся тебе, ибо дом твой подобен волку: чем более дашь ему, тем более он пожрёт».
Человек, спущенный на верёвке, был мёртв.
Леонардо обнял Никколо за плечи, словно желая защитить его от смерти. Но вдруг испугался сам — испугался, что его «неизбежный час», возможно, не так уж далёк. Ему вспомнился постоянный сон о падении в бездну — и он содрогнулся, потому что в самой глубине души верил, что ядовитые фантазии снов — истинная правда. Если они овладевают душой спящего, то могут отразиться и на мире, что окружает его.
Леонардо же видел свою Великую Птицу: она падает... разбивается...
— Леонардо ?.. Леонардо!
— Не волнуйся, мой юный Друг. Со мной всё в порядке.
И больше они не обменялись ни словом — покуда не оказались за городом. Здесь, в холмистом краю к северу от Флоренции, лежали заливные луга и поросшие травой поля, долины и потаённые гроты, тропинки, проложенные скотом и повозками, и виноградники, заросли тростника и тёмные шеренги елей, каштанов и кипарисов, и оливковые деревья блестели серебристой листвой при каждом порыве ветра. Тёмно-красная черепица на крышах хуторов и розовато-коричневые колонны вилл казались естественной частью здешней природы. Тучи, затемнявшие улицы Флоренции, рассеялись — и солнце с высоты омывало окрестности столь обычным для Тосканы золотым светом, светом, что был так прозрачен и чист, что казался сам по себе выражением высшей воли и духа.
А перед путниками, серо-голубая в дальней дымке, вставала Лебяжья гора. Гребень её вздымался на тысячу триста футов.
Леонардо и Никколо остановились на благоухающем цветами лугу и взглянули на гору. Леонардо чувствовал, что тревоги его тают — как и всегда, когда он оказывался за городом. Он глубоко вдохнул пьянящий воздух, и душа его пробудилась и устремилась к миру природы и oculus spiritalis, миру ангелов.
— Хорошая гора для испытания твоей Великой Птицы, — сказал Никколо.
— Я тоже так думал, потому что она очень близко к Флоренции — но теперь думаю иначе. Винчи не так уж далеко; и там тоже есть хорошие горы. — Леонардо помолчал и добавил: — И мне не хочется умирать здесь. Если уж смерть суждена мне, пусть лучше она придёт в знакомых с детства местах.
Никколо кивнул, такой же строгий и серьёзный, как тогда, когда Леонардо впервые увидел его. Казалось, в мальчика снова вселился старик.
— Ладно, Никко. — Леонардо опустил клетку на землю и уселся рядом с ней. — Давай радоваться настоящему, ибо кто знает, что ждёт нас потом?.. Подкрепимся? — Леонардо расстелил на земле кусок полотна и, как на столе, разложил еду. Коршуны хлопали крыльями и клевали деревянные прутья клеток. Леонардо бросил им по кусочку колбасы.
— Торговцы птицами там, на площади, говорили, что ты не ешь мяса, — заметил Никколо.
— Вот как? Ну, а ты что об этом думаешь?
Никколо пожал плечами.
— Ну... пока что я ни разу не видел, чтобы ты его ел.
Леонардо полил колбасу вином и съел её с хлебом.
— Теперь видишь?
— Но почему тогда люди говорят...
— Потому что обычно я мяса не ем. Я верю, что, поедая слишком много мяса, набираешься того, что Аристотель называл холодной чёрной желчью. Это, в свою очередь, наполняет душу меланхолией. Друг маэстро Тосканини Фиччино верит в то же, но по совершенно неверной причине. Магия и астрология для него превыше доказательства и опыта. Но как бы там ни было, а мне стоит быть поосторожней, не то обо мне ещё начнут думать, будто я последователь катаров, и, чего доброго, заклеймят еретиком.
— Я почти ничего не знаю о катарах.
— Они следуют учению Папы Богомила, который верил, что весь наш зримый мир был создан дьяволом, а не Богом. Поэтому, для того чтобы в их души не проник Сатана, они не едят мяса... однако не брезгуют рыбой и овощами. — Леонардо засмеялся и скорчил гримасу, выражая своё отношение к этим сумасшедшим. — Были бы они хотя бы последовательны...
Ел он быстро, что было у него в привычке, потому что, в отличие от других людей, он никогда не умел наслаждаться едой. Для него пища, как и сон, была просто необходимостью, которая отвлекала его от работы.
А здесь, вокруг них, купаясь в свете солнца, жил целый мир. Как ребёнок, Леонардо хотел разгадать его тайны. Это было его делом, страстью всей его жизни.
— А теперь — смотри, — сказал он всё ещё жевавшему Никколо и выпустил одного из коршунов. Пока тот улетал, Леонардо левой рукой делал заметки. — Видишь, Никко, птица ищет воздушный поток. — Он выпустил из клетки второго коршуна. — Эти птицы машут крыльями, только пока не найдут ветра, а он, видимо, дует на большой высоте: смотри, как высоко они парят. Теперь они почти неподвижны.
Леонардо следил за кружащими в вышине птицами — они заскользили к горам. Он был в восторге, словно и сам парил в горних высях.
— Теперь они едва шевелят крыльями. Они лежат в воздухе, как мы на тюфяке.
— Может, тебе стоит последовать их примеру?
— Что ты хочешь этим сказать?
— Закрепи крылья Великой Птицы. Вместо того чтобы перелопачивать воздух, пусть они останутся неподвижны.
— А что же тогда будет толкать машину? — спросил Леонардо, но тут же сам ответил на свой вопрос — ему пришла в голову мысль об Архимедовом винте. Он вспомнил ребятишек, игравших с юлой: они дёргали струну, и пропеллер поднимал игрушку в воздух. Рука его, будто думавшая сама по себе, уже делала наброски. Он рисовал листья, летящие, скользящие, падающие на землю. Рисовал разные винты и пропеллеры. Среди них может оказаться что-то полезное...
— Знаешь, возможно, если удастся поймать воздушный поток, не будет нужна человеческая сила, — сказал Никколо. — Ты сможешь заставить свою птицу парить... не знаю только как.
Леонардо похлопал Никколо по плечу: мальчишка и в самом деле очень умён. И всё же это неверно. Есть в его идее какая-то неправильность...
— Нет, мой юный друг, — сказал он упрямо, словно наткнулся на стену, что перекрыла путь его мысли, — крылья должны двигаться в воздухе, как птичьи. Этот метод природный, а значит, самый эффективный.
Без отдыха Леонардо торопливо шагал по холмам. В конце концов Никколо пожаловался на усталость — и остался под кипарисом, уютно устроившись в пахнущей влагой тени.
Леонардо пошёл дальше один.
Всё было прекрасно: воздух, тепло, запахи и звуки природы; он почти предугадывал чистые формы всего, что окружало его, фантазии, отражённые в proton organon[64]: зеркала его души. Но не совсем.
Воистину что-то было не так, потому что вместо блаженства, которое столь часто испытывал здесь Леонардо, он ощущал лишь разочарование... пустоту.
Думая о падающем листе, который он набросал в книжке, Леонардо записал:
«Когда у человека есть шатёр из прокрахмаленного полотна шириною в 12 локтей и вышиною в 12, он сможет бросаться с любой большой высоты без опасности для себя». Он представил себе пирамидальный парашют, но счёл его чересчур большим, неудобным и тяжёлым для применения на Великой Птице и сделал ещё одну торопливую запись:
«Используй кожаные мешки, и таким образом человек, падая с высоты шести brachia[65], не покалечился бы, куда бы ни упал: на землю или же в воду».
Он продолжал идти. Изредка делал зарисовки, почти не задумываясь над ними: гротескные фигуры и карикатурные лица, животные, невероятные механизмы, наброски для нескольких Мадонн с младенцами, вымышленные пейзажи, всевозможные растения и звери. Он изобразил зубчатый механизм в трёх проекциях, и систему блоков, и устройство для литья свинца. Сделал пометку найти труд Альберта Магнуса «О небе и земле», быть может, у Тосканелли найдётся копия. Его мысли текли, как воды Арно, от одного предмета к другому, и всё же он не мог отыскать для себя того места покоя и блаженства, которое счёл бы истинным царством Платоновых форм.
Когда над головой пролетали птицы — он следил за ними и лихорадочно зарисовывал. У Леонардо был необычайно быстрый глаз, он мог замечать движения, невидимые другим. Мелким почерком он записал под набросками: «Равно как малое, незаметное движение руля поворачивает огромный, тяжело груженный корабль — и делает это среди веса воды, что давит на каждый бимс, и среди стремительных ветров, что раздувают его могучие паруса, — точно так же и птицы удерживают себя в потоках воздуха, не шевеля крыльями. Лишь лёгкое движение крыла или хвоста надобно им, чтобы оказаться под или над ветром, препятствует их падению». Потом он добавил: «Когда без помощи ветра и, не шевеля крыльями птица удерживает себя в воздухе в положении равновесия — то, значит, центр тяжести совпал с центром (сопротивления)».
— Эй, Леонардо! — услышал он оклик Никколо. Мальчик подбежал, задыхаясь; он волок коричневый мешок, где были остатки еды и Куанова книга. — Тебя не было три часа!
— Это так долго?
— Для меня — да. Что ты делал?
— Просто бродил... и думал. — Помолчав, Леонардо спросил: — Но у тебя же была книга, что ж ты не почитал?
Никколо улыбнулся.
— Я пробовал... но заснул.
— Вот вся правда и вышла наружу. Никко, почему бы тебе не вернуться в bottega? Мне надо ещё побыть здесь... подумать. А тебе скучно.
— Вовсе нет, маэстро, — обеспокоенно возразил Никколо. — Если я останусь с тобой, то не буду скучать. Клянусь!
Против воли Леонардо улыбнулся.
— Поведай же мне, что ты узнал из маленькой жёлтой книжки.
— Я... я не смог ничего понять... пока. Кажется, она вся посвящена свету.
— Именно, — сказал Леонардо и, усевшись в рощице оливковых деревьев, погрузился в чтение. Это отняло у него менее часа — книга была короткой. Никколо поел фруктов и снова уснул — мирным глубоким сном.
По большей части текст книги показался Леонардо магической тарабарщиной, но внезапно смысл этих слов открылся ему.
«Есть тысячи пространств, и свет — цветок неба и земли наполняет их все. Точно так же свет — цветок личности проходит сквозь небо и наполняет землю. И когда свет начинает перемещаться, всё на небе и на земле — все горы и реки, всё, что ни есть в мире — начинает перемещаться вместе со светом. Ключ в том, чтобы сконцентрировать семена своего цветка в глазах. Но будьте осторожны, дети мои, ибо если хотя бы на один день вы перестанете упражняться в медитации, свет этот утечёт от вас, чтобы потеряться неведомо где...»
Возможно, он заснул, потому что вдруг ему почудилось, что он смотрит на стены огромного и прекрасного сооружения — своего собора памяти. Он жаждал вернуться внутрь, в сладостные, дарящие покой воспоминания; он отгонит призраки страха, что таятся в его тёмных лабиринтах.
Но теперь он смотрел на собор с высоты и издалека, с вершины Лебяжьей горы, и казалось, что собор стал лишь малой частью того, что хранила его память и видели глаза. Словно душа его расширилась, вместив и небо, и землю, и прошлое, и будущее. Леонардо испытал внезапное, головокружительное ощущение свободы; небо и земля наполнились множеством пространств. Всё было так, как он читал в книге: всё передвигалось в чистом, слепящем, очищающем свете, что сверкающим дождём струился по холмам и горам, туманной росой наполнял воздух, до сияния нагревал травы на лугах.
Это было чистейшее блаженство.
Всё казалось сверхъестественно ясным — он словно смотрел в самую суть вещей.
А потом, потрясённый, он ощутил, что скользит, падает с горы.
Возвратился всё тот же сон, всё тот же вечный его кошмар: рухнуть без крыльев и ремней в бездну. Он отчётливо различал всё: горный склон, влажные трещины, запахи леса, камней и гниения, мерцание реки внизу, крыши домов, геометрические узоры полей, спиральные перья облаков, словно вплетённые в небо... тут он оступался и падал, падал во тьму, в пугающую пустоту, где не было дна... не было будущего.
Леонардо кричал, чтобы просунуться к свету, ибо знал это место, это царство слепящей тьмы, которое исследовал и описал бессмертный Данте. Но теперь жуткое тулово летящего чудища Гериона было под ним, поддерживало его... та самая тварь, что доставила Данте в Малеболг, в восьмой круг Ада. Чудище было мокрым от слизи и воняло смертью и гнилью; воздух кругом был мерзок, и Леонардо слышал, как трещит внизу скорпионий хвост твари. Однако ему чудился божественный голос Данте, что шёпотом обращался к нему, выводил его к свету сквозь самые стены преисподней.
И вот уже он парил над деревьями, холмами и лугами Фьезоле, а потом полетел к югу — к крышам, балконам и шпилям Флоренции.
Он легко двигал руками, приводя в движение огромные крылья, которые рассекали мирный весенний воздух. Сейчас он не стоял на своём аппарате, а висел под ним. Руками он приводил в движение ворот, чтобы поднимать одну пару крыльев, коленями давил педаль, чтобы опускать вторую. Укреплённый на шее воротник помогал приводить в действие хвост механической птицы.
Это была, разумеется, не та машина, что висела в bottega Верроккьо. С двумя парами крыльев она скорее походила на огромное насекомое, чем на птицу, и...
Леонардо проснулся как от толчка — и увидел овода, который сосал кровь из его руки.
Грезил ли он с открытыми глазами или видел сон, и этот овод пробудил его? Он весь дрожал, обливаясь холодным потом.
Он вскрикнул, разбудив Никколо, и тут же схватился писать и рисовать в записной книжке.
— Я понял! — крикнул он Никколо. — Двойные крылья, как у мухи, дадут мне нужную мощь. Вот видишь, я тебе говорил: природа даёт всё. Искусство наблюдения — простое подражание.
Он изобразил человека, который висит под аппаратом, при помощи рук и ног управляя крыльями. Потом рассмотрел овода, который всё ещё с жужжанием вился вокруг, и записал: «Нижние крылья более скошены, чем верхние, как в длину, так и в ширину. Муха при остановке в воздухе на своих крыльях ударяет этими крыльями с большой скоростью и шумом, выводя их из горизонтального положения и поднимая их вверх на длину этого крыла; и, поднимая, ставшего вперёд, под наклоном, так, что оно ударяется о воздух почти ребром; а при опускании крыла ударяет воздух плашмя». И сделал набросок для сборки руля.
— Как я мог не понимать, что моя машина нуждается в руле точно так же, как корабль? Руль будет работать как хвост птицы. А если подвесить человека под крыльями, то очень легко достичь равновесия. Именно так! — Он вскочил и рывком поднял Никколо на ноги. — Совершенство!
Распевая одну из непристойных песенок Лоренцо, он плясал вокруг Никколо, смущённого странным поведением мастера, затем схватил мальчика и, оторвав от земли, закружил.
— Леонардо, в чём дело? — воскликнул Никколо, высвобождаясь.
— Да ни в чём, всё прекрасно! — И вдруг восторженное настроение Леонардо разом схлынуло, и он увидел себя таким, каким, по всей видимости, казался сейчас Никколо — полным болваном. Разве может изобретение развеять его боль? Может ли ожесточить его сердце к Джиневре?
Возможно... на краткий миг. Но это была измена, так же как и свидание с Симонеттой.
— Наверное, правы были те люди на рынке, — заметил Никколо. — Ты безумен, как Аякс.
— Может быть, — согласился Леонардо. — Но у меня полно работы, потому что Великую Птицу следует переделать — а ей на той неделе предстоит лететь перед Великолепным.
Было уже далеко за полдень. Он сунул книгу о Золотом Цветке в мешок, подал его Никколо и зашагал к городу.
— Я помогу тебе с машиной, — предложил Никколо.
— Спасибо, мне понадобится кто-нибудь на посылках.
Это, кажется, удовлетворило мальчика.
— Почему ты так орал и плясал, маэстро? — спросил он.
Леонардо засмеялся и замедлил шаг, ожидая, пока Никколо нагонит его.
— Трудно объяснить. Скажем так: решение загадки Великой Птицы сделало меня счастливым.
— Но как ты решил её? Я думал, ты спишь.
— Мне был сон, — сказал Леонардо. — Дар поэта Данте Алигьери.
— Он подсказал тебе ответ? — недоверчиво спросил мальчик.
— Именно он, Никко.
— Значит, ты веришь в духов?
— Нет, Никко, только в сны.
Почти весь обратный путь они прошли молча, потому что Леонардо ушёл в себя. Он то и дело останавливался, чтобы сделать запись или набросок.
Уже в городе Никколо спросил:
— Маэстро, ты веришь в сглаз?
— Почему ты об этом спрашиваешь?
— Сегодня на рынке одна женщина сказала, что ты можешь быть колдуном, можешь овладеть душой человека, взглянув в его глаза. Ты это можешь, Леонардо?
— Нет, Никко, — мягко сказал Леонардо. — Не спорю, глаза — это врата души, но никакая духовная сила из них не исходит.
— Я видел, как один из слуг мессера Веспуччи заболел и умер от сглаза, — как бы между прочим сказал Никколо.
— Ты мог и ошибиться.
— Я видел, — упрямо повторил Никколо и вдруг добавил: — Ты не забыл, что мы должны зайти к маэстро Боттичелли?
— Нет, Никколо, я не забыл. Но я должен завершить маленькую Мадонну, прежде чем его великолепие и Симонетта приедут в bottega. После их ухода я навещу Сандро.
— По-моему, ты боишься, мастер, — сказал Никколо, не поднимая взгляда от мостовой.
— Боюсь чего?
— Что маэстро Боттичелли болен из-за тебя. — Никколо выразительно коснулся глаза. — Из-за тебя... и красивой женщины Симонетты.