Глава 30
После похорон Изабель Майор Эмберсон не проронил ни слезинки: он знал, что разлука с дочерью не будет долгой, предыдущее расставание было длиннее. Он больше не занимался бухгалтерией в свете газовой лампы, а просиживал вечера у себя в спальне, возле камина, подавая голос, только если кто-то обращался к нему. Казалось, он перестал замечать окружающий мир, и ближние чувствовали, что смерть Изабель потрясла его так, что старик затерялся в воспоминаниях и смутных грезах.
– Вероятно, он вновь переживает свою юность, а может быть, дни Гражданской войны. Или времена, когда они с мамой только поженились, а мы, их дети, были еще малышами; когда этот город был маленьким городком с одной мощеной улицей и грунтовыми дорогами с досками вместо тротуаров.
Эту догадку высказал Джордж Эмберсон, и остальные с ним согласились – но они ошибались. Майор погрузился в размышления о жизни. Ни одна деловая задумка не захватывала его так, как поглотили эти новые планы, ибо он готовился сделать шаг в неизвестную страну, где его, наверное, даже никто не знает, разве что Изабель. Его сосредоточенность создавала впечатление, будто он погрузился в прошлое, но это было не так. Впервые после ранения в Геттисбергской кампании[27], когда он вернулся домой и открыл собственное дело, Майор занялся чем-то действительно важным. К нему пришло понимание: все, что тревожило или радовало его в промежуток между этими двумя поворотными точками, – покупки, стройки, торговля, капитал – было пустяком и тратой времени по сравнению с тем, что предстояло совершить.
Майор почти не выходил из комнаты и редко притрагивался к еде, что заставляло домашних печально качать головой, ошибочно принимая его глубокую сосредоточенность за оцепенение. Тем временем жизнь семьи, осиротевшей без Изабель, стала налаживаться, как и положено жизни, пробуждаясь для новых устремлений. На самом деле в оцепенение погрузился не отец Изабель, а ее сын.
Однажды вечером, спустя месяц после смерти матери, он ворвался в комнату Фанни, когда она, склонившись над конторкой, усердно складывала колонки цифр, уже покрывшие несколько страниц. Это математическое упражнение было напрямую связано с ее будущими доходами от электрических фар, только что поступивших в продажу. Но Фанни, устыдившись, что увлечена чем-то, когда ей положено скорбеть, поспешно убрала вычисления и оглянулась, чтобы поприветствовать своего изнуренного гостя.
– Джордж! Ты меня перепугал.
– Прости, что без стука, – сказал он. – Не думал, что ты занята.
Она повернулась на стуле и внимательно посмотрела на него:
– Присядь, Джордж.
– Нет. Я заскочил, чтобы…
– Я слышала, как ты расхаживал по своей комнате, – сказала Фанни. – С самого ужина. И по-моему, ты мечешься там каждый вечер. Не думаю, что это хорошо, твоя мама за голову схватилась бы… – Фанни осеклась.
– Слушай, – поспешно произнес Джордж, – я хочу еще раз убедиться, что все сделал правильно. Разве я мог поступить иначе?
– Ты о чем?
– Обо всем! – воскликнул он. – Говорю тебе, я все делал верно! Господи, хотел бы я знать, что еще мог поделать человек в моем положении! Было б ужасно, если бы я пустил все на самотек и не вмешался, это обернулось бы кошмаром! Что еще, черт побери, я мог сделать? Надо было пресечь эти сплетни! Разве хороший сын поступил бы по-другому? Разве я сам от этого не пострадал? Мы с Люси были в ссоре, но со временем наверняка бы помирились, а прогнав ее отца, я положил конец всему. Я знал, что так будет, но все равно сделал это, потому что так правильно, это должно было остановить сплетников. Поэтому я и увез маму. Я знал, что после этого сплетники заткнутся. Ей нравилось быть со мной, она была совершенно счастлива. Говорю тебе, по-моему, она жила великолепно, и это служит мне единственным утешением. Она не дожила до старости, осталась молодой и красивой, и я чувствую, что она так и хотела уйти, не превратившись в старуху. У нее был хороший муж, она жила в роскоши и комфорте, какие многим и не снились, – разве это не счастливая жизнь? Она была всегда весела, и когда я вспоминаю ее, я вспоминаю чудесный смех, он стоит у меня в ушах. Когда у меня получается забыть наше возвращение домой и последнюю ночь, я всегда думаю о том, как она веселилась и смеялась. Неужели можно назвать ее жизнь несчастной? Несчастные люди так много не смеются, разве нет? Они должны выглядеть как несчастные люди! Слушай, – он с вызовом посмотрел на Фанни, – ты будешь отрицать, что я все сделал правильно?
– Я тебе не судья, – ответила Фанни мягким голосом, потому что в жестах Джорджа чувствовалось волнение. – Я знаю, что ты считаешь свой поступок верным.
– Я считаю! – с яростью повторил он. – Господи боже! – И он начал мерить шагами комнату. – Что еще я мог сделать? Какой у меня был выбор? Что могло унять сплетни? – Он подошел к тете вплотную, остановился и, размахивая руками, громко и сипло продолжил: – Ты меня слышишь? Я спрашиваю, что еще, черт возьми, могло заткнуть сплетников?
Фанни отвернулась:
– Они давным-давно замолчали.
– Иными словами, я был прав? Если б я тогда к ней не сходил, эта клеветница Джонсон так и продолжала бы наговаривать… Все еще трепала бы…
– Нет, – перебила Фанни. – Она умерла. Ее хватил удар примерно через полтора месяца после вашего отъезда. Я не стала писать об этом, потому что не хотела…
– Но остальные не перестали бы болтать.
– Не знаю, – сказала Фанни, отводя встревоженный взгляд. – Тут все очень переменилось, Джордж. Те остальные, о которых ты говоришь, – кто знает, где они теперь? Кто-то уже умер, другие живы, но ты их вряд ли встретишь, а кто-то просто растворился среди приезжих, которые и слыхом про нас не слыхивали, как и мы про них. К тому же людям свойственно забывать. Порой кажется, что они могут забыть все. Ты даже не представляешь, как тут все поменялось!
Джордж мучительно сглотнул, прежде чем заговорить.
– То есть ты вот так здесь сидишь и рассказываешь мне, что надо было все оставить как есть… Да уж! – Он опять заметался по комнате. – Говорю тебе, я поступил единственно правильным образом! Если ты не согласна, то почему ж ты, ради всего святого, не скажешь, какие у меня были варианты? Критиковать легко, но раз уж критикуешь, изволь объяснить, что еще я мог сделать? По-твоему, я ошибся!
– Я этого не говорила.
– Нет, говорила! Тогда ты мне все высказала! И что ты теперь скажешь, раз так уверена, что я напортачил?
– Ничего не скажу, Джордж.
– Просто потому, что боишься! – произнес он и вдруг высказал горькую, но точную догадку: – Ты винишь себя за то, как повела себя в той ситуации, и стараешься оправдаться, делая то, что хотела бы мама. Ты считаешь, я не вынесу, если пойму, что надо было поступить иначе. О, я знаю! В голове у тебя одно: ты уверена, что я был не прав. И дядя Джордж думает так же. На днях я напрямую спросил его об этом, и он отвечал, как ты: пытался увернуться и быть повежливее. А мне ни к чему ваша вежливость! Я знаю, что поступил правильно, и мне не нужно сюсюканье от людей, считающих, что это не так! По-моему, ты считаешь, что я зря не пустил Моргана в ту ночь, когда она… умирала. Но если это так, зачем ты сама прибежала спрашивать у меня разрешения? Взяла бы да пустила! Она и правда хотела с ним увидеться.
– Ты думаешь… – начала потрясенная Фанни.
– Она мне так и сказала! – Он задыхался от неизъяснимой муки. – Сказала «еще разочек». Она хотела попрощаться с ним! Только и всего! Ты винишь меня и в этом тоже, перекладываешь на меня ответственность! Но уверяю тебя, я это и дяде Джорджу сказал, что виноват не я один! Раз ты знала, что я не прав, увозя ее или прогоняя Моргана, раз ты была в этом уверена, почему допустила? Вы с дядей взрослые люди, разве нет? Вы старше и убеждены, что мудрее меня, так почему опустили руки и позволили мне делать все, что заблагорассудится? Могли бы и остановить, раз уж я был не прав, разве нет?
Фанни покачала головой.
– Нет, Джордж, – медленно выговорила она. – Никто не мог остановить тебя. Ты такой сильный, к тому же…
– Что? – громко спросил он.
– К тому же она так любила тебя.
Джордж уставился на тетю Фанни, его нижняя губа задергалась, он прижал ее зубами и выскочил из комнаты.
Фанни осталась неподвижно сидеть, прислушиваясь. Кажется, Джордж бросился в комнату матери, но после того, как за ним хлопнула дверь, до тети не долетало ни звука. Наконец она встала и вышла в коридор, но и там стояла тишина. Фанни смотрела на тяжелую черную дверь, которая казалась все темнее и темнее, – дверь спальни Изабель. Полированный орех смутно отражал свет люстры, висящей в дальнем конце коридора, что придавало двери таинственности, а единственное яркое пятно на бронзовой ручке было подобно несмолкающему воплю в ночи. Что же скрывалось во тьме по ту сторону двери, во мраке, укутавшем любимые кресла Изабель, ее бережно собранную библиотеку и два огромных ореховых платяных шкафа с ее платьями и шалями? Какие вопросы напрасно звучали в комнате ушедшей навсегда любимой матери? «Господи, что еще я мог сделать?» Непроницаемая тишина была выразительнее всех слов, которыми при жизни отвечала Изабель, и сын начал понимать, сколь красноречивы могут быть мертвые. Как бы ни любили они живущих, мертвые не в силах перестать напоминать об их ошибках – у них просто нет выбора. Джордж мог вопрошать: «Что еще я мог сделать?» – до потери рассудка – ответом ему был лишь грустный шепот Изабель, обреченной вечно повторять одно и то же: «Мне бы хотелось с ним… увидеться. Еще… еще один раз».
Под окнами прошел веселый темнокожий парень, который громко насвистывал песенку о женщинах, рагу и джине, редко попадая в ноты. Потом появилась шумная компания юнцов, возвращающихся домой после каких-то важных событий. Они грохотали палками по планкам забора, хрипло хохотали и даже пытались петь жуткими ломающимися голосами подростков. Безо всякой причины они встали перед домом и почти полчаса галдели, словно стадо встревоженных гусей.
Женщине, застывшей на втором этаже, это казалось непереносимым, ей так и хотелось выйти и разогнать их, но она не решилась и просто вернулась к себе в комнату, за конторку. Фанни оставила дверь открытой и частенько поглядывала в коридор, но постепенно ее внимание поглотили суммы будущего дохода от великой инвестиции в автомобильные электролампы. Она не слышала, когда Джордж вернулся к себе.
Предубежденный человек мог бы сказать, что не стоит вкладываться в компанию, где партнером (как и в несчастном металлопрокатном предприятии Уилбура) станет очаровательный, но слишком беспечный светский лев Джордж Эмберсон. Он слыл одним из оптимистов, искренне верящих, что, если вкладываться во все подряд, что-нибудь обязательно сработает, следовательно, не надо упускать шанса вложиться в достаточное количество бизнесов. Безрассудно отважный и не боящийся смотреть в глаза бедам, он хватался за любой проект, а завидная регулярность, с которой эти предприятия прогорали, убеждала его в собственной уникальности, раз уж не находилось иного утешения. Он был настолько невезуч в делах, что это постоянство позволяло ему громогласно заявлять, впрочем не без искренности, что причина невезучести заключается в том, что до его рождения Эмберсонам слишком везло, а он теперь восстанавливает равновесие.
– Надо было тебе поинтересоваться моим послужным списком и держаться в стороне, – заявил он Фанни весной следующего года, когда дела электроламповой компании пошли наперекосяк. – Сам-то я привык к краху своих претензий на финансовую гениальность. Наверное, примерно то же чувствует воздухоплаватель, чей шар взорвался, пролетая над родной фермой… Иными словами, я пытаюсь описать эмоции человека, который вот-вот шлепнется в грязь своего старого скотного двора. Дела и впрямь идут не очень, хорошо хоть ты не вложилась так, как я.
Фанни порозовела.
– Все наладится! – возразила она. – Мы же своими глазами видели, как лампы работают в мастерской. Светят так ярко, что ослепнуть можно, и нет причин, по которым они не будут работать!
– О да, ты права, – подтвердил Эмберсон. – Лампы отлично работают – в мастерской! Только вот мы не знали, при какой скорости они способны работать в машине. А это оказалось главным.
– И при какой?
– Первопроходцы, осмелившиеся купить наш продукт (вскоре все они потребовали деньги назад), должны были ехать медленнее, чем двадцать пять миль в час, иначе фары не загорались, – с чувством и расстановкой проинформировал ее Эмберсон. – Чтобы сделать свет заметным для встречных автомобилей, надо было держать скорость тридцать миль в час. При скорости тридцать пять можно было рассмотреть крупные предметы на дороге, при сорока становилось видно почти все, а вот если ехать пятьдесят миль в час и быстрее, фары светят как настоящие фонари. К сожалению, люди не любят сломя голову носиться в сумерках, особенно если не одни на дороге, а полицейские настроены против больших скоростей.
– Однако вспомни ту пробную поездку, когда мы…
– На испытаниях все прошло чудесно, – согласился он. – Изобретатель осчастливил нас убедительной речью, а потом ты, я и Фрэнк Бронсон промчались сквозь ночь на невероятной скорости. Впечатления пьянящие: голова так и кружилась от света, огней и музыки. Такого не забудешь: прохладный бриз целует щеки, дорога на милю вперед светла как днем. Однако цена этому…
– Но ведь можно что-то сделать.
– Конечно! Но мои денежки успели растаять. К счастью, ты…
Румянец на щеках Фанни запылал.
– Но разве этот изобретатель не собирается ничего исправлять? Неужели нельзя попробовать…
– Он пробует, – сказал Эмберсон. – Я провел в его мастерской несколько прекрасных деньков, когда сама природа за окнами благоухала весной и дымом. Он напевает себе под нос, и, по-моему, мысли его блуждают где-то далеко от этой нудятины. Полагаю, он уже обдумывает новое, более интересное изобретение.
– Нельзя ему этого позволять! – закричала Фанни. – Заставь его продолжать работать над лампами!
– О да. Он понимает, зачем я к нему прихожу. И я так просто не оставлю его в покое!
Однако, несмотря на то что Эмберсон почти все время просиживал в мастерской, действуя на нервы изобретателю капризной лампы, нашелся еще один повод волноваться из-за финансовых вопросов. Это оказалось связано с состоянием дел Изабель.
– Интересно, где документы на ее дом? – сказал Эмберсон племяннику. – Ты точно помнишь, что в бумагах их не было?
– Да у мамы и бумаг-то не было, – ответил Джордж. – Никаких. Она лишь переводила деньги по чекам деда на свои счета, а потом пользовалась ими.
– Значит, дом так и не был оформлен, – задумчиво произнес Эмберсон. – Я ездил в архив за подтверждением. И отца спрашивал, отдавал ли он ей документы, но он меня сначала даже не понял. Потом сказал, что, наверное, отдавал, когда-то давно, но и в этом не был уверен. По-моему, ничего он не отдавал. Надо поскорее заставить его оформить дом на твое имя. Я поговорю с ним.
Джордж вздохнул:
– Вряд ли стоит его беспокоить по этому поводу: дом мой, и все мы понимаем, что это так. Мне этого достаточно, вряд ли мы с тобой из-за него поссоримся, когда будем вступать в наследство. Я только что от деда, и мне кажется, что ты этими разговорами его только рассердишь. Ему не нравится, когда его отвлекают: мыслями он где-то далеко и хочет там оставаться. Думаю… думаю, маме тоже не захотелось бы беспокоить его, она точно попросила бы нас отстать от старика. Он такой бледный и странный.
Эмберсон покачал головой:
– Не бледнее и не страннее тебя, мой мальчик! Ты бы глотнул свежего воздуха, размялся, перестал бы целыми днями слоняться по дому. Я отца сильно не обеспокою, документы подготовлю сам, а он всего лишь их подпишет.
– Я бы не делал и этого. Не понимаю…
– Потом поймешь, – проворчал дядя. – Состояние дел – хоть за голову хватайся, и я их точно не улучшил, взяв у отца денег на эти чертовы фары. Все равно что сжег. Я на мели, бедняга Фрэнк Бронсон потерял половину состояния, а Фанни… Слава богу, я ее отговорил вкладывать все деньги, иначе тоже осталась бы ни с чем. Но все же ударило по ней больно. Тебе необходимо все официально оформить.
– Нет. Не беспокой деда.
– Беспокойство небольшое. Надо только выгадать момент, когда в голове у него станет чуть яснее.
Но Эмберсон не успел. Размышления о важных вещах заняли у Майора одиннадцать месяцев со дня смерти дочери. Этого оказалось достаточно, и ничто больше не держало его в этом мире. Как-то вечером к нему подсел внук – Майору, кажется, нравилось его общество, по крайней мере так казалось со стороны. Вдруг старик хлопнул себя по колену, будто сделал неожиданное открытие или вспомнил что-то давно забытое.
Джордж вопросительно посмотрел на него, но промолчал. Он, как и дед, почти отвык разговаривать. Но тут Майор сам подал голос:
– Наверное, это солнце. Солнце появилось первым, из него вышла земля, а мы – из земли. Поэтому все мы окажемся на солнце. Сначала уйдем в землю, из которой вышли, а земля вернется на солнце, из которого появилась. Время не имеет значения, совсем никакого, вскоре мы все вернемся на солнце. Я хочу… – Он протянул руку, словно пытаясь дотронуться до чего-то.
Джордж подскочил:
– Дедушка, тебе что-то подать?
– Что?
– Может, стакан воды?
– Нет… нет, ничего не надо. – Рука упала на подлокотник кресла, и старик замолчал, но через пару минут закончил начатое предложение: – Я хочу, чтобы мне объяснили!
На следующий день он слег с небольшой простудой, но, когда сын решил послать за доктором, воспротивился, и Эмберсон подчинился. Утром, самостоятельно встав с кровати и одевшись, Майор отправился искать ответ, который ускользал от его понимания, ушел за объяснениями, которые ему обязаны были дать.
Старый Сэм, пришаркавший с завтраком, обнаружил хозяина в любимом кресле у камина, и даже он сразу понял, что Майор уже не здесь.