home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


ГЛАВА ШЕСТАЯ

Чтобы осуществлять свою головоломную задачу — одновременно способствовать и препятствовать заключению союза, — дону Альфонсо приходилось подолгу бывать в Толедо, и донья Ракель часто оставалась одна. Но она догадывалась, что Альфонсо у себя в замке, сообща с её отцом, строит какие-то хитроумные планы для её же блага, и в своем одиночестве не терзалась, как бывало раньше, жгучей тоской. Она часто навещала кастильо Ибн Эзра. Придя туда, она забивалась в уголок рабочей комнаты Мусы, просила, чтобы он не обращал на неё внимания, и следила за тем, как он шагал из угла в угол, обдумывая что-то, или писал за высоким налоем, или рылся в книгах.

Каноник в это последнее время избегал встречаться с доньей Ракель, зато молодой дон Вениамин появлялся очень часто. Он был глубоко взволнован и озадачен тем, что любимая им женщина, принадлежащая к роду Ибн Эзра, царевна из дома Давидова, должна родить младенца кастильскому королю. Он боялся за любимую, предвидел, какая борьба возгорится вокруг неё и её ребенка, и ему хотелось придать ей силы для этой борьбы.

Но, говоря о величии иудейской веры, он уже не принуждал себя, как в тот раз, в присутствии каноника, быть по-научному бесстрастным; нет, теперь он согревал собственным чувством те слова, которыми еврейские ученые и поэты старались доказать превосходство иудейского мировоззрения над языческой философией и над тем, что проповедовал Иисус из Назарета. Ведь учение великого язычника Аристотеля питает лишь ум, меж тем как мудрость иудеев удовлетворяет потребности не только разума, но и чувства, она направляет на путь истинный не только мысли, но и поступки человека. И если основатель христианства возвестил, что страдание — высшая добродетель и священнейшее назначение человека, то ни один из народов в такой степени, как народ Израиля, не претворил в действительность это учение. В назидание человечеству народ Израиля уже многие столетия носит благородный венец страдания.

Дон Вениамин вдохновенно рассказывал Ракели о человеке, который всего лишь полвека назад переложил это учение в прекрасные стихи, — о последнем великом пророке Израиля, Иегуде Галеви. Он подробно изложил ей его апологию иудейства и прочел одну из «Сионид» Иегуды: «О Сион, царственный приют! Будь у меня крылья, я полетел бы к тебе. Благоговейно и смиренно лобызал бы твой прах, ибо даже прах твой благоухает, точно бальзам. Могу ли я жить, когда псы терзают твоих мертвых львов? О лучезарная обитель Господня, как чернь и рабы бесчинствуют ныне на твоем престоле!» И вот этот самый Иегуда Галеви немощным старцем с превеликим трудом совершил путь до Святой земли и у самых стен святого города Иерусалима был убит мусульманским рыцарем.

Но, дав волю душевному порыву, Вениамин уже стыдился своей восторженности и шутливым замечанием пытался перейти на обычный, будничный тон. Или же доставал тетрадь и просил у Ракели разрешения нарисовать ее. «Какой же ты праведник и… какой еретик!» — с улыбкой говорила она. Он сделал с неё три наброска. Она попросила, чтобы он отдал ей эти рисунки; она боялась, что тот, у кого есть её изображение, приобретет власть над ней самой.

Как-то раз, особенно ясно ощущая их взаимную духовную близость, он признался ей в своем последнем, сокровенном убеждении.

— Мы тоскуем о Святой земле, — так начал он, — мы молимся о пришествии мессии, однако, — тут он так понизил голос, что она почти не слышала его, однако на самом деле мы вовсе не хотим, чтобы пришел мессия. Он помешал бы нашему непосредственному общению с богом, отнял бы у нас какую-то долю божества. У других есть и государство, и родина, и бог, и они чтут все это, и все это смешано в их сознании, и бог — лишь часть того, что они чтут. У нас же, у евреев, есть только бог, и потому мы обладаем им в целостной чистоте. Мы отнюдь не нищие духом и не нуждаемся в посреднике между богом и нами — ни во Христе, ни в Магомете. Мы осмеливаемся без посредников созерцать и чтить бога. Уповать на Сион лучше, это делает жизнь богаче, чем обладать Сионом. Ожидание пришествия мессии побуждает нас делать землю достойной его, это мечта, а не действительность, и пусть оно так и будет. Зачем нам быть косными и нерадивыми обладателями добра, куда лучше стремиться к добру и бороться за него.

Хотя Ракель глубоко уважала ум и душу дона Вениамина, его слова о мессии не понравились ей. Нельзя доходить в ереси до такой крайности. Она не хотела и не могла верить, что мессии вообще не существует, что он придет не так уж скоро или даже вовсе не придет.

Об этом она знала лучше, чем он.

Относительно времени пришествия мессии было множество пророчеств. Тысячу лет, так гласили они, продлятся бедствия народа Израилева, тысячу лет проведет он в изгнании, рассеянный по всему свету. Но тысяча лет давно истекла. И враги снова ополчились против Иерусалима, и настало время, когда, по слову пророка Исайи, молодая женщина родит сына, и то будет Иммануил, мессия. Потому-то в последние десятилетия особенное почтение внушали еврейские женщины в пору беременности; ибо мудрецы учили, что каждая может оказаться избранницей и родить Иммануила.

Ее собственная необыкновенная судьба подсказывала Ракели мысль, что именно она носит во чреве мессию. Он должен быть из дома Давидова, а разве она, дочь Ибн Эзров, не царевна из дома Давидова? И разве великое и опасное счастье быть избранницей и подругой христианского короля не свидетельствует о её особом предназначении? Она ощупывала свой живот, прислушивалась к тому, что свершается у неё внутри, улыбалась углубленной в себя улыбкой, и в ней все крепла вера, что она вынашивает князя мира, мессию. Но она никому не говорила об этом.

Кормилица опекала ее, указывала, что ей можно есть, а чего нельзя, когда ей надо почивать и когда гулять. Ракель притворялась покорной, но почти не слушала ее. Она заметила, что раболепно-угодливый Белардо бросает ей вслед злобные взгляды, но она не боялась его злого глаза. Счастье ограждало её от всего и вселяло в неё покой. Она звонко смеялась, вспоминая, как её севильская подружка Лейла сказала ей: «Бедная ты моя».

Она читала псалмы, один из них особенно запал ей в душу. Не понимая смысла величавых и давно отзвучавших слов, она по-своему толковала их.

«И возжелает царь красоты твоей, — говорилось там, — ибо он господь твой, и ты поклонись ему. И дочь Тира с дарами, и богатейшие из народа будут умолять лице твое; вся слава дщери царя внутри; одежда её шита золотом. В испещренной одежде ведется она к царю. Приводится с веселием и ликованием, входит в чертог царя. Вместо отцов твоих будут сыновья твои, ты поставишь их князьями по всей земле. Сделаю имя твое памятным в род и род; посему народы будут славить тебя во веки и веки.»

И Ракель гордилась не менее своего отца.

Нередко, глядя на Ракель, Альфонсо ощущал нежность, доходящую до боли, её личико осунулось, оно казалось ему еще более детским и вместе с тем умудренным, движения её стали необыкновенно плавными; свободные одежды скрадывали округлившийся живот. Она явно ничего не боялась, порой ему чудилось, будто она вся лучится безудержным счастьем.

Он очень жалел, что из-за дел принужден постоянно разлучаться с ней. Как-то раз он сказал ей, что оставляет её так часто одну не от недостатка любви. Совсем наоборот, уверял он.

По пути в королевский замок он постарался сам понять, что подразумевал под этим «наоборот». И тут ему стало совершенно ясно, что он, потворствуя своему греху, втайне непрестанно разрушает то святое дело, о котором ратует перед лицом всего света. Он отчетливо увидел, какие гадкие козни плетет вместе с Иегудой. Папа прав. Он заключил союз с сатаной, дабы чинить препоны священной войне. Он чувствовал, что губит свою душу.

Но он знал и средство спасти ее. Надо обратить Ракель в истинную веру. Хотя бы даже употребив силу. И сейчас, немедленно, до того, как она разрешится от бремени. Пусть она христианкой родит ему сына. Так ему угодно.

Однако, воротясь в Галиану, он увидел, какой хрупкой сделала её беременность, увидел, что только уверенность в своем счастье придает ей силы, и у него недостало духу начать разговор, который мог повредить ей.

Ничего не предприняв, он безвольно отдался счастью.

Как и прежде, они по целым дням ничего не делали и были очень заняты. Ракель снова рассказывала ему сказки, а он дивился, как складно льются у неё слова, как одна сказка вытекает из другой, как она выдумывает их, и сама верит своим выдумкам, и его заставляет верить им.

Да, Ракель была красноречива, она находила нужные выражения для всего, что её волновало.

Впрочем, не для всего. Она не умела высказать Альфонсо, как любит его, да и нигде, кроме древних песен в Великой Книге, не нашлись бы для этого подходящие слова. И вот она рассказывала ему о звучных, ликующих, страстных стихах Песни Песней. Она пыталась перевести эти стихи для него на свой арабский язык, и на его вульгарную латынь, и на им одним понятную помесь этих двух языков. Только так могла она высказать ему всю свою любовь.

Она прочла ему и туманные стихи того псалма, где в чересчур пышных словах превозносится блеск и слава царя и краса его невесты. Он был несказанно удивлен, что древние иудейские цари были еще горделивее христианских королей-рыцарей.

Но вот однажды утром он, по внезапному наитию, собрался с духом и попросил её сломать наконец последнюю преграду, разделяющую их, и перейти в истинную веру, дабы она уже христианкой родила ему сына-христианина. Ракель посмотрела на него скорее с изумлением, нежели с укором или гневом.

— Этого я не сделаю, и не заговаривай больше об этом, Альфонсо, — тихо, но решительно сказала она.

На следующий день она показала Альфонсо те три наброска, которые сделал с неё дон Вениамин. Он долго и старательно вглядывался в рисунки. Как объяснила ему Ракель, дону Вениамину потребовалось немало мужества, чтобы нарисовать ее; рисовать чье-либо изображение запрещается и законом Моисея, и законом Магомета. Дону Альфонсо не понравилось, что Ракель знается с этим доном Вениамином; надо полагать, Вениамин поддерживает в ней её злостное упорство.

— Раз ему не дозволено рисовать, так пусть и не рисует, — сердито буркнул он, — я не терплю еретиков. Мои подданные должны подчиняться законам своей религии.

Ракель была ошеломлена. Как же он от неё требует самой тяжкой ереси-отречения от веры предков?

Альфонсо заметил её смятение.

— На свете должны быть люди, короли и священнослужители, которые предписывают законы, — принялся он втолковывать ей, — а низшим не полагается умничать над законами. Пусть следуют им беспрекословно, вот и все.

Но когда она собралась унести рисунки, он попросил:

— Оставь мне их, пусть побудут у меня.

Когда она ушла, он снова долго всматривался в её изображения и при этом покачивал головой. Перед ним была его Ракель и все-таки не совсем она. Он открывал в ней совершенно незнакомые ему черты. Но ведь он-то знает её лучше, чем кто бы то ни было. Видно, красота её неисчерпаема, а душа многолика, как облака в небе и волны на реке Тахо.

В Толедо прибыли музыканты-мусульмане. Их думали было не пускать в Кастилию, сочтя это неуместным ввиду войны, но Альфонсо легкомысленно заявил, что не мешает напоследок, перед тем как разразится настоящая война, насладиться искусством мусульманских певцов. Итак, они очутились тут, и те из толедцев, которые претендовали на просвещенность и утонченный вкус, приглашали их к себе в дом попеть и поиграть.

Альфонсо вытребовал их в Галиану. Их было четверо — двое мужчин и две девушки; мужчины, как большинство музыкантов, были слепые, потому что женщины жаждут рассеять музыкой гаремную скуку, но нельзя, чтобы мужчины смотрели на них в гареме. Музыканты принесли с собой гитару, флейту, лютню и канун — нечто вроде клавикордов. Они играли и пели медлительные, монотонные и все же волнующие мелодии. Сперва они исполнили эпические песни, и среди них знаменитую старинную — о Сиде Кампеадоре; проживавший в мусульманской Андалусии еврей Абен-Алфанке сочинил её во славу неприятельского рыцаря. Затем они стали петь новые песни, которые были теперь в ходу в Гранаде, Кордове и Севилье. Они пели о красоте этих городов, об их садах, водоемах, об их девушках и рыцарях. Кормилица Саад не могла сдержать слезы. И Ракель тоже ощутила тоску по Севилье. Но тоска была не мучительная, она не омрачала счастья Галианы, а лишь углубляла его.

Под конец слепцы спели романсы и баллады о событиях недавнего прошлого и настоящего, но только принявшие сказочный оттенок, лишенные временных пределов, — все это могло точно так же происходить и сейчас, и пятьсот лет назад. Между прочим спели они и романс о неверном короле-христианине; он влюбился тоже в неверную, только в еврейку, и жил с ней у себя в замке долгие дни, месяцы, годы, упорствуя в своем неверии, а она в своем, и неужто же Аллах попустит, чтобы это сошло благополучно? Слепцы пели с чувством, одна из девушек перебирала струны лютни, другая ударяла по клавишам кануна. Ракель слушала и улыбалась, она была уверена, что Аллах все приведет к счастливому концу. Королю стало не по себе, но он смехом разогнал неприятное чувство.

Почти все шесть тысяч франкских евреев-беженцев осели в Кастилии и понемногу свыкались с жизнью и делами страны. Веселый шум всеобщего благоденствия заглушал злобные речи прелатов и баронов.

Из-за всеобщего благоденствия и затея Иегуды, почерпнутая из Книги Эсфирь, — пресловутый «счастливый горшок», иначе говоря, лотерея, — имела баснословный успех. Купив билет за несколько сольдо, можно было выиграть десять золотых мараведи. Играли все — гранды, горожане, зависимые крестьяне. Они радовались выигрышу и считали его своей личной заслугой; а если был проигрыш — все равно они целые недели жили в счастливом ожидании и теперь надеялись на следующий раз.

Торговые дела Иегуды с иноземными государствами шли как нельзя лучше, и его имя пользовалось известностью от Лондона до Багдада.

Хотя Иегуда и себе, и всему свету представлялся окер харимом, человеком, способным двигать горы, все же иногда по ночам на него нападал страх: «Сколько времени продлится мое счастье?». Он не забыл, в какую бездну отчаяния повергло его известие о смерти инфанта. Тогда он не сомневался, что Альфонсо, не медля ни минуты, выступит в поход, а его и Ракели счастью придет конец. Но потом ему довелось увидать, как беременность Ракели еще крепче привязала к ней короля, и ему стало стыдно, что он усомнился в своем счастье. И тем не менее он не мог полностью избавиться от воспоминания о пережитых часах отчаяния, и, главным образом по ночам, пылкое воображение рисовало перед ним страшные картины. Рано или поздно, наперекор всем его ухищрениям, начнется война, длительная, суровая война, в ней будут и успехи и неудачи, и вину за первое же поражение припишут ему, Иегуде, и толедской альхаме. Великое бедствие постигнет кастильских евреев, и вся ярость Эдома обрушится на него и на его дочь.

Даже и ближайшее будущее представлялось ему неверным. Что будет, когда Ракель произведет на CBCI младенца? Временами Иегудой овладевали дерзкие, безумные мечты о том блеске, каким будет окружен его внук. И в христианском мире баррагана, королевская наложница, пользовалась большими правами, и рожденное ею дитя в правовом отношении стояло немногим ниже законных детей. Испанские короли делали из своих бастардов знатных вельмож. Перед Иегудой маячила мечта, что его внук, чего доброго, станет кастильским принцем.

Однако его трезвый рассудок не замедлил развеять дерзостную мечту и показать, какими опасностями для него и для Ракели чревато рождение этого внука. Дон Альфонсо, разумеется, пожелает, чтобы его сын был крещен; чистое безумие требовать от короля Кастилии, чтобы он растил родного сына «в ереси». И все-таки Иегуда должен решиться на это безумие.

Господь посмеялся над ним. Адонай посмеялся над ним. Господь не простил ему, что он столько времени оставался мешумадом. Господь захотел его испытать, а он не выдержал испытания и лишился сына Аласара. Теперь же господь вторично испытывает его.

Не только узколобый и непреклонный рабби Товий, но самый свободомыслящий из всех ныне здравствующих еврейских мудрецов, господин и учитель наш Моисей бен Маймун, наистрожайше требовал от евреев, чтобы они оставались тверды, невзирая ни на какие испытания, и не допускали своих детей до такого падения, как переход в христианство. В десятый раз перечитывал Иегуда «Послание о вероотступничестве». Кто под страхом смерти признает себя последователем пророка Магомета, так учил в этом послании бен Маймун, тот еще не погиб. Погибшим должен считаться тот, кто подставляет голову под воды крещения, ибо признание триединства — это ни более ни менее, как идолопоклонство, нарушение второй заповеди. И бен Маймун приводил стих из Священного писания: «Кто дает из детей своих Молоху, тот да будет предан смерти. И если народ земли не обратит очей своих на человека того и не умертвит его, то я обращу лице мое на человека того и на род его и истреблю его из народа его и всех блудящих по следам его.».

Иегуда доверился надежному другу Мусе. Мусе было понятно, что Иегуда даже слышать не желает о крещении своего внука.

— Но как можешь ты воспретить королю Толедо и Кастилии, чтобы он воспитывал свое дитя в христианской вере? — спросил Муса. Иегуда нерешительно заметил, что он и Ракель могли бы бежать до того, как младенец народится на свет. Муса отверг этот план.

— Пойми же меня, — взмолился Иегуда. — Ведь ты при всем своем бесстрастии не желаешь отступиться от ислама. Ты знаешь, что я проявил слабость и не удержал сына моего Аласара и что я сам повинен в его духовном падении. Не могу я потерпеть, чтобы этот король окрестил моего внука во имя своих идолов.

— Ты все говоришь о «внуке», — сдерживая улыбку, заметил Муса, — и тем самым проговариваешься, что ждешь только внука. А вдруг младенец окажется девочкой? И если Альфонсо вздумает воспитывать в христианской вере не сына, а дочь, ты так же будешь скорбеть душой и почитать это грехом?

— Я не отдам ему младенца, — гневно выкрикнул Иегуда, — ни при каких обстоятельствах не отдам!

Однако втихомолку согласился, что совершит не такой уж великий грех, если не станет жертвовать собой, дабы спасти душу девочки.

А пока, желая заглушить внутреннюю тревогу, он вел с королем все более дерзновенную игру. С тайным злорадством испытывал он свою власть над Альфонсо.

Синагога, которую он построил в дар альхаме, была готова. Иегуда решил торжественно освятить ее. Дон Эфраим отговаривал его; он считал, что это празднество может быть воспринято в такое время как вызов. Иегуда стоял на своем.

— Не бойся, господин мой и учитель Эфраим, — сказал он и пообещал: — Я уж сумею заткнуть рот нашим врагам, окаянным богохульникам.

И на следующий же день приступил к выполнению этого обещания. Он попросил короля почтить своим посещением новую молельню. Дон Альфонсо был ошеломлен такой наглостью. Весь полуостров осуждал его за то, что он медлит вступить в священную войну; а если он вдобавок посетит святилище еврейского бога, прелаты, без сомнения, сочтут это предумышленной дерзостью. Он обдумывал, ответить ли ему на просьбу эскривано гневным отказом или же высокомерной насмешкой. Иегуда стоял перед ним со смиренным и нагло-фамильярным видом.

— Твои предки не раз удостаивали посещением храмы своих евреев, — напомнил он.

— Но не в то время, когда христианство ведет священную войну, — возразил Альфонсо и, так как Иегуда молчал, добавил: — Это непременно вызовет раздражение.

— У тебя есть такие подданные, которые порочат все, что бы ни благоугодно было сделать твоему величеству, — ответил Иегуда.

Король пришел.

Мастер Меир Абдели, ученик знаменитых мусульманских и греческих зодчих, выдержал здание в благородных пропорциях, с тонким умением, расчленив пространство аркадами и балконами, так что искусство византийских и мавританских мастеров органически сливалось здесь воедино. И все вело к кивоту, ибо весь дом был построен для того, чтобы хранить и обрамлять его, к святому кивоту, где находились свитки торы. Он был выкован из серебра, снявшего матовым блеском.

Когда его открывали, перед глазами вставала тяжелая парчовая завеса, а когда откидывали ее, навстречу сверкали драгоценностями священные свитки, свитки торы. Не много их хранилось в кивоте, но среди них была та древняя рукопись Пятикнижия, знаменитая сефер хиллали, что считалась старейшей из всех сохранившихся на свете. Окутанный покровом из великолепной ткани, стоял ветхий пергаментный свиток; украшен он был золотой пластиной, осыпанной драгоценными каменьями, а на его деревянных ручках было по золотому венцу.

По стенам синагоги тянулись фризы, где надписи переплетались с орнаментом и арабесками. В орнаменте без конца повторялась шишка пинии — эмблема вечного плодородия и бессмертия, а также щит с тремя башнями — то ли герб Кастилии, то ли печать дона Иегуды. Но больше всего на стенах было еврейских изречений. Тут были изречения, прославлявшие бога, народ Израилев, Кастилию, короля и Иегуду Ибн Эзра; молодые ученые и поэты с тонкой изобретательностью подобрали и расположили их. Рифмованная проза перемежалась с библейскими стихами, так что порой трудно было разобрать, кого восхваляет изречение — короля или его министра.

Например, там говорилось о фараоне, который возвысил Иосифа, и были приведены слова Священного писания: «И сказал фараон Иосифу: без тебя никто не двинет руки своей, ни ноги своей во всей земле Египетской. И нарек фараон Иосифа своим ближним советником.».

И вот в этот дом, возведенный Иегудой, дабы прославить господа и себя самого, пожаловал дон Альфонсо, король Толедо и Кастилии.

У входа его смиренно приветствовали парнас Эфраим и почтеннейшие мужи альхамы. Потом повели ею внутрь храма. Выпрямившись, с покрытыми головами встали еврейские мужи и произнесли слова благословения, которые закон предписывает произносить перед лицом земного владыки.

«Хвала тебе, Адонай, господь бог наш, ибо вот плоть и кровь, которой ты даровал частицу твоей славы».

С волнением и гордостью выслушал эти слова дон Иегуда. С волнением и трепетом выслушал их дон Альфонсо. Смысл был ему непонятен, но звучание стало привычным, немало им подобных слышал он из уст своей ненаглядной возлюбленной.

По учению мусульман, растущий в материнской утробе плод принимает человеческий облик на сто тридцатый день после зачатия. Когда минул этот срок, Ракель спросила Мусу, стал ли уже плод в её утробе настоящим человеком.

— На подобные вопросы мой великий учитель Гиппократ имел обыкновение давать такой ответ: «Это истинно или недалеко от истины», — сказал Муса.

По мере того как приближались роды, множились советы и хлопоты тех, кто опекал Ракель. Кормилица Саад требовала, чтобы в течение всего последнего месяца опочивальню Ракели окуривали ладаном, дабы очистить её от злых духов-джиннов, и была очень обижена, когда Муса воспротивился этому. Иегуда велел перенести в опочивальню дочери свиток торы, а на стенах развесить особые амулеты-«послания к роженице», которые должны преградить доступ в дом колдунье — соблазнительнице Лилит, первой жене Адама, и её злокозненной свите.

Дон Альфонсо не одобрял всего этого, но, в свою очередь, по совету Белардо, велел привезти в Галиану чудотворные образа и реликвии. И, поборов легкое смущение, попросил капеллана королевского замка поминать донью Ракель в своих молитвах.

А дон Иегуда позаботился, чтобы десять мужей ежедневно читали молитвы о благополучном разрешении от бремени его дочери. Он не переступал порога Галианы с тех пор, как там жила Ракель. И теперь, в решительный час, хотя ему очень хотелось быть подле Ракели, он тоже отказывал себе в этом. Правда, он посылал к ней Мусу, и Альфонсо был доволен, что Ракель находится на попечении старика врача.

Схватки длились долго, и между Мусой и кормилицей Саад возникли разногласия относительно того, какие меры следует принять. Но вот младенец благополучно появился на свет. Кормилица тотчас же завладела им, в правое ухо крикнула ему призыв к молитве, в левое — традиционную формулу: «Нет бога, кроме Аллаха, и Магомет пророк его», — и успокоилась на том, что теперь младенец исповедует ислам.

Иегуда провел все эти часы ожидания в своем кастильо и сам не знал, чего ему желать и чего бояться: того ли, чтобы младенец оказался мальчиком или чтобы он оказался девочкой. В нем снова поднялись сомнения: не отравило ли ему душу длительное исповедание ложной веры и достанет ли у него силы поступить, как должно, сделался ли он истинным иудеем или остался где-то в заповедных тайниках души мешумадом?

Моисей бен Маймун изложил символ веры иудеев в тринадцати догматах. Иегуда с пристрастием пытал себя, воистину ли всем своим существом верует он в эти догматы. В том тексте, который лежал перед ним, каждый член символа веры начинался так: «Верую безраздельной верой». Медленно повторял он про себя: «Верую безраздельной верой, что праведно поклоняться творцу, да будет благословенно его имя, и неправедно поклоняться кому бы то ни было другому. Верую безраздельной верой, что откровение учителя нашего Моисея, да будет мир с ним, есть непреложная истина и что он отец всех пророков, бывших до него и грядущих за ним». Да, он верил в это, он знал, что это так и есть, и никакие учения, будь то Христа или Магомета, не могли затмить откровение Моисея. С молитвенным рвением произнес Иегуда заключительные слова символа веры: «На помощь твою уповаю, Адонай. Уповаю, Адонай, на твою помощь. Адонай, уповаю на помощь твою». Он молился, он веровал, он готов был принять смерть за свою веру и за свое откровение.

Но как ни предавал он себя воле божьей, как ни старался сосредоточиться на молитве, мысли его непрестанно возвращались в Галиану. Он ждал, колебался, боялся, надеялся.

И вот прибыл гонец и, даже не поздоровавшись, в традиционной форме поспешил сообщить Иегуде радостную весть: «Мальчик пришел в мир, благословение снизошло на мир».

Безграничный восторг охватил Иегуду. Господь смилостивился над ним, господь послал ему утешение взамен Аласара. На свет родился мальчик, новый Ибн Эзра, потомок царя Давида и его, Иегуды, внук.

Но в тот же миг тревога омрачила ликование. Потомок царя Давида — да, но и потомок герцогов Бургундских и графов Кастильских! У дона Альфонсо были такие же права, что и у него самого, и дон Альфонсо мог постоять за них всей мощью христианства, а он, Иегуда, был одинок. Но: «Я верую безраздельной верой», — с верой повторил он, и: «Такова моя непреложная воля», — в волевом порыве подтвердил он, и: «Не быть по воле неверного короля, — решил он. — Я настою на своем с помощью господа бога и собственного моего разума».

В Галиане тем временем донья Ракель нежно оглядывала и ощупывала своего сына. Беззвучно шептала ему хвалы, ласкала его и называла именем мессии Иммануил.

Альфонсо же — по велению рыцарского этикета и собственного сердца опустился перед доньей Ракель на одно колено и поцеловал у нее, ослабевшей, обессиленной, руку.

С ужасом наблюдала за этим кормилица Саад. Ведь Ракель стала нечистой, родильница долгое время считается нечистой, а этот мужчина, этот глупец, повелитель неверных, прикасается к ней и накликает на нее, и на себя, и на младенца всех злых духов. И она поспешила положить младенца в колыбельку, срезала у него с головы несколько волосков, собираясь принести их в жертву, и поставила вокруг колыбели сахар, чтобы младенцу жилось сладко, золото, чтобы он жил богато, и хлеб, чтобы он жил долго.

Альфонсо был счастлив. Господь заранее наградил его за ратные подвиги и подарил ему взамен умершего другого сына. Он решил, что крестить его будут на третий день и нарекут именем Санчо; Санчо, долгожданный, — так звали его собственного отца. Он хотел сказать об этом Ракели, но она была слишком слаба, и он отложил этот разговор на завтра или послезавтра.

Ему хотелось поделиться с кем-нибудь своей радостью. Он поскакал в Толедо, созвал своих советников и тех баронов, которых считал друзьями. Он сиял и расточал награды.

Дона Иегуду он тоже позвал в замок и задержал его, когда остальные попросили разрешения удалиться.

— Я назову мальчика Санчо в честь моего отца, — невозмутимо объявил он. Крестины будут в четверг. Я знаю, ты недолюбливаешь мою Галиану; но уж как-нибудь превозмоги себя и доставь мне удовольствие: будь там моим гостем в этот день.

Теперь, когда настал решительный миг, на Иегуду снизошло спокойствие. Он предпочел бы перед объяснением с доном Альфонсо повидать Ракель. Ведь она любит этого человека, и ей будет трудно все время давать отпор его грубым настояниям. Но он знал, что она крепка в своей вере, недаром она его дочь, и у неё достанет на это сил.

— По моему разумению, государь, лучше будет, если ты повременишь с этим, почтительно начал он.

По моему разумению, дочь моя Ракель пожелает, чтобы её сын рос в законе Израилевом и воспитывался в нравах и обычаях рода Ибн Эзра.

Королю ни разу не пришло в голову, что Ракель или даже старик могут помыслить нечто подобное. Ему и теперь не верилось, что еврей говорит всерьез, это просто глупая и весьма неуместная шутка. Он подошел вплотную к Иегуде и поиграл его нагрудной пластиной.

— На что это было бы похоже? — сказал он. — Я сражаюсь с мусульманами, а мой сын растет обрезанным! — Он расхохотался.

— Покорно прошу тебя, государь, не смейся, — тихо сказал Иегуда. — Или ты уже договорился с доньей Ракель?

Альфонсо нетерпеливо передернул плечами. Шутка зашла слишком далеко. Но он не хотел портить себе кровь в такой день и снова громко захохотал.

— Смиренно, второй раз прошу тебя — не смейся, — сказал Иегуда. — Если ты будешь осмеивать нас, ты можешь досмеяться до того, что мы покинем твое королевство.

Альфонсо начал раздражаться.

— Ты с ума спятил! — прикрикнул он. А Иегуда продолжал говорить мягким, вкрадчивым голосом:

— Тебе известно, что я не был в Галиане и не говорил с моей дочерью, да и в ближайшие дни вряд ли буду говорить с ней. Но слушай меня и знай: как солнце неотвратимо склонится нынче вечером к закату, так и Ракель скорее покинет Галиану и твое королевство, чем позволит окропить голову своего сына водами крещения. — И так же тихо, но с неистовой силой заключил: — Многие из нас убивали своих детей, лишь бы не дать окрестить их в неправую веру. — Он пришепетывал от волнения.

Альфонсо искал какого-нибудь гордого, презрительного ответа. Но в комнате еще звучали негромкие, исполненные ярости слова Иегуды, в комнате царила воля Иегуды, не менее сильная, чем его собственная воля. Альфонсо понял: Иегуда говорит правду. Если он окрестит сына, то утратит Ракель. Перед ним был выбор: кем пожертвовать — ею или ребенком?

В бессильной злобе он язвительно бросил Иегуде:

— А твой сын Аласар?

Иегуда ответил, смертельно побледнев:

— Ребенок не должен последовать примеру твоего оруженосца Аласара.

Король промолчал. А в голове у него мелькало: «Змея за пазухой, огниво в рукаве». Он испугался, что не совладает с собой и убьет еврея. Круто повернувшись, он вышел из комнаты.

Иегуда прождал долго. Король не возвращался. В конце концов Иегуда покинул замок.

Так как у короля больше не было тайных причин оттягивать крестовый поход, он решил отправиться в Бургос и заключить союз, но сперва, разумеется, окрестить младенца. Только он еще колебался, ехать ли ему через неделю или через две или самое большее через три недели.

Но тут к нему пришла весть, разом положившая конец его нерешительности: король Английский Генрих скончался у себя в укрепленном замке Шинон всего пятидесяти шести лет от роду.

Альфонсо как живого видел перед собой отца своей доньи Леонор, невысокого, приземистого, тучного человека, видел его бычью шею, широкие плечи, по-кавалерийски кривые ноги. Пышущий силой, держащий на оголенной руке сокола, который впился когтями ему в мясо, — таким запечатлелся он в памяти Альфонсо. Все, чего он вожделел — женщин и государства, — хватал этот Генрих своими голыми, красными, могучими руками.

«Клянусь оком божьим, сын мой, — смеясь, говаривал он Альфонсо, — для государя с крепкой головой и крепкими кулаками целый мир недостаточно велик». У кого была крепкая голова и крепкие кулаки, у кого, как не у этого короля Английского, герцога Нормандского, герцога Аквитанского, графа Анжуйского, графа Пуату, графа Турского, графа Беррийского, могущественнейшего из государей Западной Европы. Альфонсо искренне скорбел о нем, когда снимал перчатку, чтобы перекреститься.

Но, надевая перчатку, он своим быстрым умом уже успел прикинуть, какие последствия кончина этого человека будет иметь для него самого и для его государства. Лишь благодаря мудрому содействию усопшего удавалось до сих пор оттягивать заключение союза и военный поход. Ричард, сын и наследник Генриха, не был государственным мужем, он был рыцарем и солдатом и только и жаждал схватиться с любым противником. Он не станет по примеру отца отыскивать предлоги, чтобы не участвовать в крестовом походе. Он сейчас же соберет войско и двинется в Святую землю, да еще будет требовать, чтобы испанские государи, его родичи, перестали наконец мешкать и немедля пошли разить неверных на своем полуострове. Война надвинулась вплотную.

Это было по душе дону Альфонсо. Он выпрямился, улыбнулся, засмеялся.

— Ave, bellum, привет тебе, война! — громко и весело произнес он вслух в пустом зале.

Он продиктовал письмо донье Леонор. Высказал ей свою скорбь по поводу кончины её отца. Сообщил, что незамедлительно прибудет в Бургос, и, набравшись наглости, самым невинным образом добавил, что теперь, когда запрет короля Генриха отпадает, можно без проволочек подписать и скрепить печатью брачный договор Беренгелы и союз с доном Педро.

Но прежде чем уехать, ему надо было покончить еще с одним делом. Хотя он был уверен, что господь особо бережет его, он все-таки считал нужным сделать распоряжения на случай своей кончины. Он щедро обеспечит донью Ракель, а младенца Санчо, своего милого маленького бастарда, пожалует подобающими титулами и званиями.

Он призвал к себе в замок Иегуду.

— Так тебе и надо, приятель, — приветствовал он его с веселой насмешкой, теперь конец твоим козням и проискам. Теперь я могу идти воевать!

— Толедская альхама будет молить небеса о ниспослании тебе всяческого благоденствия. И постарается предоставить тебе такое войско, которого тебе не придется стыдиться перед христианским миром, — сказал Иегуда.

— Не позднее чем через три дня я отправлюсь в Бургос, — заявил Альфонсо. Там у меня будет очень мало времени, а на возвратном пути и того меньше. Я намерен уже сейчас сделать распоряжения на тот случай, если, вопреки вашим молитвам и вашим воинам, господь попустит меня принять христианскую кончину на ратном поле. Приготовь нужные бумаги, так чтобы мне осталось только подписать их.

— Слушаю тебя, государь, — сказал Иегуда.

— Мне угодно, — начал король, — записать на имя доньи Ракель поместья, которые приносили бы ей в год не менее трех тысяч золотых мараведи дохода. А нашему маленькому Санчо я хочу передать все права на освобожденные ныне графство и город Ольмедо вместе с графским титулом.

Иегуда сжал губы, стараясь дышать спокойно. Это был по-королевски широкий и смелый жест. Иегуда представил себе, как его внук растет графом Ольмедским, как король дарует ему еще новые звания и владения, вплоть до титула инфанта Кастильского. Перед взором Иегуды возникла безумная, сказочная мечта, что его внук, царевич из рода Ибн Эзра, станет королем Кастилии.

Мечта улетучилась. Ведь знал же он, с той минуты, как получилось известие о смерти короля Генриха, знал, что теперь-то ему предстоит самая жестокая борьба.

— Твое великодушие поистине достойно короля, — сказал он. — Но закон воспрещает делать некрещеного ленным владельцем графства.

Альфонсо ответил невозмутимо:

— Неужто ты думал, что я буду ждать с крестинами своего сына до возвращения с войны? Я назначаю крестины Санчо на завтра.

Иегуда вспомнил повеление рабби Товия: «Все вы должны принять смерть прежде, нежели отдать в жертву хотя бы одного». Он вспомнил стих из Священного писания: «Кто даст из детей своих Молоху, тот да будет предан смерти».

— Ты говорил об этом с доньей Ракель, государь? — спросил он.

— Я собирался сегодня сказать ей об этом, — ответил Альфонсо, — но если хочешь, скажи сам.

Про себя Иегуда молился: «На помощь твою уповаю я, Адонай. Я уповаю, Адонай, на твою помощь.». Вслух он сказал:

— Ты, дон Альфонсо, потомок бургундских рыцарей и готских королей, но донья Ракель — из дома Ибн Эзра и ведет свой род от царя Давида.

Альфонсо топнул ногой.

— Прекрати эту дурацкую болтовню! — выкрикнул он. — Ты не хуже меня понимаешь, что не может мой сын быть евреем.

— Христос тоже был евреем, государь, — тихо, с затаенной злобой ответил Иегуда.

Альфонсо смолчал. К чему спорить о вере с Иегудой? Лучше он самой Ракели скажет, что завтра крестины младенца. Но она еще очень слаба, и, хотя Иегуда преувеличивает её внутреннее противодействие, крестины мальчика могут взволновать её и, чего доброго, повредить ей.

— Пускай изготовят акты по моему указанию, — повелительно обратился он к Иегуде, — и знай: я окрещу сына прежде, чем отправлюсь в поход. Мой тебе совет — употреби весь свой разум на то, чтобы уговорить донью Ракель.

С облегчением вздохнул Иегуда. Пока что король отправляется в Бургос. Значит, выиграно какое-то время, быть может несколько недель. Мучительное это будет время. Теперь Иегуда понял, что для короля это очень важно, что он не уйдет на войну, не окрестив сына. Но так или иначе, время выиграно, и господь, даровавший ему многие милости, на сей раз тоже укажет ему выход.

Словно угадав его мысли, Альфонсо сказал:

— Только не вздумай строить здесь свои черные козни, пока я буду в Бургосе. Я не хочу тревожить Ракель, потому что она еще очень слаба. Но и ты не докучай ей уговорами, угрозами и обещаниями. Пусть мой сын остается до моего возвращения тем, что он есть — ещё не христианином, но никак не евреем.

— Будь по-твоему, государь, — ответил Иегуда. Они стояли лицом к лицу и мерили друг друга недоверчивыми, враждебными взглядами.

— Я тебе не верю, мой эскривано, — напрямик заявил Альфонсо, — поклянись мне.

— Я готов поклясться, государь, — сказал Иегуда.

— Но это должна быть грозная клятва, иначе ты не побоишься нарушить ее, добавил дон Альфонсо.

Ему пришла коварная мысль. Он вспомнил старинную клятву, которую в пору его детства заставляли произносить евреев, это была нелепая и жестокая формула, накликавшая на них всякие беды в случае, если они нарушат слово. Позднее, по просьбе евреев и по настоянию дона Манрике, он отменил эту клятву. Он забыл точный её смысл, помнил только, что это была гнусная, устрашающая и вместе с тем глупая клятва.

— Я знаю, есть такая грозная клятва, какой вас часто заставляли клясться в прежнее время, — принялся он объяснять Иегуде. — Пожалуй, я был чересчур милостив, избавив вас от нее, но тебя я от неё не избавлю.

Иегуда побледнел. Он слышал, какую жестокую борьбу пришлось в свое время выдержать альхаме, чтобы освободиться от этой унизительной церемонии; и денег это стоило ей немало.

Ему было нестерпимо обидно, что именно он должен подвергнуться такому унижению.

— Освободи меня от этой клятвы, государь, — попросил он.

Сопротивление еврея наглядно показало королю, что он нашел верный способ по рукам и ногам связать хитреца.

— Ты опять думаешь увильнуть и слукавить, — прикрикнул он на Иегуду. Либо ты поклянешься мне той клятвой, либо я сегодня же окрещу младенца.

Где-то раскопали отмененную клятву. Нелегким делом оказалось найти кого-нибудь, кто мог бы принять её от Иегуды, кто знал бы еврейский язык и был бы человеком надежным, умеющим молчать. Альфонсо обратился к капеллану замка, к тому патеру, которого он некогда спросил: «Что это, собственно, такое грех?».

Молодой священнослужитель, осчастливленный королевским доверием, но смущенный этой нелепой и жуткой церемонией, принял в присутствии Альфонсо присягу из уст министра.

Дон Иегуда Ибн Эзра должен был поклясться, что до возвращения государя оставит младенца дочери своей, доньи Ракель, в теперешнем его состоянии — ни верующим, ни неверным, ни христианином, ни иудеем.

В свидетели своей клятвы Иегуда должен был призвать того бога, который собственными перстами начертал на каменных скрижалях свои законы, который некогда обратил во прах Содом и Гоморру, повелел земле поглотить всех людей Кореевых, потопил фараона с воинами, конями и колесницами. И священнослужитель потребовал от него во исполнение предписания: «А теперь воззови к господу, дабы он, если ты нарушишь клятву, наслал на тебя все казни, поразившие египтян, и все проклятия, коими господь карает презревших имя его и заповеди его».

И когда Иегуда положил руку на Священное писание, раскрытое на двадцать восьмой главе Пятой Книги Моисея, христианский священнослужитель прочитал ему все проклятия. Стих за стихом читал он их по-еврейски, и Иегуда должен был повторять их, стих за стихом, а король сладострастно и жадно следил по латинскому тексту стих за стихом.

И Иегуда призвал на свою голову все самые страшные проклятия. А король и священник сказали: аминь.


ГЛАВА ПЯТАЯ | Испанская баллада (Еврейка из Толедо) | Часть третья