home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Как только дон Иегуда Ибн Эзра получил известие о смерти короля Генриха, для него стало ясно: в ближайшие недели, а может быть, даже в ближайшие дни, разразится та страшная война с мусульманами, для предотвращения которой он бросил Севилью и прежнюю свою жизнь. Чудовищное колесо приближается, и остановить его разгон невозможно. Халиф поведет свои полчища на Андалусию, дона Альфонсо ждут неизбежные поражения, и вину за них жители Толедо припишут не королю, а ему, Иегуде, и остальным евреям. То, чему он подростком был свидетелем в Севилье, повторится здесь. И весь гнев Эдома обрушится на те шесть тысяч франкских беженцев, которых он впустил в Кастилию. Как он торжествовал, хитростью добившись для них доступа; сам себе представлялся окер харимом, человеком, который движет горы. А теперь на долю его поселенцев выпадут такие испытания, каких они не знали бы даже в Германии. Ему казалось, что на него с презрением устремлены горящие фанатическим огнем глаза рабби Товия.

Сведения из Англии усиливали его страх. По случаю коронации Ричарда делегация от евреев, во главе с Аароном из Линкольна и Борухом из Йорка, в числе прочих вознамерилась вручить королю подарки в Вестминстерском аббатстве и просить, чтобы он подтвердил прежние их привилегии. Однако евреев в собор не впустили, и откуда-то пошел слух, будто король отдает их жизнь и добро во власть славных лондонских горожан. Толпы черни под водительством крестоносцев разгромили жилища евреев, их самих избили, многих поволокли в церкви, чтобы насильственно окрестить, а кто сопротивлялся, тех прикончили. То же самое произошло в Норвиче, в Линне и Стамфорде, в Линкольне и Йорке. Аарон из Линкольна благополучно покинул Лондон, но вскоре погиб во время резни в Линкольне. Борух из Йорка согласился принять крещение. На следующий день король Ричард спросил его, стал ли он и в сердце своем христианином. Борух ответил на это, что подчинился ради спасения жизни, а сердцем он по-прежнему еврей.

— Как нам поступить с ним? — спросил Ричард архиепископа Кентерберийского.

— Коли он не хочет служить богу, — ворчливо ответствовал прелат, — так и быть, пусть остается слугой диавола.

И Борух воротился евреем в Йорк, где был убит вместе со своей семьей.

«Если нечто подобное могло произойти в рассудительной Англии, — подумал Иегуда, — что же будет здесь, в Кастилии, когда после поражения народ постараются натравить на евреев?»

К Иегуде явился дон Эфраим. Сообщил, что граф де Алкала обратился к нему с просьбой о ссуде под залог графских поместий, но он отказал наотрез.

— Граф весь в долгах, — пояснил Эфраим, — но не перестает транжирить. Война, надо полагать, окончательно разорит его, и поместья задешево достанутся кредитору. Тем не менее я не согласился ссудить графа деньгами, ибо, извлекая выгоду из бедственного положения крестоносца, еврей усугубляет вражду к себе и всей еврейской общине. Весьма вероятно, что граф обратится теперь к тебе.

— Благодарю тебя за предуведомление и совет, — неопределенно ответил Иегуда.

Но у дона Эфраима была еще одна, более важная новость. Альхама решила предоставить королю вспомогательный отряд числом в три тысячи человек.

Иегуда был глубоко уязвлен. Значит, он настолько уже наг и беспомощен, что альхама в такие тяжкие минуты принимает решения, не спрашивая у него совета.

— Думаешь, это вас спасет? — насмешливо спросил он. — Вспомни о том, что случилось в Англии.

— Мы помним и скорбим об этом, — ответил дон Эфраим. — Именно потому мы и хотим сделать все, что в нашей власти, дабы способствовать победе короля Альфонсо, да хранит его бог. Впрочем, мы всегда предполагали выставить вспомогательный отряд, и ты сам обещал это королю.

— Будь я на вашем месте, — возразил Иегуда, — я бы просто дал денег на оплату наемников. В крайнем случае, чтобы показать особое усердие, вы могли бы выставить двести — триста человек из своей общины. Но большинство крепких, умеющих владеть оружием мужчин лучше оставить при себе. Боюсь, что они понадобятся альхаме, — с горечью закончил он.

— Ты иначе и не можешь рассуждать, — спокойно возразил Эфраим. — Но твое положение, дон Иегуда, сильно отличается от нашего, и даже такому умному человеку, как ты, при этих обстоятельствах трудно беспристрастно советовать другим. — Увидев, что его слова больно задели Иегуду, он продолжал гораздо мягче:

Я тебе не враг, дон Иегуда. Я помню все, что ты по своему великодушию сделал для нас. Если наступят такие дни, что тебе понадобится наша помощь, верь мне, мы всегда будем наготове.

— Благодарю вас, — угрюмо и сухо ответил Иегуда.

После ухода Эфраима он принялся бродить по своему дому, пытливо и пристально вглядываясь в ценную утварь, книги, рукописи, доставал наугад одну, другую, потрогал подлинник жизнеописания Авиценны. Зашел в помещение, где трудились писцы. Взял кое-какие письма, перечитал их. В почтительнейших выражениях ему предлагали торговые договоры, просили совета; в нем явно все еще видели могущественнейшего человека на всем полуострове. Он просмотрел доклады своих законоведов, чтобы прикинуть, как велико его состояние. От военных приготовлений, от продаж и ссуд, от прибылей с выпущенных новых денег богатство его приумножилось. Он считал, проверял, считал снова. Всего у него было около трехсот пятидесяти тысяч золотых мараведи. Он вполголоса, медленно, словно не веря сам себе, по-арабски выговорил чудовищную цифру. Из большого ларца для драгоценностей вынул нагрудную пластину фамильяра и потрогал ее. Улыбаясь, покачал головой. Вот он стоит, захлебываясь от богатства, почестей, могущества, а на самом деле он — точно гроб повапленный.

Резким движением он отмахнулся от мрачных дум. Нет, дон Эфраим его не запугает.

Он дал графу Алкала ссуду под имения. Однако слова парнаса запали ему в душу. Дон Эфраим трезво оценил положение: ему, Иегуде Ибн Эзра, хуже придется, чем кому бы то ни было. Благоразумие требовало, чтобы он как можно скорее убрался прочь, бежал вместе с дочерью и внуком на мусульманский Восток, во владения султана Саладина, милостивого к евреям.

Ракель воспротивится, захочет остаться с Альфонсо. А если даже ему удастся её уговорить, Альфонсо пошлет за ними погоню. И разве смогут такие приметные беглецы пробиться на Восток через весь враждебный христианский мир?

Да и смеет ли он даже сделать попытку спасти себя и свою семью? Смеет ли перед лицом опасности оставить беззащитными франкских переселенцев? Правда, помочь он им не в силах; наоборот, его присутствие навлекает еще большую угрозу и на них, и на всех евреев. Но они этого не поймут. Если он убежит, они покроют позором его имя. Хорош благодетель Израиля, которому назначено свершить великое, хорош Иегуда Ибн Эзра, будут издеваться они, — удрал, как раз когда приспело время постоять за свое слово и дело. И он на все грядущие века останется трусом и предателем.

Ему вспомнилось изречение Моисея бен Маймуна: в каждом еврее есть что-то от пророка, и долг каждого — поощрять в себе это пророческое начало. В нем крепко засели лестные слова Эфраима о том, как много он по великодушию своему сделал для евреев. Нет, он не станет глушить в душе пророческое начало, он не убежит от своего назначения. Он останется в Толедо.

Он постарался самому себе дать искренний ответ, что же наперекор разуму удерживает его в том месте, где ему грозит беда. Страх перед опасностями пути? Или любовь к дочери, которая не переживет разлука с Альфонсо? Или честолюбие и гордыня, не позволяющие ему запятнать имя Ибн Эзра? Или верность своему высокому назначению? Скорее, все это вместе переплелось в нем, и он не мог отделить одно от другого.

Из колебаний и тревог постепенно выросло решение, Ни себе, ни дочери он ничем помочь не может. Но внуку может.

Он поклялся не делать из него еврея, и он сдержит эту дикую, гнусную клятву. Но ничто не обязывает его оставлять ребенка здесь, в Толедо. Перед тем как выступить в поход, Альфонсо непременно пожелает совершить обряд крещения над мальчиком, не боясь больше огорчить этим Ракель. Значит, ему, Иегуде, надо увезти ребенка до того, как король возвратится в Толедо.

Ракель почти все время проводила в Галиане. Она знала, что грозная и жестокая война разразится в ближайшие недели, но ей не было страшно. С тех пор как бог подарил ей её счастье, её Иммануила, она чувствовала себя удивительно спокойной, согретой и укрытой в руке Адоная, или, как говорил дядя Муса, под покровом судьбы.

Она тосковала по Альфонсо, но не прежней лихорадочной, переходящей от упоения к отчаянию тоской. Теперь в ней жила глубокая уверенность, что он неизменно будет возвращаться к ней из своего рыцарского мира. Теперь его притягивает уже не безграничное наслаждение, которое они дарили друг другу, а нечто иное: он любит мать своего сына; Санчо и для него становится Иммануилом, ибо они, Ракель и Альфонсо, прочно прилепились душою друг к другу.

Часто она подолгу, не отрываясь, в блаженном самозабвении смотрела на нежное продолговатое личико своего сына, своего Иммануила, мессии. Она очень смутно представляла себе мессию, ей только чудилось нечто светлое, величавое, и о том, каким путем её сынок принесет миру спасение, она понятия не имела; знала лишь, что принесет. Но знание свое таила в душе; ей казалось кощунством говорить об этом. Даже дону Вениамину она ничего не сказала, хотя дружба их пускала все более глубокие корни. Но это была дружба немногословная. Он что-нибудь читал ей, или они молча бродили по дорожкам сада.

Субботний день Ракель по-прежнему проводила у отца в кастильо.

Однажды на исходе субботнего дня, когда в воздухе еще стоял запах пряностей и погашенной в кубке с вином свечи, Иегуда спросил дочь:

— Как поживает твой сын, а мой внук? Он ни разу не видел внука и не переступал порога Галианы. Ракель знала, как ему хочется посмотреть на мальчика, но боялась вынести Иммануила из Галианы. Правда, он принадлежал ей, но она рассердила бы Альфонсо, если бы хоть на час унесла младенца без его разрешения.

Тихо, робко, но с горделивым торжеством, желая, чтобы отец спросил о её заветном знании, и, страшась его вопроса, она ответила:

— Иммануил здоров и милостью божьей растет на славу.

Собрав все силы для предстоящего тягостного разговора, Иегуда с трудом вымолвил:

— В ближайшее время твой сын, а мой внук будет очень нуждаться в милости божьей. — И так как Ракель удивленно подняла брови, он пояснил: — Будь он только сыном Альфонсо, ему ничего бы не грозило, как ничего не грозило бы, будь он только твоим сыном. Но, как сын твой и Альфонсо, он под угрозой. Как сына Альфонсо, его ждет высокий удел; это знают все и мирятся с этим. Но многим не нравится, что твоему сыну назначен высокий удел. В бургосском замке сейчас во множестве собрались те, кому это не нравится. Нам же нечего противопоставить сильным мира сего, кроме упования на бога.

Ракель ничего не поняла из отцовских слов. Правда, отец что-то говорил о намерении Альфонсо окрестить мальчика и полагал, что Альфонсо больше не станет считаться с её возражениями, прежде всего для того, чтобы оградить ребенка от происков недругов. На какой-то миг она даже пожелала этого. Но тут же поняла, сколь греховно такое желание; можно ли допустить, чтобы Иммануил был осквернен водами идолопоклоннического крещения? А отец не знает её Альфонсо. Альфонсо её любит, Альфонсо душою прилепился к ней и никогда не нанесет ей такой кровной обиды.

— Альфонсо один-единственный раз говорил мне, что хочет крестить нашего Иммануила, — жалобно сказала она. — И больше не упоминал об этом. Я уверена, что он передумал.

Иегуда не хотел её разочаровывать и заговорил о другом:

— Дон Альфонсо велел изготовить документы, по которым твой сын становится графом Ольмедским. Вряд ли дама, родившая королю одних только дочерей, помирится с этим. Дон Альфонсо — человек смелый, чуждый недоверия и оглядки. Ему и в голову не придет, что такая высокая и близкая ему особа способна на преступление. Боюсь, что он заблуждается.

Ракель побледнела. Ей вспомнились всякие рассказы про злых, ревнивых жен, которые мучили и убивали любимых рабынь своих мужей. Куда же дальше, если прародительница Сара, благочестивая, святая женщина, из зависти и ревности прогнала в пустыню служанку Агарь с младенцем Измаилом, чтобы они умерли от жажды. Ракель молчала долго, целую минуту.

— Что же ты посоветуешь, отец? — спросила она затем.

— Мы с тобой и ребенком могли бы попытаться бежать, — ответил он, — но это опасно. На нас всякий обратит внимание, нам трудно пробраться незамеченными, а народ возбужден, у него все помыслы — о войне, и в каждом чужеземце он видит врага.

— Мне бежать от Альфонсо? — побелевшими губами выговорила Ракель.

— Да нет же, — успокоил её Иегуда, — я ведь сказал, что это опасно. Лучше будет укрыть в надежном месте только ребенка.

Ракель воспротивилась этому всем нутром.

— Значит, я должна спрятать ребенка от Альфонсо? — спросила она.

— Твой Альфонсо сам не понимает, что не в его власти защитить мальчика, бережно, умиротворяюще ответил Иегуда. — Мальчику ничего не грозит только в присутствии Альфонсо. А он отправляется на войну и не может взять младенца с собой. Здесь же, в Кастилии, никто не защитит его. Ты спасешь жизнь нашему Иммануилу, если на время войны расстанешься с ним. — Так как она молчала, он продолжал: — Я мог бы, не спросив тебя, устроить, чтобы ребенка увезли, а потом уж объяснить тебе, почему это было нужно. И я знаю, ты поняла бы и простила меня. Но ты из рода Ибн Эзра. Я не хочу ничего от тебя скрывать, снимать с тебя ответственность. Обдумай все как следует, а потом скажи мне: пусть будет так или пусть так не будет.

— Ты хочешь увезти мальчика из Кастилии? — с неизъяснимой мукой спросила Ракель. — Ты хочешь увезти Иммануила из Кастилии? — повторила она.

Иегуда видел её муку, жалость сдавила ему грудь.

— Не бойся, Ракель, доченька моя, — с нежностью, пришепетывая от волнения, сказал он, — доверься мне. Я поручу увезти ребенка ловкому и надежному человеку, самому надежному и преданному из всех, кого я знаю. Никто, кроме этого верного человека, не должен знать, где находится ребенок, нужно, чтобы никто в Толедо не мог сказать королю, где находится ребенок. Пусть он тебе грозит, требуя ответа, а ты говори одно: «Не знаю», и пусть это будет правда. — Видя, что Ракель сидит бледная, поникшая, он добавил: — Таким образом, и ребенку и тебе, моя Ракель, ничего не будет грозить. Под угрозой буду я один. Я же хочу спасти этого младенца, твоего сына, а моего внука. Когда кончится война и все успокоится в стране и успокоится сам Альфонсо, тогда мы привезем Иммануила обратно. — Не дождавшись ответа, он сказал еще: — Я не хочу, дочь моя, чтобы ты хоть как-нибудь участвовала в этом. Ты даже знать не должна, как это произойдет. Об одном молю тебя: не говори — нет. Все остальное падет на мою голову.

На одно мгновение Ракель представила себе, как же грозно должно быть то, ради чего отец готов навлечь на себя гнев Альфонсо. Она знала, что Альфонсо страшен в гневе; может статься, он в ярости своей убьет отца. И отец на все это идет, лишь бы спасти Иммануила. При этом из каких-то таинственных побуждений он отказывает себе в радости даже взглянуть на мальчика. Он человек мужественный. Свои чувства он всегда подчиняет высокому уму, дарованному ему от бога. Она на это не способна. Она даже чувствам своим не может довериться. Ведь еще полчаса назад она была спокойна за свое счастье, ограждена от всего под покровом судьбы. А сейчас она дрожит и за ребенка, и за любимого человека. Если она не отдаст Иммануила, она, может быть, поставит под угрозу его жизнь. А если отдаст, она может утратить любовь Альфонсо. И вдруг громко, как будто кто-то здесь, сейчас произнес их, прозвучали слова её подружки Лейлы: «Бедная ты моя».

Она попыталась собрать осколки недавнего блаженного спокойствия. Разлука с Иммануилом будет недолгой. Альфонсо поймет ее, Альфонсо душою прилепился к ней.

После нескончаемой минуты молчания она сказала:

— Пусть будет так, как ты считаешь правильным, отец.

И тут же упала без сознания. Приводя её в чувство, отец думал:

«В тот раз, когда я уговаривал её пойти к королю-христианину, она точно так же упала без сознания». Он несказанно жалел лежавшую без чувств дочь и завидовал ей. Ему не дозволено было спасаться в бесчувствии, он должен был в полном сознании до конца прочувствовать свою беду.

Альфонсо ехал из Бургоса в Толедо. В числе прочих его сопровождали архиепископ дон Мартин, рыцарь Бертран де Борн и оруженосец Аласар.

Вся страна на их пути снаряжалась в поход. Молодые люди спешили по всем дорогам в замки своих сеньоров, повсюду по направлению к югу двигались кучки вооруженных людей. Альфонсо и его спутники окидывали их опытным глазом, обменивались молодецкими окликами и шутками со своими будущими солдатами.

Король был весел, как жеребенок. Он радовался войне, радовался, что скоро увидит сыночка, милого бастарда Санчо, графчика Ольмедского. Он любил сыночка радостной, крепкой отцовской любовью, которую собирался доказать на деле. Сам он рос без отца; трехлетним ребенком стал королем, и никто не осмеливался как следует вразумлять мальчугана, который был королем. Он не допустит, чтобы мальчик превратился в маменькиного сынка, пусть почувствует отцовскую руку. Сейчас же по возвращении он возьмет сына в свои руки. В первый же день велит окрестить Санчо. Ракель не станет противиться. Он и её приобщит благодати, прибегнув, если понадобится, к строгости, и она будет ему благодарна.

Приехав в Толедо, он умылся, переоделся и поскакал к Ракели.

«Алафиа — мир входящему!» — приветствовала его надпись на воротах поместья. У входа в дом стояла Ракель. Пылко, с гордостью и нежностью привлек он к себе любимую. Она все забыла, её захлестнула волна счастья оттого, что он снова здесь. Он обвил рукой её плечи, и они вошли в дом. Тут он отпустил ее, поставил прямо перед собой, оглядел с головы до ног, смеясь от счастья.

Потом сказал:

— А теперь идем к Санчо. Ракель ответила:

— Его нет.

Альфонсо отступил на шаг, ничего не понимая, и уставился на нее, опешив от неожиданности. Спросил:

— Где же он?

Недоброе подозрение закралось ему в душу. Неужто мальчик в кастильо?

Ракель собрала все свое мужество и храбро ответила правду:

— Не знаю.

Его глаза посветлели от хорошо знакомого ей гнева.

— Не знаешь, где мой ребенок? — прорычал он тихо и яростно.

— В безопасности, — ответила Ракель. — Наш сын в безопасности, это все, что я знаю. Отец отправил его в безопасное место.

Альфонсо схватил её за руку с такой силой, что она невольно вскрикнула. Потом схватил за плечи и стал трясти. Приблизив лицо вплотную к её лицу, забросал её гневными вопросами:

— Моего сына, моего, моего Санчо ты отдала отцу? А он, старый пес, нарушил клятву, и ты это потерпела? Верно, помогала ему, да?

— Не помогала и не отдавала. Но я знаю сама и тебе говорю: отец прав.

В голове у Альфонсо теснились поносительные и злопыхательские слова из папских энциклик против евреев, из подстрекательских проповедей духовенства: исчадия ада, вестники сатаны. Рука сама сжалась в кулак и поднялась для удара.

И тут он увидел Ракель.

Она откинулась назад и протянула руку для защиты, но без страха. С бледного смуглого лица на него смотрели огромные серо-голубые глаза. В них было изумление, испуг, разочарование, смятение, гнев, скорбь, любовь; все то, чего не говорили, а быть может, не могли выговорить уста, с такой силой выражали глаза и вся поза, что он, взглядом постигавший мир и людей, сразу, против собственной воли, все почувствовал и понял.

Он опустил руку. Презрительно и злобно фыркнул.

— Итак, вы, евреи, украли у меня сына, — сказал он, — этого и надо было ожидать. — Он засмеялся резким, судорожным, неприятным смехом, точно нож, вонзившимся в мозг Ракели.

Потом он круто повернулся, вышел и поскакал назад, в Толедо.

Вызвал Иегуду в замок.

— Итак, ты нарушил клятву, — деловым тоном констатировал он.

— Нет, государь, не нарушил, — возразил Иегуда, — нелегко мне было сдержать жестокую клятву, но я сдержал ее. Я не сделал своего внука евреем, да простит мне господь это прегрешение.

Ярость Альфонсо прорвалась наружу.

— Ты украл моего сына, собака! Ты держишь его заложником. Ты не желаешь, чтобы я шел воевать и бить твоих мусульман. Собака! Изменник! Я велю тебя повесить!

— Никто не держит твоего сына заложником, государь, — тихо ответил Иегуда. — Ребенок надежно укрыт от войны, от христиан и от мусульман, вот и все. Здесь, в Толедо, без твоего величества он будет под угрозой. Обдумай это спокойно, государь, и ты согласишься со мной. Сейчас мальчик в верных руках. Ракель не знает, где он. Ей это нелегко. Да и я точно не знаю, где он, и мне это тоже нелегко. — С прежним сознанием своею превосходства и со смиренной дерзостью он добавил: — Я понимаю, что тебе хочется меня повесить. Но тем самым навеки онемеют уста, которые могут, когда приспеет время, рассказать тебе о твоем сыне, — и с почтительной фамильярностью заключил: — Когда окончится война и минует опасность, я привезу мальчика обратно. В этом ты можешь быть уверен, государь. Я никогда не видел своего внука и хочу перед смертью увидеть его. Да и Ракель вряд ли перенесла бы утрату ребенка.

Сознание собственного бессилия сдавило грудь дона Альфонсо. Неразрывные путы связывают его с евреем. Еврей крепко держит его в руках.

Молча, повелительным жестом приказал он Иегуде удалиться.

Немного успокоившись, он должен был признать, что Иегуда украл у него сына не только по злобе. Ракель не солгала: очевидно, она и в самом деле не знала, куда спрятали ребенка и, без сомнения, не с легким сердцем отдала его Иегуде.

Перед ним неотступно стоял образ Ракели, безмолвно, но красноречиво выражавший гнев, скорбь, жалобу, любовь. Он старался с ребяческой злостью отмахнуться от этого образа. Как можно подробнее, ехидно смакуя их, представлял себе слова и поступки Ракели, которые когда-либо не понравились ему. Как она оробела, когда он посадил её перед собой на седло и пустил лошадь вскачь! К его собакам и соколам она тоже всегда относилась неприязненно. Не зря же говорят: «Нет благодати на том, кому животные не любы и кто животным не люб». Она была глуха и слепа к его рыцарским добродетелям и королевским доблестям и даже, наоборот, косо смотрела на них. Она ненавидела войну. Она была из тех слабодушных, тех трусов, что мешают храбрецам следовать по начертанному им господом пути. По самой сути своей она принадлежала к вилланам, она была еврейкой до мозга костей. Она лишила его сына крещения, божьей благодати, спасения души.

Он окунулся в дела, устроил смотр солдатам, начал переговоры с баронами, с военачальниками. Ел и пил с архиепископом и Бертраном.

Наступил вечер, ночь. Он тосковал по Ракели. Но не по её объятиям, нет, он жаждал объясниться. Высказать ей прямо в её чистое, невинное, лживое лицо, что он думает о ней, кто она такая. Но, томясь и терзаясь, он из ребяческого упрямства продолжал сидеть в своем замке.

Так прошел и следующий день. Но когда настала вторая ночь, он поскакал в Галиану. Бросил поводья конюху, не велел ничего говорить и пошел через сад. Похвалил себя за то, что приказал засыпать цистерны рабби Ханана. Злорадно отметил, что в мезузе по-прежнему нет стекла. Вошел в комнату Ракели. Она просияла. Он приготовил целую гневную речь по-латыни и частично по-арабски, чтобы она наверняка поняла его. Но ничего этого не сказал, а был молчалив и хмур.

Позднее, в постели, он с яростным вожделением накинулся на нее. В нем перемешались ненависть, любовь, похоть. Он хотел, чтобы она это почувствовала. Она и почувствовала, к его удовольствию.

В Толедо прибыло мусульманское посольство, чтобы вручить королю Кастилии послание от халифа. По слухам, послы явились затем, чтобы напомнить королю о договоре с Севильей. Значит, предположения, высказанные в Бургосе, были правильны: халиф не намерен вмешиваться в войну, если только дон Альфонсо открыто не нарушит перемирия с Севильей.

Дон Манрике де Лара и почти все остальные королевские советники от души радовались, что Кастилии и Арагону не придется мериться силами с полчищами самого халифа. Для дона Родриго прибытие посольства было ярким просветом среди окутавшего его душу мрака. Лишь бы только дон Альфонсо обуздал свой нрав и деликатно обошелся с послами, тогда война ограничится схватками и стычками с кордовским и севильским эмиром, вместо того чтобы потопить в крови и слезах весь полуостров.

Королю прибытие посольства отнюдь не было желанно. В гневе и нетерпении он рвался прочь из Толедо, прочь от мира. Рвался прочь от Галианы. Рвался начать долгожданную войну. А тут являются эти обрезанные, чтобы опять затеять болтовню и переговоры. Но он сделал уже достаточно уступок в Бургосе и не намерен ублаготворять унизительными заверениями еще и Якуба Альмансура. Он собирался круто обойтись с послами или даже вовсе не принять их.

Архиепископ и Бертран подогревали его ожесточение. Зато дон Манрике вместе с каноником старались показать, какие светлые возможности открывает прибытие посланцев халифа, и всеми силами убеждали дона Альфонсо во имя блага его королевства и всего христианства пойти навстречу пожеланиям халифа и ответить на его предостережение твердым обещанием. Если же он будет упорствовать, если бросит вызов халифу, оскорбит его, вместо того чтобы умиротворить, тем самым он привлечет в Андалусию военную мощь всего западного ислама, заранее сведет на нет все военные планы и нарушит договор, соблюдать который торжественно поклялся в Бургосе. Альфонсо долго перечил, упрямился и только после настойчивых уговоров дона Манрике нехотя назначил час, когда он согласен принять послов.

Появление мусульманских вельмож во главе с принцем Абуль Асбагом, родственником халифа, было обставлено весьма пышно. Альфонсо, окруженный своими советниками и грандами, ожидал их в большом аудиенц-зале, увешанном коврами и знаменами.

Во исполнение церемониала обеими сторонами были произнесены обстоятельные вступительные речи. Альфонсо, восседая на возвышении, по-королевски небрежно слушал всю эту высокопарную официальную болтовню. Он видел хмурое лицо архиепископа, насмешливое — Бертрана, озабоченное — дона Родриго. Взгляд его то и дело обращался к Иегуде, который скромно стоял в заднем ряду. Еврей виноват в том, что он, Альфонсо, прежде первый рыцарь христианского мира, теперь плачевно отстает от Ричарда Английского. Им, Мелек Риком, мусульманские матери пугают детей; а к нему, к Альфонсо, надо полагать, по проискам того же Иегуды, мусульмане шлют посла, чтобы пригрозить ему. Его советники жалкими доводами разума склонили его претерпеть длинные разглагольствования обрезанного. Но пусть все они, и еврей, и осторожные старички советники, не очень-то полагаются на него. Они не могут заглушить его внутренний голос. А только этого внутреннего голоса он и намерен слушаться.

Принц Абуль Асбаг, глава посольства, выступил вперед, низко поклонился и начал излагать то, что было ему поручено. Принц был холеный, пожилой вельможа, синяя посольская мантия очень шла к нему, и арабские слова плавно и звучно лились с его уст.

Повелитель правоверных на Западе, так гласила его речь, был весьма озабочен, услышав об обширных военных приготовлениях его величества короля Кастилии. Халиф предполагает, что эти приготовления не могут быть направлены против Севильского эмира, его вассала, ибо он огражден договором о перемирии. Однако же за последнее время в христианских странах стало распространяться порочное и безрассудное учение, будто договор, противоречащий целям христианских священнослужителей, для христиан не обязателен. Христианские государи восточных стран бессовестно воспользовались этими домыслами, и султан Саладин принужден был провозгласить священную войну. Аллах увенчал праведные труды повелителя правоверных на Востоке, вернув в его власть город Иерусалим, а христианские государи за нарушение клятвы поплатились властью и жизнью.

Дон Альфонсо, сидя в небрежной, по-королевски величавой позе, слушал строгую, суровую речь посла. Его худощавое, словно выточенное из дерева лицо оставалось так невозмутимо, что можно было усомниться, доходит ли до него смысл арабских слов. Пожалуй, только чуть кривился узкий, длинный рот, обрамленный короткой рыжеватой бородой, и глубже врезались глубокие борозды на лбу. Но взгляд светлых глаз переходил от говорящего посла к собранию и все искал дона Родриго, и все искал дона Иегуду. «Болтай себе на здоровье, обрезанный, выговорись до конца, — думал он. — Лай, собака, лай сколько душе угодно, все равно вы со своим повелителем не посмеете укусить, вы будете отсиживаться у себя за морем, в Африке. Я решил набраться терпения, и я не выйду из себя, хотя твоя спесивая рожа так и просит пощечины. Но как только ты вернешься восвояси, я нападу на Кордову и Севилью, и сколько тогда ни лай, а кость достанется мне.».

Посол продолжал говорить. Повелитель правоверных на Западе, заявил он, считает нужным только напомнить его величеству королю Кастилии, известному своим благоразумием, что он, халиф, многое может простить, но никак не нарушение договора. Его величество король Кастилии вынес достаточно горький опыт из столкновения с одним лишь севильским войском; если же он вторично нападет на Севилью, ему придется иметь дело со всеми военными силами самого халифа. Если Кастилия разожжет огонь, ей потребуется пролить много слез, дабы загасить его.

По-прежнему внимательно слушая каждое слово, дон Альфонсо замечал все, что происходит в зале, он видел, как те оба, Родриго и Иегуда, все с большей тревогой, почти что с мольбой смотрят на него. Он видел нагрудный знак Иегуды, пластину с тремя башнями, и, удивляясь, что ему понятно каждое слово в изысканном арабском языке неверного, одновременно вспоминал золотые монеты, которые были отчеканены Иегудой ему, Альфонсо, на радость и внедрили его облик в самые дальние владения халифа. С первой же встречи был он связан с евреем, иногда на радость, иногда на горе. По теперь эти путы ему опостылели, ему не терпится сбросить их. Он видел глаза Иегуды, выразительные, молящие глаза, они напоминали глаза Ракели. «Все равно, это тебе не поможет, — думал он, — ты больше не будешь держать меня на привязи. Я не позволю твоему принцу Абуль Асбагу измываться надо мной, я сорвусь с привязи».

Когда принц кончил, наступила глубокая тишина. Тишину нарушил звучный голос Бертрана де Борна.

— Нечестивец осмеливается дерзить? — спросил он по-латыни.

Секретарь-кастилец почтительно приблизился к трону, чтобы перевести речь. Но Альфонсо отмахнулся от неё.

— Переводить нет надобности, — сказал он. — Я понял все и постараюсь дать такой ответ, чтобы господину послу тоже было все понятно.

Медленно выговаривая арабские слова и со злой насмешкой представляя себе, как удивится дон Родриго, что пребывание в Галиане помогло ему усовершенствоваться в арабском языке, он начал:

— Скажи своему повелителю халифу вот что: по заключению моих ученых советников, договор мой с Севильей перестал быть действительным с тех пор, как султан надругался над гробом нашего Спасителя и вынудил святого отца провозгласить священную войну. Тем не менее, я соблюдал перемирие. Ныне же дерзкие слова твоего повелителя окончательно сломали скреплявшие договор печати. — Он встал и, стоя во весь рост, молодой, полный отваги и величия, заговорил звенящим удалью голосом: — Передай халифу, пусть только переправится: на своих кораблях, со своими солдатами в Андалусию! На нашем полуострове ему придется сражаться не с дикими ордами мятежников, как там у себя, на восточной окраине. Здесь ему будут противостоять умудренные опытом воины божьей рати. Deus vult! — возгласил он, и архиепископ со всеми остальными зычно подхватили его возглас.

Светлые серые глаза Альфонсо метали молнии, что обычно устрашало многих и восхищало донью Леонор.

— А теперь убирайся прочь! — громовым голосом крикнул он принцу Абуль Асбагу. — Посольские права оградят тебя только два дня. Если до тех пор ты не переберешься через границу, пеняй на себя. И благодари бога, что за твои дерзкие речи я не велю вырвать тебе язык.

Посол побледнел, но быстро овладел собой. В сдержанных, исполненных достоинства выражениях он попросил, чтобы его величество соблаговолил изложить свой ответ письменно. Иначе повелитель правоверных может решить, что Аллах затмил у него, у посла, рассудок.

— Это одолжение я могу тебе сделать, — по-мальчишески смеясь, ответил Альфонсо.

Когда собравшиеся стали расходиться, он удержал дона Иегуду и приказал ему:

— Письмо напишешь ты, на самом чистом арабском языке. Только смотри, ничего не смягчай. Все равно я поймаю тебя с поличным. Ты, верно, заметил, что я и сам теперь неплохо говорю по-арабски. А рядом с моей печатью пусть будет твоя.

Дон Родриго лежал на своей жесткой кровати, измученный и удрученный скорбью, высосавшей из его тела последние силы. Его вина в том, что Альфонсо, точно расшалившийся ребенок, вдребезги разбил все, что с таким трудом было слажено в Бургосе. Если теперь халиф всей своей неимоверной военной мощью обрушится на Испанию, он, Родриго, будет повинен в этом. Ему не следовало полагаться на Манрике, он сам в нужную минуту должен был напрячь все силы и внушить королю благоразумие.

И помешали ему только слабоволие и трусость. С самого начала любовной связи Альфонсо и Ракели архиепископ неоднократно упрекал его за то, что он чужд того яростного негодования, которое столь часто звучит в словах пророков и отцов церкви. Дон Мартин корил его справедливо. На его, Родриго, сердце неотразимо действовало рыцарское, юношеское, царственное обаяние Альфонсо; он был снисходителен там, где не могло быть снисхождения и прощения. А последние недели он взвалил на себя бремя еще более тяжкой вины. В тайниках души он обрадовался, что король возобновил греховную жизнь в Галиане, понадеявшись, что этим будет еще отсрочено начало войны.

С горячим рвением молился он, чтобы на него снизошел благочестивый экстаз, бывший для него когда-то лучшим прибежищем. Он постился, предавался умерщвлению плоти. Запрещал себе ходить в кастильо Ибн Эзра, отказывал себе в беседах со своим мудрым другом Мусой. Однако господь не судил ему прощения. Благодать не осеняла его. Последняя услада была для него закрыта.

А теперь он из слабости позволил ввергнуть государство в бессмысленное кровопролитие. Ибо только из трусости не постарался он склонить короля к рассудительному ответу на обращение халифа. В беседе ему пришлось бы снова заговорить о том, что пора положить конец нечестивой любви к Ракели, а на это у него не хватало мужества.

Ни разу в жизни так жестоко не терзало каноника сознание вины. В голове у него звучали слова Абеляра: «То были дни, когда я познал, что значит — страдать; что значит стыдиться; что значит — отчаяться».

Он поднялся весь разбитый. Попытался отвлечься. Достал свою летопись, чтобы поработать над ней. Это была целая груда исписанного пергамента. Он наугад перечитывал один, другой лист. Увы, все, что он запечатлел здесь так усердно и любовно, казалось ему пустым и ненужным; он не видел никакого смысла в тех событиях, которые с таким трудом расставил по своим местам. Каким в корне ложным было его описание дона Альфонсо! И как же человек, неспособный познать даже то, что находится вблизи от него, дерзает обнаруживать перст божий в великих исторических событиях!

Он достал книгу, только что присланную ему из Франции и вызвавшую там много толков. Называлась она «Древо сражений», сочинил её Оноре Бонэ, настоятель монастыря в Селлонэ, и речь там шла о смысле войны, о её законах и обычаях.

Родриго читал. Да, настоятель из Селлонэ был честный, благомыслящий человек, твердый в вере. Опираясь на Священное писание, он подробно обсуждал и решительно определял, дозволено ли сражаться по пятницам, в каких случаях следует прикончить врага, в каких можно ограничиться его пленением, а также какой выкуп не зазорно христианину потребовать с другого доброго христианина.

Приор Бонэ на все давал ответ. Он храбро расправлялся с самыми каверзными задачами, решая их просто, прямолинейно и трезво.

Вот, например, что он отвечает на вопросы тех, кто сомневается, не наложен ли законом Божиим раз и навсегда запрет на войну. «Многие простые люди, пишет настоятель из Селлонэ, — почитают войну дурным делом, потому что во время войны по необходимости творится много зла, а господь возбраняет творить зло. А я говорю вам, что это вздор. Война не зло, а доброе и праведное дело; ибо война ищет обратить неправое в правое и замирить немирное, это же предписывает и Священное писание. Если же на войне свершается много зла, то исходит оно не от самого существа войны, а от нерадивости главенствующего, отчего бывает, к примеру, что воин творит насилие над женщиной или поджигает церковь. Причина тому отнюдь не в существе войны, а в нерадивости главенствующего. То же, например, относится и к правосудию, по существу коего судьям надлежит править суд с толком, в меру своего разумения. Если же судья вынесет неправый приговор, можем ли мы из-за этого сказать: правосудие само по себе — зло? Конечно же, нет. Зло исходит не от существа правосудия, а от неверного его применения, от дурного истолкования и от дурного судьи».

Каноник вздохнул. Для него, для настоятеля Бонэ, задача очень проста. Но Родриго, как ученый, знал, что не все так легко справились с ней. Например, в пору раннего христианства секта монтанистов объявила военную службу несовместимой с христианским учением. Каноник раскрыл сочинения монтаниста Тертуллиана: «Христианин не должен становиться солдатом, — было сказано там, а если солдат становится христианином, ему следует покинуть военную службу». Таких примеров было немало.

Когда юношу Максимилиана хотели завербовать в солдаты, он заявил проконсулу: «Я не могу служить, я не могу причинять зло, я христианин». Храбрый, испытанный во многих битвах воин Типазий после обращения в христианство не пожелал продолжать военную службу. Он сказал своему центуриону: «Я христианин, впредь я не могу сражаться под твоим началом». Да и здесь, в Испании, центурион Марцеллий перед значками своего легиона бросил наземь меч со словами: «Я более не служу императору. Отныне я служу Иисусу Христу, царю предвечному». И церковь сопричислила Максимилиана и Марцеллия к лику святых.

Правда, позднее, при императоре Константине, Арльский собор отлучал от церкви тех, кто противился идти на военную службу.

Хитроумный, исполненный опасного соблазна Абеляр в своём «Да и нет» сопоставляет все, что говорится в Писании за и против войны, а выводы предоставляет сделать читателю. Но у кого хватит мудрости разобраться в этих противоречиях? Как можно следовать заветам Нагорной проповеди, как можно противостоять злу — и, тем не менее, идти воевать? Как можно возлюбить врага и убить его? Как согласуется призыв к крестовому походу с учением Спасителя: «Взявшие меч мечом погибнут»?

Мысли Родриго стали путаться, страницы книг, которые он читал, становились все больше, больше, буквы расплывались. Они превратились в лицо дона Альфонсо. Да, верно, — vultu vivax. Едва только мусульманский принц начал свою речь, Родриго увидел, как из-за величаво-бесстрастной маски Альфонсо вспыхнуло бешеное пламя, как искры стали пробиваться сквозь маску, как под конец наружу вырвалось все пламя и превратило лицо в зверский образ необузданного властолюбца, жаждущего наносить обиды, крушить и разрушать. При одном воспоминании об этом лице каноника охватывал ужас.

Но из ужаса выросло самооправдание. Во все решительные минуты в этом человеке всегда верх берет необузданность, властность. Никто не в силах побороть ее. Господь возложил на Родриго невыполнимую задачу, повелев ему наставлять на путь истинный этого короля.

Однако он не смеет прикрашивать собственную слабость и вину подобными софизмами. Не смеет и убеждать себя, даже сейчас, что все потеряно. Ему раз и навсегда поручено вразумлять Альфонсо, а уж воля Божья — даровать ли ему на этом поприще успех или нет. Он должен повидать Альфонсо сегодня же, сейчас; ибо, бросив такой вызов халифу, король, без сомнения, немедленно двинется на юг.

Дон Родриго пошел в замок.

Своего подопечного каноник застал весёлым, благорастворённым. С тех пор как Альфонсо таким королевским жестом выпроводил мусульманского принца, он ощущал необычайную легкость и свободу. Он послушался своего внутреннего голоса, проволочкам пришел конец, война на пороге; его наполняла царственно-радостная уверенность.

Правда, его немного стеснял озабоченный вид ближних советников: такой вид бывал у его воспитателей, когда те порицали поведение мальчика Альфонсо, но не смели его одернуть. Вот пришел и друг Родриго, тоже явно недовольный ответом халифу.

Быть может, даже хорошо, что Родриго пришел именно сейчас. Уклониться от разговора невозможно; да и о том, что произошло в Галиане, он, Альфонсо, давно должен был поговорить с другом, заменившим ему отца, а лучшей минуты для объяснения и оправдания не найдешь, чем сейчас, когда он словно вырвался на волю.

Мигом решившись, он, без дальних вступлений и прикрас, рассказал, что произошло между ним, доньей Ракель и её отцом, а именно: что еврей увез ребенка прежде, нежели его успели окрестить.

— Вина за это — на мне одном, — сказал он, — но, сознаюсь тебе откровенно, отец мой и друг, она не гнетет меня. Завтра я отправляюсь в крестовый поход и вскоре возвращусь очищенным от греха. А тогда я не только велю окрестить сыночка, но и Ракель обращу на путь благодати. Я знаю, после победы у меня на это достанет сил.

Родриго боялся, что ребенок находится в Галиане близ отца, все еще лишающего его благодати крещения. Узнав, что это не так, каноник вздохнул с облегчением. Кстати, король даже не сознает, сколь велика его вина, и Родриго вспомнил мудрые и полные соблазна слова Абеляра: «Non est peccatum nisi contra conscientiam, грешен лишь тот, кто сознает свой грех». Снова против собственной воли он вошел в положение короля и оправдал его.

Итак, рассказ Альфонсо несколько умерил сокрушение каноника по поводу творимого в Галиане нечестия, но тем пуще разожгло его гнев легкомыслие, с каким Альфонсо говорил о близкой войне. Бог одарил этого короля светлым разумом, а он прикидывается слепым, делает вид, будто не сомневается в скорой и верной победе, и не желает признать, какую чудовищную опасность навлек на страну. Каноник оборвал его с непривычной резкостью и суровостью:

— Ты сам себя обманываешь, король Альфонсо. Такая война не может смыть с тебя грех. Это не священная война. Ты с самого начала запятнал её запальчивостью и высокомерием.

Альфонсо посмотрел на хилое тело священнослужителя; на его белые, женственные руки, которые никогда не вынимали из ножен меча и не натягивали тетивы, но, закованный в броню самодержавной веры в себя, он скорее был удивлен, чем рассержен, выслушав взволнованного Родриго.

— Дела военные и рыцарские от тебя далеки, отец мой, — приветливо ответил он и добавил с наставительно благосклонным превосходством:

— Видишь ли, я не мог допустить, чтобы этот обрезанный издевался надо мной в моем собственном замке. Внутренний голос повелел мне поставить его на место.

— Внутренний голос! — негромко, но возмущенно возразил каноник; дерзкая самоуверенность короля наконец-то пробудила в нем то яростное негодование, за недостаток которого так часто корил его дон Мартин. — Внутренний голос! Всякий раз, как ты даешь волю преступному высокомерию, ты ссылаешься на свой внутренний голос! Открой глаза и посмотри, что ты наделал! Халиф сам намекнул тебе, что не собирается вмешиваться в войну. Он протянул тебе руку, а ты плюнул в нее. Из чистого тщеславия и самомнения ты накликал на свою страну африканские полчища, неисчислимые, как морской песок. Ты накликал на свою страну четырёх всадников Апокалипсиса. Ты поступил так, словно крестовый поход не что иное, как рыцарское состязание и турнир. Ты нарушил договор с Арагоном, едва успев заключить его. Ты бросил на край бездны всю Испанию.

Тощий, щуплый каноник стоял, грозно выпрямившись; кроткие глаза яростно и умоляюще смотрели на Альфонсо.

Короля смутил было его священный гнев. Но спустя мгновение он вновь, как щитом, прикрылся своей уверенностью. Ясный взор его невозмутимо встретил гневный взгляд каноника.

Он усмехнулся, засмеялся громким неприятным смехом.

— Куда же делось твое упование на господа, слуга божий? — издевательски спросил он. — Сотни лет неверные превосходили нас мощью, и, тем не менее, господь пядь за пядью отдавал нам нашу землю. Послушать тебя, так мы стадо баранов. А между тем у меня на юге хорошие крепости, у меня мои верные рыцари ордена Калатравы. Даже без Арагона у меня около сорока тысяч рыцарей. Ты требуешь, чтобы я уступал в отваге моим предкам? Ты требуешь, чтобы я прятался за хитрости и уловки, а не полагался на свой добрый меч?

Дерзкий, неукротимый, рыцарственный, стоял он перед каноником, и тому казалось, что из-за его лица проглядывает лик Бертрана, распевающего свои неистовые песни.

— Не кощунствуй! — одернул его каноник. — Ты не искатель приключений, ты король Кастилии. Чего стоят твои крепости! Думаешь, они выдержат натиск осадных машин халифа? А твои сорок тысяч рыцарей! Помяни мое слово, большая их часть будет истреблена ордами неверных. Пожары и резня опустошат твою страну. Великое бедствие постигнет ее. И вина падет на тебя. Благодари господа, если он оставит тебе Толедо.

Пророческое неистовство священнослужителя смутило Альфонсо. Он замолчал. А Родриго продолжал говорить:

— Твой добрый меч! Не забудь, что меч вручает королям господь бог. По-твоему, ты владыка над миром и войной. Не забывай, что война эта может быть провозглашена и дозволена только как война Божия. И ты в этой войне то же, что и последний из твоих конюхов: раб божий.

Альфонсо успел подавить чувство жути. С прежним холодным и беспечным высокомерием он ответил:

— А ты, священник, не забывай, что господь отдал мне в лен Кастилию и Толедо. Господь — мой сюзерен. И я у него не раб, а вассал.

Королю не сиделось в Толедо. Озабоченные лица приближенных вельмож и гневно-благочестивые речи дона Родриго портили ему всю радость от его рыцарственного поведения с послом халифа. Он решил наследующий же день тронуться в путь на юг.

Орденские рыцари в крепостях Калатрава и Аларкос скорее поймут и одобрят его.

Последнюю ночь перед отъездом он провел в Галиане. Он был очень весел и милостив, ни в чем не упрекал Ракель. Кичливо прохаживаясь перед ней, он похвалялся своим ответом халифу.

— Я долго бездельничал, но не заплесневел, о нет! — потягиваясь и потрясая кулаками, объявил он. — Вот теперь ты увидишь, каков твой Альфонсо. Поход будет короткий и победоносный, в этом я уверен. Только не уезжай в Толедо, Ракель, дорогая моя. Оставайся здесь, в Галиане, обещай мне, что останешься. Тебе недолго придется ждать меня.

Полулежа на подушках и подперев голову рукой, Ракель смотрела и слушала, как Альфонсо бегает перед ней по комнате и разглагольствует о своих будущих деяниях.

— Впрочем, я, по всей вероятности, еще до возвращения попрошу тебя приехать ко мне в Севилью, — говорил он, — ты покажешь мне свой родной город и выберешь из моей добычи все, что тебе приглянется.

Она уронила руку, на которую опиралась, и приподнялась — ей стало больно от его речей. Сам того не понимая, он рисует перед ней картину её родного города, сожженного и растоптанного им, и предлагает ей прогуляться по развалинам.

— Кстати, моя победа покажет тебе, чей бог настоящий, — весело продолжал он. — Только, пожалуйста, ничего не отвечай, не спорь со мной сегодня. Это праздничный день, мы должны провести его вместе, чтобы ты разделила мою радость.

Теперь она в упор смотрела на него своими большими серо-голубыми глазами; её подвижное лицо и вся поза выражали изумление, отпор, отчужденность.

Он остановился, почувствовав, как что-то встало между ними. В молчании Ракели ему издалека прозвучала обвиняющая речь каноника. Из беспощадно разящего полководца он превратился в великодушно милующего.

— Только не подумай, что твой Альфонсо будет жесток к побежденным, принялся он успокаивать ее. — Мои новые подданные получат милостивого повелителя. Я не стану их притеснять. Пусть себе молятся своему Аллаху и своему Магомету. — Новая великодушная мысль осенила его. — А из пленных мусульманских рыцарей я тысячу отпущу без выкупа. Я предоставлю Аласару выбрать их, это будет ему приятно. И я приглашу их со всем почетом принять участие в грандиозном турнире, который я устрою в честь победы.

Ракель невольно поддавалась его необузданному самолюбованию. Уж таков он есть — полон безрассудной отваги, всеми помыслами обращен к победам, а не к опасностям, молод душой, с головы до ног рыцарь, воин, король. И она любит его. Она благодарна ему за то, что последнюю ночь перед походом он проводит с ней.

Всё было как прежде. Они весело поужинали. Он, такой воздержанный, пил больше обычного. И пел, что обычно позволял себе только наедине. Пел воинственные песни и, между прочим, знаменитую песнь Бертрана: «Осада замков укрепленных — отрада сердца моего».

— Жаль, что ты не захотела познакомиться с моим другом, Бертраном, заметил он, — это славный рыцарь, лучший из всех, кого я знаю.

После трапезы она, по своему обыкновению, удалилась. Она по-прежнему не хотела раздеваться перед ним. Потом он пришел к ней, и все было так же, как в первое время, — страстное стремление, слияние, блаженство.

Позднее, усталые и счастливые, они вновь принялись болтать. Он, на сей раз тоном не приказа, а скорее просьбы, повторил:

— Останься в Галиане на время моего отсутствия. Навещай своего отца, когда вздумается, но не переезжай к нему в кастильо. Живи здесь. Здесь твой дом, наш дом. Hodie et eras et in saecula saeculorum, — кощунственно добавил он.

Она с улыбкой, в полудреме повторила:

— Здесь мой дом, наш дом. In saecula saeculorum. — И при этом думала: «Если я усну, он уйдёт. Жаль, что я завела такой обычай. Но утром мы вместе позавтракаем. А потом он ускачет на свою войну. И с коня еще раз нагнется ко мне, а на повороте дороги оглянется на меня». Она лежала, закрыв глаза, и ни о чем больше не думала — она заснула.

Увидев, что она спит, Альфонсо полежал некоторое время, потом встал, потянулся, зевнул. Накинул халат. Взглянул на женщину, лежавшую с закрытыми глазами и легкой улыбкой в уголках губ. Вгляделся в нее, как в нечто чуждое, дерево или животное. Недоуменно покачал головой. Ведь всего несколько минут назад ода дарила его таким счастьем, какого он не знал ни с одной женщиной. А теперь у него осталось только чувство неловкости, даже смущения оттого, что он здесь, у неё в комнате, и подглядывает за ней, спящей, нагой. Всеми помыслами он был уже в Калатраве со своими рыцарями.

До того как он провел с ней эту ночь, он предполагал, что на рассвете ускачет в Толедо, наденет доспехи, не эти, а настоящие, боевые, вернется в Галиану и, закованный в латы, опоясанный своим добрым мечом Fulmen Dei, скажет Ракели последнее прости. Теперь он передумал.

На следующее утро Ракель ждала, чтобы он пришел проститься. Она была настроена радостно и полна уверенности, что все будет хорошо.

Она представляла себе, как пройдет это утро. Позавтракает он с ней в халате. Потом наденет доспехи. А потом ускачет прочь, и она испытает те великие, те блаженные минуты, о которых говорится в песнях; отправляясь в поход, возлюбленный нагнется с коня, поцелует её и кивнет ей.

Она ждала сперва радостно, потом с легкой тревогой, потом все тревожнее.

Наконец спросила, где дон Альфонсо.

— Король, наш государь, давно уже ускакал прочь, — ответил садовник Белардо.


ГЛАВА ВТОРАЯ | Испанская баллада (Еврейка из Толедо) | ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ