home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Муса кротко попенял канонику, узнав, что тот сжег свою летопись. Он говорил, что закрепленная в летописи мировая история-это память человечества. В древнем мире чтили богиню истории, иудеи, христиане и мусульмане справедливо считают труд летописца угодным богу.

— Мой труд не был угоден богу, — угрюмо возразил каноник. — Моему разуму не дано было узреть в событиях истории перст божий. Я не понял происходящего; все, что я запечатлел в своей летописи, — ложь. Я не имел права продолжать свой труд, я не имел права сохранять его. Я сам слеп и не имею права сбивать с пути слепых. Тебе легко, друг мой Муса, — с горечью, печально продолжал он. У тебя есть путеводные нити, ты еще считаешь их правильными, ты можешь со спокойной совестью продолжать свой труд.

Муса попытался его утешить:

— Ты тоже еще установишь новые законы истории, мой высокочтимый и достойный друг, и в течение нескольких лет они будут казаться тебе правильными.

Ученый старец не бывал дома целыми днями. В осажденном городе свирепствовали голод и моровая язва; к его искусству и помощи прибегало все больше и больше больных.

Сам он, правда, сознавал, сколь ограниченны его познания. Мусульманская наука врачевания, объяснял он канонику, уже давно топчется на одном месте. С тех пор как Альгацали в своей нетерпимости объявил всю науку, не почерпнутую из Корана, ересью, лекарское искусство мусульман пошло на убыль, теперь передовое место в медицине окончательно заняли евреи.

— Султан поступил правильно, — сказал он, — взяв себе в личные лекари еврея Моисея бен Маймуна. У нас, мусульман, нет никого, кто бы мог с ним сравняться. Расцвет нашей культуры окончился. А впрочем, — заключил он, искусству врачевания поставлен предел самой природой, и даже архиумелый лекарь не многое может. Правильно сказал Гиппократ: «Медицина часто утешает, иногда облегчает, редко исцеляет».

Архиепископу дону Мартину, во всяком случае, не мог помочь ни один врач: его рана была смертельной. Все это знали, он сам это знал. Но среди царящего вокруг разгула смерти он цепко держался за жизнь. Пробовал работать. Требовал, чтобы дон Родриго ежедневно навещал его и держал в курсе дел.

Однако у архиепископа была другая, более глубокая причина так настойчиво добиваться общества своего секретаря. Он хотел употребить оставшееся ему время жизни на покаяние и наложил на себя епитимию — терпеть частые посещения дона Родриго, который своей бесконечной кротостью раздражал архиепископа. Дон Мартин лежал, нюхал лимон и то и дело вызывал на споры своего собеседника. Например, высказывал удовлетворение по поводу того, что еврей Ибн Эзра и его дочь погибли злой смертью, ибо они её заслужили. Как он и ожидал, каноник указывал ему, что такая радость противна духу христианства. Это давало дону Мартину повод упрекнуть дона Родриго в слишком большом милосердии, неуместном во время священной войны.

В другой раз он произносил яростную строку из воинственного песнопения Моисея: «Dominus vir pugnatur, господь — бог воинств» — и с ласковым лукавством просил:

— Скажи мне, как это звучит по-еврейски, мой дорогой и многоученый брат. И когда каноник не мог припомнить, как это звучит по-еврейски, он кротко выговаривал ему: — Такие слова, мой мягкосердечный друг, ты, конечно, не можешь припомнить. Но ведь эти слова звучат великолепно и по-латыни, не так ли? — И: — Dominus vir pugnatur, — со вкусом повторял он несколько раз, вызывая каноника на спор. Но у того не хватало духу возражать своему неукротимому умирающему другу, приводя миролюбивые стихи из Писания. Он молчал.

Больше всего заботило дона Мартина, кого король назначит ему в преемники. Дело в том, что архиепископ Толедский, примас Испании, был самым могущественным человеком в Кастилии после короля. Его доходы превышали королевские, влияние его было огромно. И дон Мартин неотступно просил короля выбрать ему достойного заместителя.

— Внемли словам умирающего, сын мой, — заклинал он его. — Любезный нашему сердцу дон Родриго человек ученый и богобоязненный, можно сказать праведник, лучшего советчика в твоих делах с господом богом не найти, но для земных дел, для ратных дел он не годится, и если он будет архиепископом Толедским, он не даст тебе денег на войско, а если даст, то очень мало. Вот я и прошу тебя, любезный сын и король, не сажай на престол святого Ильдефонсо мямлю, посади истого христианского рыцаря, каким, скажу без ложной скромности, при всех моих недостатках был я.

Еще в тот же день дон Мартин пожалел, что нанес канонику удар в спину. Он послал за ним. Покаялся. Стал сетовать:

— Ах, зачем господь бог сделал меня пресвитером, а не полководцем!

Не легко было дону Родриго утешить его. Неожиданно на долю умирающего выпала мрачная радость: в Толедо окольными путями, тайком от рыскающих повсюду мусульман, пробрался с опозданием на много недель папский гонец. Папа строго-настрого приказывал королю расстаться со своим еврейским эскривано, со злокозненным Ибн Эзрой. Как может дон Альфонсо довести до благополучного конца священную войну, раз в ближайших советниках у него неверный?

— Теперь ты видишь, любезный моему сердцу достойный брат мой, злорадствовал дон Мартин, обращаясь к канонику. — Наши благочестивые и храбрые кастильцы, покарав еврея, действовали в духе наместника Христова. Теперь ты не скажешь, что только по моему жестокосердию это принесло мне утеху!

Радостное волнение окончательно подорвало силы архиепископа. Началась агония, долгая и мучительная. Душою дон Мартин был на поле брани, с трудом лепетал он: «A lor, a lor!» — хрипел, бился, выбивался из сил.

Муса полагал, что из человеколюбия надо было бы дать страждущему одурманивающее питье.

— Сокращать жизнь — нечеловеколюбивый поступок, — отклонил его предложение каноник, и архиепископ промучился еще два часа.

В окрестностях Триполи опять подняли голову мятежные племена, и халифу пришлось отозвать часть войск из Испании, чтобы восстановить порядок на своей восточной границе в Африке. Он отказался от завоеваний на севере полуострова. Отступил, не завершив победы.

Дон Альфонсо вздохнул полной грудью. С каждым днем приобретал он опять свой прежний рыцарский и королевский облик. Перед каноником король давал волю своему ликованию. Теперь он искупит аларкосский позор. Соберет остатки войска. Отбросит врага. Двинется на юг, захватит Кордову и Севилью, чего бы это ни стоило!

Каноник был в ужасе. Речи короля представлялись ему преступным безумием. С тех пор как Альфонсо при вести об убийстве Ракели лишился чувств, в душе отчаявшегося было дона Родриго зародилась надежда: после таких тяжелых ударов Альфонсо укротит свой необузданно пылкий рыцарский нрав. Да, каноник принимал очень близко к сердцу такое самоукрощение короля. Если после столь тяжкого наказания Альфонсо станет другим человеком, значит, в конечном счете то злое и нехорошее, что свершилось, все же было не бесцельно. И вот Альфонсо не выдержал даже первого испытания.

Родриго не хотел сдаться без борьбы. Ведь мусульманский Юг не истощен, он процветает. Ведь войско халифа все еще намного сильней христианского! Если Кастилия, будучи полной сил, потерпела такое тяжкое поражение, как же теперь, когда она обескровлена, может Альфонсо надеяться на успешный исход?

— Не предпринимай второй битвы под Аларкосом! — увещевал он. — Смиренно возблагодари господа за спасение. Халиф, я уверен, готов начать переговоры. Заключи мир, если условия окажутся хоть мало-мальски приемлемыми!

В глубине души Альфонсо с самого начала знал, что это единственно правильный путь. Но когда Родриго упомянул об Аларкосе, в нем взыграла его прежняя королевская гордость. Неужели ему опустить крылья теперь, когда бог так неожиданно посылает ему попутный ветер! Неужели он должен принудить к молчанию свой внутренний голос, который побуждает его: возьмись, возьмись за оружие!

Весело, с прежним задором, приветливо, но с чувством своего превосходства он ответил:

— В тебе, отец мой и друг, говорит сейчас духовный пастырь и праведник, от советов которого предостерегал меня дон Мартин. Ты напомнил мне об Аларкосе. Но сейчас все складывается иначе. Халиф уходит, а старое, доброе правило полководцев гласит, что отступающего врага надо преследовать. Согласен, мусульмане все еще сильнее нас и, чтобы напасть на них, требуется отвага. Неужели же ты хочешь воспретить мне быть отважным!

Vultu vivax. С возмущением и болью в сердце видел Родриго, как в лице Альфонсо проступают черты неукротимого Бертрана.

— Неужто ты слеп? — воскликнул он. — Неужто не уразумел еще знамения Божия? Неужто хочешь во второй раз испытывать его долготерпение?

— Придется тебе примириться с тем, что король Кастилии толкует небесные знамения не так, как ты, — все с той же уверенной улыбкой ответил Альфонсо. Я был самонадеян, когда начал бой под Аларкосом. Согласен, я заслужил наказание, и бог наказал меня. Он осудил меня на тяжкое поражение, он послал мне четырех всадников Апокалипсиса, и кара эта справедлива, я смиренно принял ее. Но затем он убил мою Ракель, и ты утверждаешь, что её смерть тоже послана мне в наказание за Аларкос и за мою отвагу? Нет, бог так жестоко покарал меня потому, что возлюбил меня больше, чем других. Покарав, бог восхотел явить мне свою милость. И теперь он явил мне свою милость, и поэтому халиф отошел, и поэтому я одержу победу.

Дона Родриго охватил великий гнев. Этот неисправимый рыцарь закрывает глаза, чтобы оставаться слепым. Но он, Родриго, откроет ему глаза. Сейчас он обязан быть жестоким, в жестокости его милосердие.

Памятуя о том впечатлении, которое произвел на него самого рассказ Вениамина, Родриго сказал строго и торжественно:

— Смерть Ракели тоже послана тебе в наказание. Ты в своей гордыне споришь против правды. Ракель умерла из-за твоего рыцарского легкомыслия.

И он рассказал ему то, что слышал от Вениамина: Ракель и её отец отказались укрыться в иудерии только потому, что Альфонсо велел ей ждать его в Галиане.

Словно огромная волна нахлынула на Альфонсо, он сразу вспомнил и понял. Гнев пастыря справедлив: это его вина. «Почему они не укрылись в иудерии?» — с издевкой задала ему вопрос Леонор. И тот же вопрос он сам задавал себе. Тогда он не помнил, что наказывал Ракели, позабыл, начисто позабыл. Сейчас он вспомнил, ясно и отчетливо. Дважды обмолвился он об этом, так, ненароком сболтнул. В ту последнюю ночь он много говорил, хвастался, а она серьезно отнеслась к его болтовне и похвальбам, и брошенные им вскользь слова запали ей в сердце. И это сгубило ее. А он даже не попрощался с ней, ускакал, пылая своим легкомысленным геройством, он забыл о Ракели и ринулся очертя голову в бессмысленный бой. И что же — пали его калатравские рыцари, и был убит её брат Аласар, и он потерял половину своего королевства, и погибли она и её отец.

И вот он уже опять готов идти в бессмысленный бой!

Он тупо уставился в пространство. Но он видел. Видел то лицо, что возникло перед ним на заброшенной могиле в Галиане, немое, красноречивое лицо Ракели. Голос дона Родриго вывел его из оцепенения.

— Не зазнавайся, дон Альфонсо, — говорил каноник. — Не воображай, будто господь бог возлюбил тебя больше, нежели других. Не ради тебя отвел он от Испании войско халифа. Ты только орудие в руках господа бога. Не возомни о себе, что ты центр вселенной. Ты, дон Альфонсо, еще не вся Кастилия. Ты один из тысячи тысяч кастильцев. Научись смирению.

Альфонсо смотрел в пространство с отсутствующим видом, но он слышал. Он сказал:

— Я подумаю над твоими словами, друг Родриго. Я сделаю по слову твоему.

Альфонсо дал знать халифу, что согласен начать мирные переговоры. Однако халиф был победителем, он ставил много условий еще до переговоров. Между прочим, он требовал, чтобы Альфонсо отрядил посла в Севилью; весь свет должен знать, что Альфонсо — нарушитель перемирия с Севильей и зачинщик войны побежден и просит мира у того, на кого напал первый. Альфонсо долго и упорно не соглашался. Халиф стоял на своем. Альфонсо покорился.

Но кого послать для переговоров в Севилью? Кто обладает рассудительностью, быстрой сметкой, гибкостью и хитрым умом, кто сумеет сохранить внешнее и внутреннее достоинство в таком щекотливом и унизительном деле? Манрике слишком стар. Посылать к неверным священнослужителя Родриго не годится.

Родриго предложил доверить переговоры дону Эфраиму бар Абба, старейшине альхамы.

Альфонсо сам уже думал об этом. Эфраим не раз проявлял свой ум в весьма затруднительных делах; кроме того, он еврей, ему легче, чем грандам и рыцарям, снести унижения, которым может подвергнуться в Севилье посланец Кастилии. Но Альфонсо думал об Эфраиме с неприязнью. Он все это время избегал встречи с ним, хотя и надо было обсудить вместе некоторые дела. Из тех трех тысяч ратных людей, которых выставила альхама, большинство убиты. Не будут ли евреи злобствовать на него за это? Не будут ли они злобствовать на него за смерть их Ибн Эзры?

Когда Родриго предложил в посланцы Эфраима, король не скрыл от него своих чувств. Медленно разжигал он в себе гнев и теперь громко высказал свои тайные помыслы.

— Все они, эти евреи, заодно, — проворчал он. — Уж конечно, Иегуда сговорился с Эфраимом. Я уверен, что они знают, где мой сын, где мой любимый Санчо. И если они не отдадут его по доброй воле, я возьму его силой. В конце концов, король я, а евреи — моя собственность. Я могу сделать с ними, что хочу, это сказал мне сам Иегуда. Я не потерплю, чтобы они перенесли свою месть на моего сына.

Родриго, испуганный этой вспышкой, не настаивал на назначении дона Эфраима.

Меж тем Альфонсо чувствовал все большее и большее искушение поговорить с Эфраимом. Однако он сам не знал, потребует ли он, чтобы тот отдал ему сына, или попросит поехать послом в Севилью. Он призвал дона Эфраима.

— Ты, конечно, слышал, дон Эфраим, — повел он речь, — что халиф хочет начать переговоры о мире. — И когда Эфраим молча наклонил голову, он вызывающе продолжал: — Тебе должно быть известно больше, чем мне, и ты уже знаешь его требования.

Дон Эфраим стоял перед ним, сухонький, старый, тщедушный. Его тревожило, что после поражения под Аларкосом и после убийства Иегуды дон Альфонсо ни разу не призывал его; очень возможно, что король, чувствуя собственную вину, сорвет досаду на евреях. Эфраим знал, что надо быть осторожным.

— Мы отслужили благодарственные молебны, когда враг снял осаду с Толедо, и просили господа и впредь не лишать тебя своей благодати.

Дон Альфонсо продолжал все так же язвительно:

— Тебе не кажется несправедливым, что господь бог и дальше не оставляет меня своей милостью? Вы, конечно, считаете меня виновным в гибели ваших воинов и в убийстве вашего Ибн Эзры.

— Мы печалуемся и молимся, — ответил дон Эфраим. Альфонсо спросил его без всяких обиняков:

— Итак, что известно тебе об условиях мира?

— Точно нам известно так же мало, как и тебе, — ответил Эфраим. — Мы полагаем, что халиф пожелает удержать всю местность к югу от Гвадианы. Он, несомненно, потребует, чтобы ты ежегодно вносил в его казну крупную сумму и выплатил большую контрибуцию севильскому эмиру. Кроме того, он, вероятно, потребует, чтобы новый мирный договор был заключен на очень длительный срок.

Альфонсо мрачно сказал:

— Может быть, лучше не идти на такие условия и продолжать войну? Или вы считаете эти требования уместными? — задал он коварный вопрос.

Эфраим медлил с ответом. Возможно, если он выскажется за переговоры и мир, король сорвет свою бессильную злобу на альхаме и на нем, на Эфраиме. Велик был соблазн уклониться от прямого ответа, отделаться почтительной, ничего не говорящей фразой. Но Альфонсо примет это за согласие, он ведь только и ждет, чтобы его одобрили, и при малейшей поддержке будет продолжать свою бессмысленную войну. Но бог не сотворит второго чуда, Толедо погибнет, а вместе с ним и альхама. Покойный Иегуда, когда перед ним вставали подобные сомнения и трудности, не раз и не два советовал этому христианскому королю быть рассудительным и не нарушать мира. В течение целого столетия еврейские советники убеждали своих христианских монархов быть рассудительными.

— Если тебе, государь, угодно услышать откровенное мнение старого человека, — сказал он наконец своим слабым голосом, — то мой совет: заключай мир. Ты проиграл эту войну. Если ты будешь продолжать ее, мусульмане скорее дойдут до Пиренеев, чем ты до южного моря. Какие бы требования ни выдвинул халиф, если он удовольствуется границей к югу от Толедо, заключай мир.

Альфонсо шагал по комнате из угла в угол, глаза его опасно посветлели, на лбу залегли глубокие морщины. Еврей ведет дерзкие речи. Он, Альфонсо, прикажет схватить его и держать в самом глубоком подземелье замка до тех пор, пока старик не научится покорности и не отдаст ему Санчо. А сам соберет всех воинов и коней, которые еще уцелели, неожиданно нападет на мусульман II прорвет их ряды. Он знал, что это бессмысленные мечты, ему надо вести переговоры о мире, и посредником должен быть именно этот самый Эфраим. Но нет, нет, только не мир! Он покажет и Родриго и этому еврею, что дон Альфонсо еще жив! Но он побежденный Альфонсо, и еврей прав, и он, Альфонсо, не безумец и не преступник, он отправит послов в Севилью и будет молить о мире. Король в нетерпении заметался по комнате, и за эту короткую минуту, за эту бесконечно долгую ми-нугу он три раза менял свое решение.

Дон Эфраим стоял молча, в почтительной позе, в лице его не было страха, но сердце боязливо сжималось. Он следил глазами за королем. Он видел тяжелую борьбу, написанную на его лице.

Неожиданно Альфонсо подошел к нему почти вплотную, остановился, сказал сердито и вызывающе:

— Слушай! Ты так горячо ратуешь за мир, согласишься ты отправиться в качестве моего посредника в Севилью?

Эфраим ждал всего что угодно от этого непонятного человека, ждал и плохого и хорошего, но только не того, что тот ему сейчас предложил. Он не скрыл своего изумления, отступил вопреки всякому придворному этикету на несколько шагов и, как бы защищаясь, поднял дрожащую старческую руку. Но раньше, чем он успел вымолвить слово, Альфонсо попросил неожиданно мягко:

— Пожалуйста, не говори сразу «нет». Сядь и подумай!

И вот они сидели друг против друга. Эфраим потирал пальцами одной руки ладонь другой. Всю свою жизнь старался он не быть на виду. Как настойчиво он отговаривал Иегуду от блестящих постов — и вдруг теперь должен взять на себя эту миссию, на которую будут устремлены глаза всех. И что бы он ни сделал, глупые, неблагодарные толедцы будут вопить об измене, и если король назначит его послом, явятся тысячи завистников. А между тем, наладив длительный мир, он окажет стране и еврейскому народу такую услугу, равную которой вряд ли кто оказывал раньше. Он, обычно холодный и расчетливый, пришел в смятение, разволновался. Сказать «нет» было очень заманчиво, но он подумал об Иегуде и понял, что его долг сказать «да».

— Халиф не жалует евреев, — заметил он наконец.

— Он не очень-то жалует и христиан, — возразил Альфонсо.

— Переговоры будут длительны, а я стар и немощен. Король пересилил себя.

— Не потому, что ты стар, и не потому, что ты немощен, говоришь ты «нет», — сказал он. — Ты боишься, что я слишком несговорчив и горд. Но это не так. Я понял, что человеку, которому судьбой нанесен такой удар, нельзя медлить и торговаться. Я не буду чинить тебе препятствия, я дам тебе широкие полномочия. Я готов выплатить большую контрибуцию севильскому эмиру, а также ежегодно вносить деньги халифу. Платить ему дань, — угрюмо закончил он.

— Я думаю, твой посредник мог бы договориться по этим вопросам, осторожно, нащупывая почву, ответил Эфраим. — Но позволь мне узнать, государь, как ты мыслишь о другом весьма важном пункте: о сроке перемирия. Я думаю, что халиф не согласится меньше чем на двенадцать лет перемирия. Подпишешь ли ты такой договор? И согласен ли ты соблюдать его?

Альфонсо опять чуть не вспылил. Уж не вообразил ли еврей, что он — его королевский духовник! И опять король разумом обуздал свой гнев. Когда он в тот раз допустил в Севильский договор условие «in octo annos — на восемь лет», оно с самого начала значило для него не больше, чем пустые слова, начертанные на пергаменте. Но эти три слова навлекли на страну полчища халифа, они убили его калатравских рыцарей. Дон Эфраим прав, напоминая ему, что теперь, заключив мир на двенадцать лет, он действительно должен будет соблюдать его все двенадцать долгих лет.

— Я вижу, ты хорошо вник в интересы халифа, — сказал он негромко и горько.

Эфраим ждал более гневной вспышки, он вздохнул с облегчением.

— Так поступил бы всякий, кто принимает близко к сердцу общее дело.

Альфонсо молчал, думал.

— Долгий мир тебе нужнее, чем мусульманам, — убеждал его Эфраим. — Ты еще не скоро сможешь вести войну, как бы пламенно ты того ни желал. Тебе нужен срок, всей жестоко разоренной христианской Испании нужен срок, чтобы оправиться.

Альфонсо сказал:

— Двенадцать лет. Ты требуешь многого, старик. Эфраим ответил с обидой, даже резко:

— Прошу тебя, государь, не посылай меня в Севилью.

Альфонсо сказал:

— Согласен, пусть будет двенадцать лет. Он встал, снова забегал по комнате.

— Я желаю, чтобы ты как можно скорей отправлялся в Севилью, — сказал он. Сообщи, какие полномочия тебе нужны, и выбери сопровождающих лиц.

— Раз такова твоя воля, я приму участие в посольстве, — сказал Эфраим, но только в качестве финансового советника или секретаря. Соблаговоли поставить во главу посольства одного из твоих грандов. Иначе ты уже с самого начала вызовешь недовольство мусульман.

Альфонсо ответил:

— Я включу в посольство двух моих баронов, а возможно, даже трех. Но все полномочия дам только тебе, Эфраим низко склонился перед королем.

— С божьей помощью постараюсь привезти тебе не слишком тяжелый мирный договор, — сказал он и хотел идти.

Но дон Альфонсо не отпустил его. Он нерешительно сказал:

— Я собирался попросить твоего совета еще в одном деле. Мой покойный друг и эскривано дон Иегуда, должно быть, оставил очень богатое наследство. Я не думаю, что у него есть родственники, которые могли бы по праву претендовать на это наследство. Или, может быть, ты знаешь таких его родичей?

Дон Эфраим снова насторожился.

— В Сарагосе проживает дон Хосе Ибн Эзра, — сказал он, — родич дона Иегуды — будь благословенна память праведника! По нашим законам он имеет право на Десятую часть наследства. Мой тебе совет, государь, отдай дону Хосе его долю. Он может оказать тебе немалые услуги в трудном деле — помочь получить по счетам на дебиторов, которые у дона Иегуды были по всему свету.

Альфонсо ответил:

— Пусть будет так, как ты сказал. Я думал также отдать часть наследства толедской альхаме.

— Ты очень щедр, государь, — сказал дон Эфраим. — Знаешь ли ты, что наследство очень велико? Архиепископ Толедский и дон Иегуда были самыми богатыми людьми в стране.

Король продолжал несколько смущенно:

— Всем остальным имуществом я прикажу управлять моим казначеям, пока не отыщется прямой наследник-сын доньи Ракель. Между прочим, уже изготовлены грамоты, — сказал он, собственно без особой связи с предыдущим, — согласно которым сыну доньи Ракель дарованы все права на титул графа Ольмедского. Они изготовлены еще при жизни дона Иегуды и с его ведома.

Эфраим сухо ответил:

— Твое полное право, государь, взять в казну все, что тебе будет угодно, из наследства, оставшегося после дона Иегуды, и никто не посмеет осудить тебя.

Альфонсо настойчиво, немного хриплым голосом сказал:

— Мой покойный друг Иегуда часто бывал с тобой; вероятно, тебе известно многое. Я не хочу настаивать и выспрашивать тебя, старик, что именно тебе известно. Но меня гнетет мысль, что мой сын живет среди вас и я не знаю его. Ты должен это понять. Неужели ты не поможешь мне?

Тон его голоса был просительный, ласковый, это и льстило Эфраиму, и настораживало его. Опасную задачу возложил на него его покойный друг-недруг.

Эфраим сказал:

— Никому, государь, не ведомо и теперь уже никто не может разведать, причастен ли дон Иегуда Ибн Эзра к исчезновению своего внука. Ежели он и был причастен, то, конечно, привлек к такому щекотливому делу только одного помощника, и помощника надежного, не болтливого.

Альфонсо почувствовал себя униженным, уничтоженным. Но против собственной воли он продолжал разговор:

— Я верю и не верю тебе. Я боюсь, что вы мне все равно не скажете, если даже вам что-нибудь известно. Меня мучает мысль, тебе я признаюсь, что мой сын вырастет среди вас, примет ваш закон. Я должен бы вас ненавидеть за это, и порой я вас ненавижу.

Эфраим сказал:

— Еще раз спрашиваю я тебя, государь, тебе действительно угодно, чтобы человек, о котором ты так думаешь, улаживал в Севилье дела твои и твоего государства?

Король сказал:

— Бывало, я питал злобу и против дона Иегуды, и все же я знал, что он мне друг. Ты стар и многоопытен, ты знаешь людей и понимаешь толк в делах. Я хочу, чтобы ты отправился моим представителем в Севилью. Я знаю, что лучше тебя мне никого не найти.

Эфраим почувствовал жалость, смешанную с удовлетворением. Он сказал:

— Возможно, наступит время, когда объявится тот или другой и назовется твоим исчезнувшим сыном. Мой совет, государь, не утруждай себя зря. Вероятно, это будет самозванец. Предоставь нам разузнать правду и ко всем прочим твоим заботам не прибавляй еще и эту. Смирись, дон Альфонсо. У тебя хорошие дочери, благородные инфанты, которые в свое время станут великими монархинями. Твои внуки сядут на испанские престолы и с божьей помощью объединят государства нашего полуострова. — И он закончил свою речь неясными словами, но король понял его. — Дон Иегуда Ибн Эзра умер, его сын и дочь умерли. Если кто из его рода и уцелел — так это его внук. А дон Иегуда отрекся от ислама и возвратился в иудейство, в веру своих отцов, и это его завещание.

Дон Альфонсо понимал все значение того, что он предоставил улаживать последствия войны, которую проиграл, Эфраиму, еврею и купцу. Он отказался от опрометчивого рыцарского геройства, расстался с Бертраном, сказал прости своему прошлому, своей юности. Он не раскаивался, но почти физически ощущал отречение, пустоту.

Путь, на который он ныне вступил, не манил уводящими в сторону таинственными тропами, не вел в туманно-голубую мерцающую даль; трезвый и прямой, он неуклонно вел к честной и явной цели. Но раз уж он, Альфонсо, вступил на этот путь, он пройдет его до конца. Он сам наложит на себя цепи; ради сладостных его сердцу геройских подвигов не поставит он под угрозу горький мир, который взял на себя.

Он не спал всю ночь. Взвешивал, отбрасывал, снова взвешивал, решался, отбрасывал.

Решился.

С чуть приметной улыбкой сказал дону Родриго, что хочет восстановить епископства в Авиле, Сеговии и Сигуэнце и епископом Сигуэнцским надумал назначить его, дона Родриго.

Неприятно удивленный, Родриго спросил:

— Хочешь отделаться от докучливого пастыря? Альфонсо улыбнулся, на лице его появилось прежнее мальчишески очаровательное, лукавое выражение.

— На этот раз ты несправедливо заподозрил меня, досточтимый отец, — сказал он. — Я хочу не отдалить, а приблизить тебя к себе. Но, если я не ошибаюсь, по церковным законам нельзя, чтобы каноник непосредственно, без промежуточной ступени, был возведен на престол архиепископа Толедского.

Противоречивые мысли обуяли каноника. Его, дона Родриго, король хочет сделать примасом Испании! Да, он мог подать добрый совет, но о таком возвышении он, скромный человек, никогда и не мечтал; его очень удивило, что дон Мартин тогда опасался этого. Значит, отныне ему придется не только советовать и высказывать свое мнение, он должен будет распоряжаться самыми крупными денежными поступлениями, должен будет сказать свое веское слово, когда дело коснется войны или мира. Он был ошеломлен. Ему ниспосланы благодать и милость, но вместе с тем и тяжелое бремя.

Альфонсо видел, как взволнован дон Родриго, и полушутя, полусерьезно сказал:

— Правда, на несколько месяцев тебе придется уехать в Сигуэнцу, и я не буду видеться с тобой. Святой отец любит поторговаться. Не так-то скоро удастся мне убедить его, чтобы он дал тебе архиепископский паллий. Но я к этому готов и, в конце концов, добьюсь своего. Я хочу, чтобы ты был в королевстве первым после меня, — продолжал он с мальчишеским упрямством. — Ты принудил меня отменить испанское летосчисление, и все же я хочу, чтоб ты был примасом Испании.

Муса был потрясен новостью. Родриго уедет в Сигуэнцу! Как-то будет житься во враждебном Толедо без защиты каноника ему, мусульманину? Опять станет он бесприютным, одиноким скитальцем. Голым и неприветливым лежал перед ним последний отрезок его жизненного пути.

Однако собственная печаль не заслонила для мудрого, знающего людей Мусы то хорошее, что принесет эта перемена канонику, и он нашел слова теплого участия.

— Многочисленные обязанности на новом месте быстро положат конец твоей аседии, угрюмому раздумью последних месяцев. Ты будешь принимать решения и вершить делами, от которых зависят судьбы многих. А эта работа, — продолжал он взволнованно, — я надеюсь, побудит тебя снова взяться за твою летопись. Да, достойный мой друг, — с задумчивой улыбкой закончил он, — тот, кто творит историю, испытывает соблазн писать ее.

И действительно, как только король предложил дону Родриго архиепископство, в душе каноника шевельнулся такой соблазн. Сперва король согласился на тяжелое бремя — на осторожного советчика Эфраима, а теперь по доброй воле ставит себя в зависимость от него, Родриго, невоинственного, миролюбивого человека. Только внутренне переродившийся Альфонсо мог сам навязать себе такую двойную обузу. А это сознание породило в душе дона Родриго слабый росток новой надежды и блаженное предчувствие, что вопреки его унылому мудрствованию в том страшном, что свершилось за этот год, был свой смысл. Но он запрещал себе давать волю этим ощущениям, он не позволял им складываться в ясные мысли, он не хотел пережить новое разочарование.

— Я даже не помыслю опять взяться за свою летопись, — запальчиво ответил он Мусе. — Я уничтожил весь собранный мной материал, ты это знаешь.

— Твоя академия может в короткий срок снова собрать нужный тебе материал, — спокойно ответил Муса. — Из моих материалов многое тоже может тебе пригодиться. Я охотно подберу их для тебя. Правда, сохранить с тобой связь будет нелегко, — продолжал он с померкшим лицом. — Кто знает, в каком уголке земли придется мне искать приюта, когда я лишусь твоей защиты.

Сначала Родриго не понял. Затем он поспешил успокоить друга.

— Что это ты придумал? Само собой разумеется, ты тоже поедешь со мной в Сигуэнцу.

Муса просиял. Однако правила мусульманской вежливости предписывали ему не соглашаться сразу.

— Не сочтут ли мое пребывание в сигуэнцском епископском дворце неуместным? Обрезанный домочадец вызовет немалое осуждение твоей паствы.

— Пускай, — коротко и угрюмо ответил Родриго. Широкая счастливая улыбка все еще освещала некрасивое лицо продолжавшего говорить Мусы.

— Позволь обратить твое внимание еще и на то, что теперь тебе особенно туго придется со мной. Ведь я не отступлю от тебя, пока ты снова не сядешь за свою летопись.

Уже сейчас, в Толедо, Муса подзадоривал друга и все время втягивал его в длительные историко-философские споры. Он стоял перед налоем, что-то царапал и бросал через плечо:

— Не случайно то, что нам, мусульманам, пришлось отказаться от Толедо, когда город был, можно сказать, уже у нас в руках. Наше время, золотое время нашего могущества, к сожалению, прошло, и внутренние раздоры, которые отозвали халифа накануне полной победы, еще не раз повторятся. Это так же непреложно, как математические законы Альхорезма. Мусульманская мировая держава, при всей её внешней мощи, одряхлела, Она не прочна.

Как Муса и ожидал, Родриго пошел на эту при манку.

— Ты решаешься сказать, что ваше время прошло! — возразил он. — Но ведь вы победили! Наше войско уничтожено, ваша граница подошла к самому Толедо, наш гордый дон Альфонсо платит вам дань. — Он разгорячился: — Господство мусульман идет на убыль! Золотое время мусульман прошло! Три раза за последнее столетие выступали мы против вас с таким войском, какого не видел еще мир. Пятьсот тысяч христианских рыцарей погибли в этих крестовых походах и тысячи тысяч прочего христианского люда, не говоря уже о моровой язве, болезнях и нищете на родине у христиан. А святой град и посейчас еще, как и сто лет назад, в ваших руках. И ты жалуешься, что ваше царство приходит в упадок!

Муса вежливо возразил:

— Ты притворяешься менее мудрым, чем ты есть на самом деле, мой высокочтимый друг. Ты втискиваешь историю нескольких десятилетий или одного столетия в тесные рамки и рассуждаешь так, словно это замкнутый период. Но ведь не собираемся же мы, и ты, и я, описывать только сегодняшний день и чуточку вчерашнего, ведь мы же стремимся установить смысл событий, мы хотим уяснить себе ведущую линию происходящего и, как истые божьи разведчики, указать её будущим поколениям. И вот, к сожалению, выясняется, что ваши крестовые походы не были неудачными. Конечно, те земли, что вы завоевали за это последнее столетие, не стоили таких жертв. Но зато вы в избытке приобрели хозяйственный опыт, ты знаешь это не хуже меня, а также бесценные политические и научные знания. Мы охотно, с самодовольством водили вас по своим мануфактурам, мы показывали вам, как мы воспитываем свою молодёжь, как управляем городами, как творим суд. Вы были прилежными учениками и переняли у нас то, что у нас есть хорошего. Вы поняли, что в наш век важнее не рыцари, а ученые и сведущие люди, зодчие, и оружейники, и строители, и мастера, искусные в разных ремеслах, и опытные сельские хозяева. Вы молоды, вы растете, скоро вы догоните и перегоните нас. Вы потеряли пятьсот тысяч рыцарей, и все же побежденные — не вы.

Его слабый голос зазвучал громче. Кроткими, умными, чуть насмешливыми глазами смотрел он на друга. Тот молчал, не без удовлетворения признавая себя побитым.

Не раз вели они такие же разговоры, разговоры и споры, во время которых Родриго, к собственному удивлению, доказывал, что победили неверные, а Муса сомневался в конечной победе мусульман.

Однако чем дольше раздумывал Родриго над доводами друга, тем убедительнее казались они ему, тем большую внушали уверенность в своих силах. Он чувствовал себя молодым и обновленным. Его уже не мучили слова апостола Павла в Послании к коринфянам, в которых апостол противопоставляет немудрое Божие премудрости мудрых. Вместо того в нем радостно звучали другие слова апостола: «Старое прошло, все обновилось». Вместо слепой веры, разрешавшейся блаженным экстазом, теперь в нем жила смутная уверенность, день ото дня крепнувшее ощущение: что бы там ни было, но происходящее в мире полно смысла. Он еще не мог облечь это ощущение в логически последовательные фразы. Да он и не стремился к ясности. Ему было достаточно знать о смысле истории столько, сколько святой Августин знал о смысле событий: «Когда ты меня не спрашиваешь, я знаю; когда ты меня спрашиваешь, я не знаю».

Меж тем слова Мусы все глубже проникали в сознание дона Родриго, и все горячее ощущал он желание стать разведчиком Божиим и нащупать разумные пути в происходящем.

И все же он не решался снова взяться за свою летопись. Его удерживало новое сомнение.

— Я боюсь, — заявил он другу, — что влечет меня к моему труду не столько желание служить господу, сколько писательское тщеславие.

Муса лукаво посмотрел на него. Он притащил фолиант — «Житие блаженного Августина» и прочитал канонику, что написал о последних днях жизни святого его ученик Посидий. Августин был в ту пору архиепископом в осажденном вандалами городе Гиппоне. Из окон его дворца было видно, как пылает карфагенская земля. Августину было семьдесят шесть лет, он был очень хил и знал, что скоро умрет. Его заботила судьба осажденного города и всей захваченной врагом провинции. Но все же он перечитывал еще раз свои многочисленные писания, исправлял и изменял, желая, чтобы в библиотеке Гиппоны остался свободный от ошибок экземпляр каждого из его творений. Кроме того, он стремился закончить еще одну книгу, назначение которой было опровергнуть писания Юлиана Отступника. «Августин, праведнейший из всех епископов, — повествует Посидий, — умер в пятый день сентября месяца, на смертном одре он прилагал все усилия к тому, чтобы были отбиты натиски вандалов, и работал над своим великим полемическим трудом, направленным против Юлиана Отступника».

Муса поднял глаза от книги и лукаво спросил:

— Не хочешь же ты быть более святым, чем святой Августин, мой достойный друг? Прислушайся к голосу собственного сердца и подумай, — может быть, твои сомнения только благочестивое высокомерие?

Вечером того же дня Родриго приготовил большую стопу драгоценной белой бумаги и медленно, с наслаждением написал: «Начинается История Испании. Incipit chronicon rerum Hispanarum».

Муса же, улыбаясь, заметил:

— Ни один порок не пускает столь глубоких корней, как порок сочинительства.

Мир, который привез дон Эфраим, был лучше, чем можно было ожидать. Но Эфраим не добился, — да, верно, и не очень добивался, — чтобы перемирие было установлено меньше чем на двенадцать лет.

Выслушав его подробный отчет, дон Альфонсо сказал:

— Я понимаю, что должен быть тебе благодарен. Я и благодарен. Я созову своих грандов, чтобы ты при них возвратил мне перчатку-знак возложенного на тебя поручения.

— Такая пышность совсем не пристала мне, — чуть не с испугом возразил дон Эфраим. — Да и альхаме от этого прибавится не друзей, а завистников.

Прищурившись, Альфонсо спросил, в самом ли деле Эфраим считает, что для восстановления хозяйства потребуется целых двенадцать лет.

Эфраим возмутился в душе. В свое время он настойчиво убеждал этого человека смириться и приготовиться к длительному миру. Только на таком условии он, Эфраим, и согласился взять на себя столь тяжкое поручение, а дон Альфонсо, едва успев заключить договор, уже помышляет, как бы его нарушить.

— Королевство твое, государь, находится в таком состоянии, что тебе, пожалуй, придется потерпеть даже больше, нежели двенадцать лет, — сухо ответил он. — Я не доживу до нового твоего похода, да и ты к тому времени будешь уже немолод.

И так как дон Альфонсо в досаде молчал, Эфраим утешил его:

— Примирись с этим, государь. Дон Иегуда хорошо потрудился тебе на благо. Он завязал деловые отношения, которые сохранились даже и после постигшего страну бедствия. Он всему миру доказал, какие богатства таятся в Кастилии, он упрочил твой кредит. Но чтобы извлечь пользу из его стараний, ты должен следовать намеченному им плану, он же трудился ради мира. В ближайшие годы не думай о своих рыцарях и баронах, которые только разоряют страну, думай о своих ремесленниках и хлебопашцах, думай о своих городах. И льготы давай им, давай им фуэрос, чтобы они могли противостоять твоим грандам.

Дон Альфонсо слушал с внутренним протестом, но со вниманием. Что поделаешь — ему раз и навсегда ближе мир рыцарства. У короля своя правда, а у старого еврея-банкира — своя. Философия его, Альфонсо, изложена в песнях Бертрана. Однако этот Эфраим, надо полагать, прав, и если он, Альфонсо, хочет через двенадцать лет начать победоносную войну, ему надо пока что ублажить низших. Надо дать горожанину и землепашцу, словом виллану, место у себя в совете и взыскивать с рыцаря всякий раз, как тот изобьет своего крестьянина или силой отберет у горожанина мошну. Какой это будет затхлый, скучный мирок, над какой жалкой Кастилией придется ему царствовать.

Тем временем дон Эфраим перешел к плачевному хозяйственному положению страны. Разработка копей в полном упадке, суконные мануфактуры, процветавшие стараниями дона Иегуды, разрушены или приведены в негодность, стада угнаны, овцеводство, бывшее до войны одним из важнейших источников дохода, совершенно запущено. Кастильский мараведи обесценен; за один арагонский мараведи требуют шесть кастильских. Чтобы спасти земледелие и ремесла от окончательной разрухи, нужно ослабить поборы и даровать много новых льгот. Эфраим пустился в подробности. Точно указал, какие налоги и пошлины надо снизить, а какие и вовсе упразднить. Приводил цифры, бесконечные цифры.

Когда дон Иегуда начинал подобные разговоры, ему удавалось хоть на короткий срок увлечь Альфонсо; но затем в короле закипала досада против этой скучной канители, недостойной его сана, и случалось, он грубо прерывал беседу. Теперь же, хотя Эфраим отнюдь не обладал блестящим красноречием Иегуды, дон Альфонсо все внимательнее вникал в нескончаемые цифры, вытекавшие одна из другой, — уж очень четко и убедительно умел считать этот старый еврей. Альфонсо не хотел признаться самому себе, что ему это даже нравится. Раз уж наступают такие безотрадные времена, не к чему закрывать на них глаза, а лучше как-нибудь приспособиться к ним. И до него такой же удел выпадал другим, великим и могучим монархам, например, королю Генриху, а ему, Альфонсо, уже и так дорого обошлась его слепота.

— Счастье еще, что ты, государь, в свое время разрешил Иегуде поселить в твоем королевстве шесть тысяч франкских беженцев, — рассуждал Эфраим, — среди них найдутся толковые люди, которыми ты сможешь заменить многих мастеров своего дела, павших в бою или сгинувших иным путем. Надо отдать должное дону Иегуде — да будет благословенна память праведника, — он-то…

Тут король прервал Эфраима.

— Я уже однажды предлагал тебе ведать моей казной, — начал он. — Ты отказался. Должно быть, ты поступил разумно; в ту пору там и ведать-то было почти нечем и со мной моим советникам приходилось несладко. Казны теперь, пожалуй, еще меньше, зато я успел поумнеть, что ты, надо полагать, заметил. Второй раз прошу тебя: будь моим альхакимом или — еще лучше — альхакимом майор.

Эфраим ожидал и боялся этого приглашения и восставал против него всей душой. Государственные должности всегда отпугивали его, а теперь он был стар, ему хотелось провести остаток дней у домашнего очага, на попечении близких и спокойно уйти из жизни. В нем поднялась вся его обида и ненависть к дону Альфонсо. Из бессмысленной рыцарской удали этот человек погнал на смерть те три тысячи воинов, которых предоставил ему альхама. У своего верного слуги Ибн Эзры он отнял и дочь и сына и самого его не выручил из беды. А теперь этот человек хочет впрячь в свой воз его, Эфраима, чтобы он помог ему осилить лежащий впереди крутой и тяжкий путь.

— Ты оказываешь мне высокую честь, — ответил он. — Но переговоры в Севилье были очень утомительны. А теперь меня ждут дела альхамы. Я очень стар, уволь меня от этого, государь.

По-мальчишески капризно Альфонсо возразил:

— А я хочу, чтобы у меня альхакимом был еврей. Это было сказано нескладно и даже нелепо, но в этом прозвучала сердечность прежнего Альфонсо. Эфраим как бы заглянул ему в душу. Он понял, что этот человек хочет искупить свою вину перед покойным эскривано и, переломив себя, пойти намеченным Иегудой путем. Но он немного робеет и ищет, на кого бы вновь опереться. Если Эфраим примет эту должность и будет продолжать то, что начал Иегуда, он заведомо сократит себе жизнь. Но он увидел перед собой блестящие, настойчивые, насмешливые глаза Иегуды, услышал его гибкий, благозвучный голос, вспомнил их последнюю встречу. Кто-то ведь должен взять протянутую этим христианским королем жесткую, неопрятную руку и с тяжким трудом тащить его дальше по узкой и суровой тропе мира.

Эфраима знобило, несмотря на теплые одежды, и он в самом деле казался очень дряхлым и хилым. С усилием выдавливая из себя каждое слово, он сказал:

— Раз ты приказываешь, государь, я попытаюсь наладить хозяйство твоей страны.

— Благодарю тебя, — ответил Альфонсо и добавил, запинаясь: — Мне бы хотелось еще кое-что обсудить с тобой, дон Эфраим бар Абба. Я не всегда выказывал моему покойному эскривано такую благодарность, как следовало бы и какой награждал мой дед своего Ибн Эзру. Меня мучает, что и похоронили-то усопших наскоро, точно бедняков. Я не раз подумывал устроить им погребение на свой лад, сообразно их высокому званию. Но по зрелом размышлении я решил, что лучше будет вам, по вашим обычаям и с вашими почестями, похоронить моего покойного эскривано, а также донью Ракель, его дочь, которая была мне очень близка. Душой оба они оставались с вами, с вами до самого конца, и я буду тебе признателен, если ты устроишь им такое погребение, какое бы они сами пожелали себе.

— Ты предвосхитил мою просьбу, государь, — ответил дон Эфраим, — я позабочусь обо всем. Но окажи мне милость, позволь подождать с погребением, пока о нём не будут оповещены все те, кому захочется воздать последние почести дону Иегуде Ибн Эзра.

Вскоре после заключения мира донья Беренгела родила мальчика. Этот будущий король Арагона и Кастилии получил при крещении имя Фернан. Крестины были отпразднованы с большой пышностью. Для участия в празднестве в Сарагосу съехались все пять христианских монархов полуострова.

За пиршественным столом Альфонсо и Леонор сидели рядом, на возвышении. Донья Леонор была по-прежнему хороша собой, благосклонна и надменна, как подобает знатной даме, и, следуя куртуазным правилам, они с супругом обменялись множеством учтивых слов.

В этот день Альфонсо с полным правом мог чувствовать себя владыкой из владык, да он и был преисполнен сознанием своих заслуг и своего достоинства. Всего год назад страна была завоевана врагом, а сам он осаждён в своей столице. Как жестоко страдал он в ту пору от стыда, вспоминая Ричарда Английского. Тот на деле показал себя miles christianus, грозой мусульман, Мелек Риком. Он штурмом взял неприступную твердыню Акку и в открытом бою одержал блистательную победу над войском султана Саладина. И как же все переменилось сейчас! Огромные потери крестового воинства оказались почти что напрасными, после заключения незавидного перемирия святой град остался в руках неверных, а сам Ричард рассорился со своими союзниками, был заточен в австрийскую темницу и, беспомощный, томился там. Он же, Альфонсо, восседает здесь и снова, как прежде, считается могущественнейшим королем на полуострове. А его внук, которого сегодня приняли от купели, этот крепенький малыш Фернан, почти наверняка объединит Арагон и Кастилию и, быть может, по примеру своего прадеда Альфонсо Седьмого, возложит на себя императорский венец.

Но посреди этого блеска и процветания Альфонсо только сильнее ощущал, как все выжжено у него в душе. Он смотрел на донью Леонор и видел её внутреннее опустошение. Он смотрел на свою дочь Беренгелу и в её глазах, материнских больших зеленых глазах, видел необузданную гордыню, жажду все большей власти и почета. Он не сомневался, что она укоряет своего мужа в слабости за то, что после поражения Альфонсо тот не присвоил себе главенство на полуострове. Он не сомневался, что вся её жизнь, все помыслы отныне отданы сыну, будущему императору Фернану, а что к нему, к отцу, у неё в сердце нет ничего, кроме неприязни и пренебрежительного равнодушия. Он стоит поперек дороги её сыну и её властолюбию, он ради утех сладострастия забыл свой королевский долг, он уже однажды чуть не погубил государство, принадлежащее ей и её сыну, и, может быть, окончательно загубит его, прежде чем её сынок Фернан успеет возложить на себя императорский венец.

Пажи, подносившие королю кушанья, вина, утиральник, растерянно стояли и ждали. Он не замечал их. Ему вдруг стало ясно, как он обездолен посреди своих пяти миллионов кастильцев со всем их поклонением. Бесконечно одинокий, смотрел он невидящим взором в пустынный мир.

Дон Родриго с грустью заметил, что за своей благосклонно-царственной маской Альфонсо застыл в глубоком и гордом раздумий. Каноник был исполнен горячей жалости и вместе с тем одержим фанатической любознательностью летописца и с рвением ученого наблюдал за Альфонсо. Верно, что дон Альфонсо memoria tenax intellectu capax, vultu vivax. Он прочно хранит в памяти все события, он схватывает их своим острым умом, запоминает их, и они отражаются у него на лице. Да, на челе дона Альфонсо запечатлелось все им пережитое буйные страсти, трудные, стремительные победы, горькие поражения, борьба с собой и познание. Глубоко залегли на лбу морщины, и складки прорезали щеки. Лицо стало летописью его жизни. Уже сейчас сквозь облик сорокалетнего мужчины проглядывают черты старца, каким он будет со временем.

На севере королевства, близ наваррской границы, во владениях баронов де Аро жил отшельник, налагавший на себя тягчайшие епитимьи. Жил он в пещере, высоко на обрывистой круче Сиерры-де-Нейла. Только чудом мог он существовать там. Ибо он был слеп и не иначе как милость провидения хранила его, не давала ему оступиться над пропастями и оберегала от диких зверей. Молва гласила, что волки ползали перед ним и лизали ему руки.

Кающиеся грешники взбирались к нему наверх с приношениями, могущими удовлетворить его скудные потребности. Они просили, чтобы он наложил на них руки; ибо от рук его исходила благодать. По одному прикосновению к челу грешника мог он сказать, полностью ли отмолил тот свои грехи или нет. Слава об отшельнике и творимых им чудесах распространилась по всему полуострову.

А был этот пустынник тем самым Диего, которого Альфонсо перед первой своей победоносной битвой при Аларкосе велел ослепить за то, что он заснул на часах.

Сеньоры же Диего, бароны де Аро, были строптивыми вассалами, непокорными королю. Они объявили, что вследствие беспутства и нечестия последних лет город Толедо погряз в грехах, а потому нужно, чтобы Диего отправился туда посещение праведника пробудит совесть толедцев. Про себя де Аро надеялись, что пребывание Диего в столице причинит неприятности королю.

Жители Толедо толпами сбегались взглянуть на божьего человека и поклониться ему и все громче подымали голос, требуя, чтобы и король извлек для себя пользу из присутствия чудотворца.

Раньше, когда сияющий дон Альфонсо ехал рядом с носилками, где сидела Фермоза, они радовались его недозволенной радостью, от которой теплее становилось на сердце, и приветствовали его, и тот день, когда они встречались с ним, бывал для них праздничным днем.

Теперь же они испытывали благоговейную жалость, робость и затаенный ужас при виде человека, которого отметило и покарало провидение. Они желали ему полностью очиститься от греха и считали, что праведник сумеет помочь ему в этом.

Родриго видел в суете, поднятой вокруг Диего, одно только непотребство и суеверие и чуял злой умысел баронов де Аро, а потому посоветовал королю не обращать внимания на Диего.

Да и самому Альфонсо отшельник был в тягость. Его жег запоздалый стыд, когда он думал, с каким самохвальством рассказывал Ракели об ослеплении нерадивого часового и о сочиненном им, Альфонсо, по этому случаю изречении. Он вспоминал, каким замкнутым сделалось вдруг лицо Ракели, и знал теперь почему.

Но он заметил, что люди с ужасом смотрят на него, и понимал их, понимал, для чего они хотят его встречи с чудотворцем. И, кроме того, его разбирало любопытство поглядеть, каким стал этот пресловутый Диего. Неужто он, Альфонсо, невольно превратил его в святого?

Когда он увидел слепца, ему ясно представился прежний Диего. То был грубоватый малый, напористый, самодовольный, немного похожий на Гутьере де Кастро; неужели же перед ним действительно тот Диего, которого он приказал ослепить? Дону Альфонсо было не по себе, он пожалел, что позвал слепца, и не знал, что ему сказать. Тот молчал тоже.

Наконец король, сам не вполне сознавая, что говорит, неуклюже пошутил:

— Как видно, истина, которую я в тебя вколотил так крепко, пошла на пользу.

— Кто это — я? — спросил Диего.

Досадливое изумление короля все возрастало. Неужто слепцу не сказали, к кому его ведут? А он даже и не спросил?

— Я — король, — ответил Альфонсо.

— Я не узнал твоего голоса, — не удивившись и не смущаясь, ответил слепец, — и не чую ничего такого, что мог бы в тебе узнать.

— Я поступил с тобой несправедливо, Диего? — спросил король.

— Бог повелел тебе сделать то, что ты сделал, — спокойно сказал слепец. Но и сон, одолевший меня тогда, был ниспослан богом. Аларкос послужил местом сурового испытания для тебя не менее, чем для меня. Тогдашняя победа под Аларкосом ввела тебя в соблазн дерзновенно отважиться на второе сражение. Для меня горе обернулось благословением. Я обрел мир. — И без видимой связи с предыдущим добавил: — Я слышал, Аларкос больше не существует.

Альфонсо подумал было сперва, что слепец, прикрываясь своей святостью, хочет посмеяться над ним, но слова эти были сказаны удивительно бесстрастно, словно их произнес кто-то третий, взиравший на обоих с недосягаемой высоты, они не имели целью уязвить Альфонсо.

— Я молил бога, — сказал Диего, — чтобы и тебе, государь, несчастье оказалось во благо. Дай посмотреть на тебя, — потребовал он и протянул руки. Альфонсо понял, чего он хочет, подошел ближе, и слепец ощупал его лицо. Королю было неприятно чувствовать костлявые пальцы у себя на лбу и на щеках. Все в этом человеке отталкивало его: наружность, речь, запах. Он поистине добровольно подвергал себя испытанию. А что, если это попросту фигляр, ярмарочный фокусник?

— Утешься, — сказал Диего. — Господь даровал тебе силу смиренно ждать. Quien no cae, se no llevanta — кто не падает, тот не может подняться. Сколько бы тебе ни пришлось ждать, у тебя на это достанет сил.

Альфонсо проводил слепца до порога и сдал на руки тем, кто его привел.

Наконец настал день, когда единоверцы вырыли тела Иегуды Ибн Эзра и его дочери, чтобы перевезти на кладбище в иудерии.

Это был теплый и пасмурный день ранней осени; скалу, на которой расположен Толедо, окутывала густая, зеленовато-серая мгла.

Иегуду и Ракель обернули в белые саваны. Положили, как предписывал обычай, в простые дощатые гробы, а внутрь насыпали горстку тучной, черной, рыхлой земли, земли Сиона. На Сионской земле покоилась теперь голова Иегуды, радевшего о возвеличении своего народа, и голова Ракели, мечтавшей о мессии.

Еврейские общины со всей Испании прислали своих представителей, многие прибыли из Прованса и из Франции, а некоторые даже из Германии.

Восемь почтеннейших мужей толедской альхамы подняли гробы на плечи и между деревьями и цветами, но усыпанным гравием дорожкам Галианы понесли к воротам. Там, где входящих приветствовала надпись «алафиа», ждали другие, чтобы сменить их. А эти, пронеся гробы короткое расстояние, передали их стоящим наготове; ибо не было числа тем, кто домогался чести донести усопших до могилы.

Так, с плеча на плечо, подвигались гробы по знойной дороге к Алькантаре, к мосту, переброшенному через Тахо.

И молодой дон Вениамин нес короткое расстояние один из гробов, второй, гроб доньи Ракель. Ноша была лёгкая, но молодой человек еле волочил ноги тяжким, гнетущим бременем придавило его горе.

Он пытался думами облегчить гнет. Думал о том, что те шесть тысяч беглецов из Франции, которых Иегуда, наперекор неистовому сопротивлению, впустил в страну, из докучливых пришельцев превратились в желанных сограждан. Все вышло не так, как ожидал он, Вениамин, а гораздо лучше. Не веря своим глазам, смотрел он, как отправился посланцем в Севилью его дядя Эфраим, как добился мира, а теперь всячески старался закрепить этот мир. Дело Иегуды не погибло, оно идет дальше. И король не только терпит это, он этому способствует. Но сколько смертей и горя потребовалось для того, чтобы вразумить строптивого рыцаря. И надолго ли?

Нельзя, чтобы личная неприязнь к королю толкала его на несправедливое суждение. Король и в самом деле изменился. Ракель добилась своего. Все вышло так, как в её любимой сказке. Волшебник вдохнул жизнь в ком глины, но заплатил за это собственной жизнью.

Медленно шагал дон Вениамин с легкой ношей, с телом Ракели на плече, и, углубившись в свои думы, сбивался с шага, мешая и другим нести гроб.

Шесть тысяч поселенцев могут теперь жить полезной жизнью. Это ничтожно по сравнению с бесполезной смертью тысяч и тысяч, погибших в войнах за последние десятилетия. И все достигнутое ничтожно: крупица мира, привезенная Эфраимом, крупица разума, зародившаяся в короле. Это лишь крошечная искорка света в непроглядном мраке. Но эта искорка нового света светит, и если на него, на Вениамина, нападет страх, искорка своим светом разгонит страх. Тут ему и тем, кто шел вместе с ним, приспело время передать гроб другим, ожидавшим своей очереди. Теперь, когда он освободился от ноши и не должен был равнять шаг по другим, ноги его совсем отяжелели. Но он собрался с силами, выпрямился, продолжал думать. Горькую, упорную, неотвязную думу: нам дано двигать дело, но завершить его нам не дано.

Погребальное шествие достигло границы города — моста через Тахо. Широко распахнулись огромные ворота, дабы впустить усопших.

Дон Альфонсо приказал, чтобы его министру, которого так плохо отблагодарил Толедо, были оказаны самые высокие почести. Жители Толедо охотно повиновались приказу. На всех домах висели черные полотнища. Тесными и темными рядами стоял народ вдоль обычно столь пестрых улиц; вместо громкого гомона — приглушенный скорбный гул. По всему пути были выстроены королевские солдаты, и знамена с кастильским гербом склонялись, когда мимо проносили гробы. Люди обнажали головы, многие падали на колени, женщины и девушки громко оплакивали судьбу Фермозы.

Гробы несли крутыми улицами вверх, к внутреннему городу, и путь выбрали не самый короткий, шествие завернуло и на Базарную площадь, на Сокодовер, дабы как можно больше народу могло поклониться усопшим.

У самого верхнего окна королевского замка, чтобы дольше следить за погребальным шествием, стоял Альфонсо, совсем один.

Он думал:

«Я даже не горюю. Я успокоился. Мне теперь чужды бурные страсти. Я стал лучшим королем. Мне бы надо радоваться этому. Но я не радуюсь.

Надо полагать, я доживу до своего победоносного похода и совершу его во главе объединенной Испании. Но и в тот миг, когда победа будет в моих руках, вместо горячей радости я почувствую только, что наконец-то исполнил свой долг, в крайнем случае я испытаю облегчение, но не счастье. Все счастье, какое было мне отмерено, осталось позади. Я обладал им, держал его в своих объятиях, оно льнуло ко мне, такое нежное, упоительно сладостное, но я по легкомыслию ушел от него прочь. А теперь они там внизу проносят мимо все то счастье, какое было мне суждено.

Двенадцать лет должен я ждать своего похода. Я никогда не умел ждать; жизнь для меня неслась вскачь, как резвый конь. А теперь она ползет, как улитка. Тянется год, тянется день. А я терплю, я даже не выхожу из себя. Хуже всего, что я научился ждать.

И в походе своем я постараюсь быть рассудительным. Ничего в нем не будет от прежней буйной, блаженной отваги. Кругом будут кричать: „A lor, a lor!“ — а я не подхвачу этот крик».

Он постарался думать о том, ради кого пойдет воевать, о маленьком Фернане; но образ внука был расплывчат, и от него не веяло теплом. Все вокруг Альфонсо было теперь удивительно смутно, туманно, нереально.

Он думал:

«Мне сорок лет, но вся моя жизнь уже позади. По-настоящему живо для меня только прошедшее. А настоящее заволокло чадом и пылью, точно поле в разгар битвы. И если когда-нибудь я одержу победу, ничего от этого не останется, кроме чада и тоски. Вот если бы я мог побеждать для моего сына, для моего Санчо, для моего милого бастарда! Но кто знает, где в то время будет мой Санчо? Должно быть, среди тех, кому мир важнее даже, чем победа».

Тем временем погребальное шествие достигло своей цели.

У толедских евреев было три кладбища — два за пределами городских стен, одно в самой иудерии. На этом маленьком древнем кладбище находились усыпальницы самых знатных семей, и в том числе Ибн Эзров. Среди умерших Ибн Эзров здесь покоились такие, что вели свой род от потомка царя Давида, пришедшего на Иберийский полуостров вместе с Адонирамом, сборщиком податей у царя Соломона, о чем свидетельствовали надписи на их надгробных камнях. Еще покоились здесь среди умерших Ибн Эзров такие, что были купцами во времена римлян, банкирами, сборщиками податей, и еще такие, что жили в Толедо при готских королях и подвергались преследованиям и гонениям, и такие, что были при мусульманах визирями, знаменитыми врачами и поэтами. Покоился здесь и тот Ибн Эзра, который некогда построил кастильо, носивший их имя, и тот, который отстоял для императора Альфонсо Калатраву, — дядя Иегуды.

На это именно кладбище и принесли тела усопших.

Тесной скорбной толпой стояли провожающие, такой тесной, говорит летописец, что по их плечам можно было бы пробежать, как по земле.

На месте погребения Ибн Эзров были вырыты две новые могилы. В эти могилы положили Иегуду Ибн Эзра и дочь его Ракель, чтобы они упокоились рядом со своими предками.

Потом омыли себе руки и произнесли слова благословения.

И дон Хосе Ибн Эзра, как ближайший родственник, прочитал заупокойную молитву, которая начинается так:

«Да будет провозглашаемо могущество и святость великого имени его…» А кончается: «Кто действует миротворно в высотах своих, тот да учинит мир нам и всему Израилю. Скажите: аминь!»

И тридцать дней во всех еврейских общинах на полуострове, а также в Провансе и во Франции творили эту молитву в память дона Иегуды Ибн Эзра, нашего господина и учителя, и доньи Ракель.

А по всей Кастилии, где бы ни собирались люди, на базарах и в харчевнях, жонглеры и бродячие певцы пели баллады о короле Альфонсо и его пылкой роковой любви к еврейке Фермозе. Глубоко в народную гущу проникали эти песни, и, будь то в праздник или в будний день, за едой или за работой и даже сквозь сон, каждый в Кастилии пел и напевал:

Так любовь, что ослепляет,

Сбила с толку дон Альфонсо,

И влюбился он в еврейку

По прозванию Фермоза,

Да, звалась она Прекрасной.

И недаром. И вот с ней-то

Позабыл король Альфонсо

Королеву.

Сам же дон Альфонсо больше ни разу не вступал в пределы Уэрта-дель-Рей.

Медленно дичали сады и разрушалась Галиана. Искрошилась и белая стена, окружавшая обширное владение. Дольше всего держались главные ворота, в которые вломились Гутьере де Кастро с приспешниками, чтобы убить Ракель и её отца.

Я сам стоял перед этими воротами и читал полустертую арабскую надпись, которой Галиана приветствовала гостя: «Алафиа — мир входящему!»


ГЛАВА ШЕСТАЯ | Испанская баллада (Еврейка из Толедо) | «ИСПАНСКАЯ БАЛЛАДА» Л. Фейхтвангера