home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


IV

— Поживее, поживее, дамы и господа! Головокружительное представление, всего за два чентезимо! У нас есть все, о чем вы можете мечтать, и даже то, о чем вы и мечтать не можете, потому что то, что мы вам покажем, превосходит любую фантазию! Седьмое чудо света — ничто перед восьмым и девятым! Никто не разочаруется, посмотрев представление бродячей труппы Барнабю Вильсона! Что вы сказали, уважаемый? Что мы можем вам предложить? Лучше спросите, чего мы не можем вам предложить! Окровавленный кинжал Брута, конфирмационное платье Наполеона, шейный платок Вероники, золотое блюдо, на котором Ироду подали голову Иоанна Крестителя во льду, чудовища и вымершие звери, три молочных зуба Иисуса, сосуд с дистиллированными слезами Богоматери — десять лир за каплю; гидра, дронт, а также муравьед из джунглей Бразилии — ни один человек никогда не видел его, а если и видел, то расстался с жизнью. Дамы и господа, если все это оставит вас равнодушными, мы можем сделать ваш портрет — последняя мода лондонского Ист-Энда — гелиография. В ателье Германа Байоли портреты рисуют светом! Ваша душа остается на пластинке с коллодием, и вы обретаете бессмертие… Вы все еще сомневаетесь? Тогда есть еще кое-что, это касается всех. Вы страдаете от болезни? Недавно к бродячему варьете Барнабю Вильсона примкнул морский[21] аптекарь Ибрагим, король мазей и некоронованный император настоев, чьи микстуры известны во всем мире. Великий герцог Бадена лечится его знаменитыми мазями, король Саксонии, чья ужасная экзема на ногах чуть не послужила причиной войны с австрийцами, вылечился как по мановению руки его ножными ваннами. Мор Ибрагим может предложить в своей аптеке любовные пилюли, пилюли, делающие вас невидимыми, пилюли добродетельности, пилюли бессмертия, пилюли от беспричинной тоски, пилюли, излечивающие судороги; мы можем предложить курс омоложения профессора Штайнерта, а что вы скажете о всемирно известной брауновской терапии от противного, излечивающей все — от мозолей до воспаленных сердечных ран… Заходите, господа, не сомневайтесь, следующее представление начинается примерно через четверть часа…

Барнабю Вильсон притворился, что потерял голос, картинно закашлялся, и в руке его внезапно появился, словно соткался из воздуха, стакан, наполовину наполненный водой. Он начал пить его, поднеся к прорези в своей маске, и — поразительно! — по мере того, как он пил, стакан постепенно исчезал, сантиметр за сантиметром, пока не превратился в облачко дыма, что, по-видимому, явилось непосредственным результатом звучной отрыжки директора варьете.

— А слышали ли вы, господа, когда-нибудь о Жирафе? — продолжил он, не заботясь о произведенном на зрителей впечатлении. — Шесть метров высотой, пятна, как на мухоморе, шея, как у дракона… Паровой корабль и локомотив — детские игрушки по сравнению с теми сенсациями, что ждут вас в бродячем цирке Барнабю Вильсона!

Внезапно монолог директора был прерван сильным взрывом в одной из повозок, поставленных кольцом диаметром примерно сто локтей рядом с рыночной площадью, так что любопытные за пределами площадки не могли видеть, что происходит в варьете. С притворным испугом он схватился за сердце.

— То, что вы слышали, — он перешел на заговорщический шепот, — это головоломные эксперименты саксонского флогистониста Бруно фон Зальца со свинцовым сахаром, мышьяковым маслом и цинковым цветом. С помощью обогащенного флогистоном воздуха он может взорвать кафедральный собор, превратить любой обычный металл в золото и вообще привести материю в движение до такой степени, что мертвецы восстают из могил и от ужаса разбегаются во все стороны… Позвольте мне представить также дикого человека Леопольда, пойманного с помощью лассо в бесконечной пустыне Намибии, Гандалальфо Бонапарта, незаконного сына Наполеона, Миранду Беллафлор — девочку с четырьмя языками, а также всеядного лигурийца Жан-Поля — он может проглотить монеты разного достоинства и затем выплюнуть их в том порядке, в каком вы его попросите… Продемонстрируй нам свое искусство, Жан!

Высокий и невероятно худой господин, чье уродство заключалось в большом волосатом родимом пятне, наполовину закрывавшем лицо, со скромным поклоном занял место рядом с Барнабю Вильсоном на крошечной сцене, откуда директор цирка произносил свое обращение к публике. В руке у него была стеклянная банка с живыми пчелами. Он аккуратно отвинтил крышку, поднес банку к лицу, разинул огромную пасть — говорили, что он может глотать пушечные ядра, — и все увидели, как насекомые влетают ему в рот.

Всеядный лигуриец сжал губы, аккуратно закрыл банку и совершенно невозмутимо, как будто речь шла о пилюлях аптекаря Ибрагима от беспричинной печали, начал глотать пчел, звучно, одну за одной.

По знаку Барнабю Вильсона он снова разинул свою невероятную пасть, и публика могла собственными глазами видеть, что пчел во рту нет. Потом, снова поклонившись, он, к неописуемому восторгу аудитории, прокашлялся, и пчелы одна за одной начали вылетать у него изо рта. Маленькие крылатые комочки под оглушительные аплодисменты полетели, подгоняемые горным ветром, к заливу, где в багровом свете заходящего вечернего солнца раскинулся город Ницца.

Через неплотную ткань маски Барнабю Вильсон с удовольствием следил своим единственным глазом за публикой. Вокруг него полукругом собралось уже несколько сотен человек — женщины, мужчины, старики, дети.

Справа неподалеку он, к своему удовольствию, обнаружил пожилого господина в сюртуке с забавной гривой седых волос, локонами ниспадающих на покатые женские плечи.

— Не угодно ли господину сделать шаг вперед, в качестве одолжения за бесплатный билет, — сказал он медовым голосом, — и позволить мне продемонстрировать еще один сенсационный номер; речь идет о последней китайской забаве, королеве китайских забав — текучем магнетизме на расстоянии!

Господин был очевидно польщен, что именно его выбрали для эксперимента с королевой китайских забав, и пока он гордо, хотя и с некоторой неуверенностью, приближался к сцене, Барнабю Вильсон вытащил из кармана своего необъятного рыбацкого жилета лейденскую банку и, попросив седого господина задержаться на ступеньке, прикоснулся к его голове и сюртуку.

— Текучий магнетизм, тайна тайн! — отпрянув, воскликнул он с театральной дрожью в своем детском голосе, потихоньку натирая за спиной стеклянную палочку о кусочек замши. И, не успел господин в сюртуке прийти в себя, директор цирка снова оказался рядом с ним, и мистическим жестом, позаимствованным у средневековых факиров, бормоча формулы на никому не понятном языке (на самом-то деле это был валлийский, язык, на котором говорят на островах бухты Кардиган), мистическим жестом простер он руки над головой господина в сюртуке и с удовольствием услышал восторженный вздох публики. К сюртуку господина немедленно начали прилипать всевозможные легкие предметы, носившиеся в воздухе, — сухие листья, кусочки бумаги, пыль и даже парочка пчел, только что спасшихся из пасти всеядного лигурийца. Сюртук то и дело посверкивал крошечными молниями, а парик господина парил в дециметре над его головой, как седой нимб, потрескивая электричеством.

— Одиннадцатое чудо света! — победительно воскликнул Вильсон, — Магнетический поток, называющийся электричеством, — последняя новость императорского двора в Китае! Эта непревзойденная сила вскоре осветит наши города, превращая ночь в день, лошади исчезнут, потому что появятся электрические повозки, можно будет за одну секунду послать сообщение на тысячу километров, и лицо Господа нашего осветится на небесах, потому что с удивлением и восторгом будет смотреть он на изобретательность и творческую силу существа, скатанного им когда-то на бедре из куска глины!

Красный, как свекла, господин в сюртуке схватил свой летающий парик и почти бегом скрылся на рыночной площади. Публика ликовала, а тем временем в портале ближайшего шатра Лукреций III уже налаживал волшебный фонарь для своих фантасмагорий.

По сигналу в сумеречном пространстве шатра, прямо рядом с кассой, материализовался, к искреннему у публики и притворному у Барнабю Вильсона ужасу, так называемый Жираф, недавно так ярко описанное директором пятнистое чудище на тридцати ногах, плюющееся огнем под аккомпанемент сомнительного духового оркестра варьете.

Публика в испуге отпрянула, но в тот момент, когда уже вот-вот могла разразиться паника, жираф исчез. Очередная фантасмагория изображала мрачную купальню, где в сидячей эмалированной ванне покачивался труп знаменитого революционера Марата.

— Господа! — восклицал Барнабю Вильсон. — Всего за два чентизимо вы увидите воскресение из мертвых и материализацию архангелов…

В публике вновь прокатился вздох изумления, когда Лукрециус представил еще одну картину. На этот раз это был Робеспьер с мертвенно-бледным лицом. С кремневым пистолетом в руке он сделал несколько шагов по направлению к директору цирка, намереваясь, судя по всему, выстрелить ему в спину Но по знаку Барнабю Робеспьер превратился в кентавра, который тут же устремился в глубину шатра под аккомпанемент двух резких взрывов из перепачканной пороховой копотью палатки флогистониста Бруно фон Зальца.

— Только спокойствие, господа, только спокойствие, — улыбаясь, продолжал Вильсон. — За ваши два чентизимо мы гарантируем полную безопасность. Привидения, которых вы видите, не причинят вам никого вреда!

Остался только один номер, прежде чем откроется билетная касса и сотни заинтригованных горожан заполнят в этот вечер, как, впрочем, и во все предыдущие вечера, шатер варьете в пригороде Ниццы. В портале шатра, где только что исчез кентавр, стояло еще одно странное существо — ростом чуть больше метра и с огромной бесформенной головой, изуродованной напоминающими серый камень наростами. Торс его был обнажен, и публике были видна его поросшая шерстью спина, руки, напоминающие маленькие корни какого-то растения, кости и позвонки, торчащие тут и там, словно они томились в плену в этом уродливом теле и жаждали поскорее выбраться на свободу. Одежду его составляли чулки до колен и шотландская юбка, а лицо было закрыто яркой венецианской кошачьей маской.

— Позвольте представить наш последний аттракцион! — выкрикнул Вильсон, не скрывая гордости сенсационным номером, привлекавшим рекордное количество публики на лигурийском берегу. — Сэр Эркюль из широко известного клана Бэйрфутов, монстр шотландского высокогорья, известный ясновидец! Он может так же легко, как священник, цитировать Библию, читать ваши самые затаенные мысли!


Не зная, что люди кардинала идут по его следу, шотландский ясновидец Бэйрфут стал главным аттракционом цирка за последний год. Он угадывал цвет нижнего белья у дам, без труда доставал нужную карту из колоды таро, показывал мнемонические фокусы, не имеющие иного объяснения, кроме как наличие сомнительных связей иллюзиониста с потусторонними силами, раскрывал самые интимные тайны публики и описывал в подробностях их жилища, хотя никогда там не бывал.

Кроме того, на французских клавикордах он исполнял мелодии из оперетт по заказу публики, причем зрителя просили напеть эту мелодию не вслух, а мысленно, про себя, и все это он проделывал, несмотря на то что, по клятвенным заверениям Вильсона, был глухонемым от рождения; мало того, что ему втыкали в слуховые проходы затычки, его еще и помещали в пивную бочку, закрываемую крышкой, — чтобы рассеять все подозрения в жульничестве.

Сенсацией было и то, что он играл на клавикордах ногами, да еще и с таким чувством, что публика чувствовала, как все ее неясное томление материализуется в нотах, прежде чем разразиться в тремоло, полное такой неизбывной тоски, что звуки обрушивались на публику ливнем слез — никто их не видел, но ощущали все. На афише цирка он был изображен в карнавальной маске, с волшебной палочкой, зажатой между пальцами ног, и шатер варьете, к великому удовольствию директора Вильсона, каждый вечер был битком, до последнего стоячего места, набит публикой.

Шотландский телепат Бэйрфут обычно выступал последним, после якобинских фантасмагорий Лукреция III, головокружительного номера на трапеции дикого человека Леопольда, поразительных рассказов о давно минувших временах Леона Монтебьянко и турецкого поэта, который с колдовским пренебрежением к боли позволял кому-нибудь из публики прикурить сигару от его раскаленной ноги.

После этого на манеж выходил Барнабю Вильсон. В своей факирской мантии со знаками зодиака он читал короткую лекцию о внутреннем мире глухих, об их зрении, намного более остром, чем у слышащих, об их невероятной способности читать по губам и о том, что сэр Бэйрфут мечтает основать штат глухонемых в Америке. И в самом деле, именно туда Эркюль Бэйрфут собирался направить стопы свои, когда Вильсон совершенно случайно встретил его в одной из ливерпульских таверн, с билетом в Америку в кармане брюк, занятого чтением тайных мыслей приказчика швейной лавки — четыре пенса за мысль, и ему стоило немалых усилий и несколько часов времени уговорить чтеца мыслей отложить свое путешествие, а вместо этого поступить к ним в цирк, дабы дать дорогу своим выдающимся дарованиям.

Итак, после слов о глухонемом штате в Америке директор отвешивал поклон, гасили свет, и арфистка Лира, ростом не больше новорожденного ребенка, карабкалась на табуретку, достававшую ей до груди и ударяла по струнам арфы в пять раз больше, чем она сама, что заставляло публику замереть от удивления. Когда свет зажигали снова, сэр Бэйрфут уже стоял посреди манежа, держа в пальцах ноги колоду карт.

Это было начало серии номеров, вызывавших у публики уверенность, что без темных сил здесь не обошлось. Чуточку стесняясь, чтец мыслей подходил в своей маске к кому-либо в передних рядах, и Барнабю Вильсон, следовавший за ним в двух шагах, просил вытянуть карту, тщательно запомнить ее масть и достоинство и вложить обратно. Сэр Бэйрфут стоял, крепко зажмурившись.

После этого чтец мыслей клал колоду на маленький палисандрового дерева стол, выпрямлялся и начинал своими чувствительными пальцами ног открывать карты, одну за одной, до тех пор, пока, наконец, ловким и в то же время небрежным движением не доставал нужную карту. Этот фокус поначалу не вызывал особого интереса публики, все еще пытающейся переварить способность всеядного лигурийца глотать монеты разного достоинства и выплевывать их в заказанном аудиторией порядке, или невероятно реалистическую фантасмагорию Лукреция III, представляющую удивительного Жирафа. Но то, что следовало за этим, повергало в восхищение даже самых недоверчивых.

Барнабю Вильсон просил кого-то из публики подумать о чем-то, неважно, о чем, о каком-то предмете, другом человеке, запахе, слышанной им смешной истории, и полностью сосредоточиться на этой мысли.

— А сейчас я попрошу сэра Бэйрфута воспользоваться своим даром ясновидения и передать эту мысль мне! — говорил он детским голосом, запахиваясь в свою черную мантию.

На манеже воцарялась напряженная тишина. Шотландский ясновидец внимательно вглядывался в испытуемого, кивал как бы самому себе, как будто запоминая все, что он услышал на своей магической длине волны, после чего с почтительным поклоном поворачивался к Барнабю Вильсону.

Директор цирка, казалось, был целиком поглощен экспериментом: он дрожал всем телом, и лишь только через минуту или две поднимал руку, давая понять, что сообщение принято. Потом он поворачивался к добровольцу в публике и восклицал: «Сэр Бэйрфут передал мне вашу мысль так же, как передают мысли ангелы!» И он пересказывал почти безошибочно мысли испытуемого — о своей невесте, хлебе насущном, о своих трудностях и болезнях. В девяти случаях из десяти испытуемый изумленно подтверждал его рассказ, а в десятом так яростно отрицал какую-нибудь компрометирующую его мысль, что публике, еще минуту назад полной скепсиса, становилось ясно, что Вильсон говорит правду.

Иногда Вильсон просил кого-нибудь перелистать наугад книгу, выбрать одно предложение и прочитать его про себя, и Бэйрфут, не сомневаясь ни секунды, пересказывал эту фразу. Также он читал выбранные публикой куски из Библии, псалом, спетый кем-то про себя, расписку от торговца или любовное письмо пятидесятилетней давности, лежащее в сумке у какой-то старушки.

Поговаривали, что существует какая-то связь между этими фокусами и так называемой гелиографией — гелиографическое ателье Германа Байоли находилось тут же неподалеку, рядом с шатром. Другие утверждали, что все подстроено с самого начала, что добровольцы из публики за деньги выставляют напоказ свой срам. Шли слухи о вмешательстве темных сил, и во многих деревнях священники запрещали своим прихожанам посещать цирковые представления.

Вызывал определенные осложнения и трюк, когда Эркюль определял содержимое карманов у публики. Барнабю Вильсон просил кого-нибудь из добровольцев думать о вещах, лежащих в кармане брюк или в сумке, и шотландский телепат, удерживая мелок пальцами ног, без промедления писал названия этих предметов на грифельной доске. Этот парадный номер не раз ставил волонтеров из публики в неловкое положение: как-то раз, к примеру, сэр Бэйрфут обнаружил украденные часы-луковицу в кармане у жандарма, порнографические открытки в околыше шляпы капеллана и пачку любовных записок замужней женщины в школьном ранце ее покрасневшего, как рак, шестнадцатилетнего любовника, приходившегося к тому же троюродным племянником ее мужу, бургомистру.

Он, как правило, заканчивал свое триумфальное выступление игрой на французских клавикордах.

Омываемый волнами пронзительной тоски по Генриетте Фогель, он перекладывал на грустный лад любой мотив, который кто-то из публики мурлыкал про себя по просьбе Барнабю Вильсона. Ему было совершенно безразлично, была это брызжущая весельем кадриль или бодрый марш, что мурлыкал себе под нос затесавшийся в публике проезжий английский офицер; в его исполнении любая мелодия звучала, как переложенные на музыку стихи о любви. Он повергал публику в такое волнение, что несколько пар сразу после представления объявили о помолвке.

После этого аудитория была настолько растрогана, что никто уже не слушал заключительных пояснений Барнабю Вильсона о теориях Ламарка, доказывающих, что люди и звери имеют общее происхождение, что читать мысли могут все, стоит только захотеть, поскольку в далеком прошлом, когда еще не был изобретен звучащий язык, такое чтение мыслей было единственным способом общения.

Под ураган аплодисментов покидал сэр Бэйрфут манеж. Ему не терпелось поскорее приступить к ежевечерней беседе в палатке директора цирка.


Неисчерпаемые знания Барнабю Вильсона о загадках мироздания свели его с Эркюлем на правах учителя и ученика, и для Эркюля маленький циклоп, обладающий теми же способностями, что и он сам, стал живым входным билетом в университет, где можно было получить ответы на все вопросы, что он когда-либо себе задавал. Он мог часами слушать о странных явлениях — Вильсон рассказывал, не открывая, разумеется, рта, или доставал том одной из своих энциклопедий на четырех языках. Директор был знаком со всеми заслуживающими внимания идеями и со всеми историческими эпохами, с техникой настолько же хорошо, насколько и с философией, с прозой и в равной степени поэзией, хотя больше всего его привлекали научные рассуждения, особенно если ему казалось, что то или иное открытие может улучшить человеческую жизнь. Обложившись книгами, фолиантами, вырезанными из газет сенсационными сообщениями, погрузившись в море цирковых афиш, билетов, планов, карт, писем поклонников и гелиографии, изображающих артистов его цирка, Барнабю Вильсон рассказывал об учениях Сен-Симона и Джереми Бентама. В мире этих мыслителей все люди были равны, богатые помогали бедным, не было властителей, а если и были, то только избранные народом, женщины имели одинаковые права с мужчинами, детей не били и по всей земле благоухали цветы, как на заре сотворения мира.

Он поведал с неподдельным чувством об идеях Шарля Фурье, великого провидца из Лиона, предсказавшего идеальный мир, что воцарится на земле на восемьдесят тысяч лет, из которых восемь тысяч будут годами полной гармонии, когда люди станут жить в мире, когда никто не будет унижать обиженных Богом. На северном полюсе климат будет такой же мягкий, как в Средиземноморье, уверял Вильсон, из морей исчезнет соль, а вода в озерах превратится в лимонад. В этом идеальном мире, что должен воцарится, согласно расчетам, еще при их жизни, будет тридцать семь миллионов поэтов класса Гомера, девять миллионов математиков, готовых помериться силами с великим Исааком Ньютоном, и семь миллионов драматургов, каждый из которых может смело называть себя Мольером. Теории Фурье, говорил Вильсон, отличаются ясностью, не имеющей себе равных в истории, неподкупной последовательностью, они образцово распределены по разделам Prelude, Cis-Lude, Citer-pause, Trance-appendice, и в первую очередь Utter-lounge, с его головокружительными рассуждениями, доказывающими, что в будущем человек достигнет бессмертия, заимствуя органы у животных вместо своих, изношенных. Это должен быть лучший из миров, считал Вильсон. Люди будут помещены в фаланстеры, ровно по 1652 человека в каждом, и они будут жить тем, что дарует им земля; вся собственность будет общей, а важные вопросы будут решаться советом на площади.

Забыв о времени и пространстве, Барнабю Вильсон развивал свою мысль о счастливом обществе, об образцовых хуторах Роберта Оуэна в Шотландии, о социалистических поселениях в Оверне и Бургонезе, где уже воплощают в жизнь теории Учителя, о восстании луддитов в Лондоне, где фабричная беднота вместе с выдающимся поэтом разгромили машины — они считали, что машины изобретают для того, чтобы их уволить. Конечно же, они неправы, заверил Эркюля директор цирка, наоборот, машины — это ключ к счастливому будущему, поскольку они создают богатство и люди имеют больше свободного времени. Маленький циклоп обстоятельно рассказывал о паровых экипажах — скоро им уже не понадобятся рельсы, и они покатятся по мощеным улицам, в каждом по семье, на воскресные экскурсии в савойские горы; рассказывал он и о фантастических зверях, живущих в саваннах Африки — он собирался в следующем сезоне устроить зверинец, и главным аттракционом станет полосатая лошадь, называемая зеброй. Он рассказывал о ледяных домах, недавно найденных одним из неутомимых путешественников на северных островах Атлантики, и об огромных пирамидах, давным-давно построенных на берегах Нила какими-то гигантами.

Потом он погружался в путаные рассуждения о теории естественного отбора Маупартинса и гипотезе Бюффона о происхождении земли, настолько еретической, что ее можно было только шептать на ухо или передавать телепатически, чтобы не услышал ни один священник. Эркюль Барфусс с удивлением узнал, что земля имеет возраст не шесть тысяч лет, вычисленных вернерианцами с помощью Библии, а семьдесят пять тысяч, к тому же Бюффон приводил доказательства, что человек и обезьяна произошли от одних и тех же предков, а это, несомненно означало, что и звери имеют душу и что диета человека должна состоять из овощей.

В соседней повозке директор устроил лабораторию для своих бесконечных экспериментов с химическими элементами и автоматами. В этом посвященном науке храме были в неописуемом беспорядке навалены барометры, теодолиты, лабораторное стекло, разобранные машины, карты звездного неба и приводимые в действие заводной пружиной куклы, умеющие ходить и даже говорить. Здесь были копии счетных машин Лейбница и Паскаля, а также чертежи автомата Баббиджа для дифференцирования и анализа, в сущности, прообраза компьютеров конца девятнадцатого века.

В конце жизни Эркюль нарисовал Барнабю Вильсона в лаборатории, в костюме из огнеупорной ткани, курящим свою длинную турецкую трубку и с качающимся маятником в руках. Рисунок был очень выразительным — директор цирка просто не знал границ в своих экспериментаторских порывах. За несколько лет до этого он сделал серьезную попытку сконструировать перпетуум-мобиле по принципу музыкальной шкатулки, он заложил теоретические основы приготовления пищи на пару, и втайне оттачивал изобретение, с помощью которого собирался осветить весь цирк, собрав в цепь несколько сотен лейденских банок, соединенных с заключенными в стекло нитями накаливания.

Потом он сделает успешную попытку подняться в воздух на заполненном теплым воздухом воздушном шаре, а также изобретет динамит, но тут же уничтожит формулу, поскольку поймет, что его изобретение может стать оружием в кровавых войнах.

У Эркюля от восхищения кружилась голова. Он слушал директора цирка с широко открытыми глазами, как ребенок, и думал только об одном: смогут ли образование и наука привести его к цели его любви.


Генриетта Фогель по-прежнему была главной в его жизни. Ради нее он терпел все лишения, ради нее выжил после покушения на его жизнь, и он искал ее так же неустанно, как прозелит утверждается в своей новой вере. В каждом городке, где останавливался цирк, он искал ее либо в толпе, либо в памяти тех, с кем он встречался. Он отказывался признать, что шансов почти нет, он язвительно усмехался и поднимал бровь, когда кто-то сочувствовал, видя его бесполезные усилия, как будто бы это была скверная шутка.

А в тех редких случаях, когда им овладевало отчаяние, снова возвращал его к жизни и раздувал огонек надежды не кто иной, как тот же Барнабю Вильсон, поскольку, помимо интереса к современной науке, директор цирка, вдохновленный поэтами-романтиками, насаждал культ любви. Любовь, говорил он, не только смысл жизни, любовь настолько пронизывает существование, что если бы ее не было, солнце бы не всходило и в ночном небе не сияли бы звезды. Доказательства, утверждал он, можно найти у поэтов, черпающих вдохновение свыше.

Много лет спустя Эркюль Барфусс будет вспоминать его, как спасителя, потому что лекарство было выбрано безошибочно: сборники стихов, которые он брал у Вильсона, открыли ему дверь в мир, где безраздельно царила любовь.

Он был потрясен способностью скальдов вырубать из гранита языка самые прекрасные слова и заполнять смыслом пустые промежутки между строками. Он глотал стихи целиком, снова и снова искал в них скрытый смысл, фанатически пережевывал и снова заглатывал, находя в них все новую и новую пищу для утоления грызущей его тоски. Он выучил Гейне наизусть, переболел лихорадкой Китса и Байрона, читал романы Жан-Поля с чувством, что приоткрывает завесу рая. По совету Вильсона он целый месяц посвятил свободолюбивому фон Клейсту, после чего провел душераздирающую ночь любви с Новалисом. Он страдал с Шиллером, пугался с Гофманом, поражался, как Мюссе удавалось найти такие слова, что боль превращалась, вопреки всем резонам, в предмет наслаждения. В стихах Гете он нашел такую пылкость, что не мог объяснить ее словами; она заключалась, скорее, в промежутках между ними, где, притворяясь чистой неисписанной бумагой, притаилась любовь. Он плакал с Гёльдерлином, грустно вздыхал с братьями фон Шлегель и приходил в экстатический восторг, читая Пушкина. С Ламартином он заключил пожизненный союз, а Леопарди захватил его настолько, что он две недели лежал в постели с мигренью. Не раз Барнабю Вильсон заставал Эркюля в его повозке, измученным бессонной ночью в обществе поэтов, в первозданных зарослях любовных хореев, обливающимся слезами над замысловатой поэмой Эленшлегера или другого модного поэта.


Следуя примеру поэтов, приводивших в восхищение Эркюля, на итальянский берег стали приезжать все больше и больше туристов; англичане ехали по следам Шелли и Байрона, немцы подражали Вольфгангу Гёте. Еще не наступило время массового туризма девятнадцатого века, но Барнабю Вильсон, чье коммерческое чутье уступало разве что его страсти к современной науке, решил поехать со своим цирком в Геную. Стоял конец августа, и город был полон путешественников. Эркюль рассчитывал найти среди этих людей след Генриетты.

Защищенный маской, носимой им теперь, по совету Барнабю Вильсона, постоянно, Эркюль совершал долгие прогулки по городу. Он приглядывался к жителям северных стран с опаленными итальянским солнцем лицами; к мужчинам в хлопковых костюмах, беседующим в тавернах, к женщинам в белых платьях с кринолином, фланирующим по набережной, порхающим, словно бабочки, в тени тюлевых зонтиков. Незаметно погружался он в туманное облако мыслей, окружающее в некоем неведомом измерении встречаемых им людей — местных жителей, туристов, ремесленников, буржуа и приказчиков. Он улавливал тайное беспокойство молодых девиц, продирался через сложные расчеты купцов, подслушивал планы карманных воров. Казалось, обнажались все внутренности мира. Ему нужен был знак, хотя бы самый незначительный, случайное воспоминание человека, когда-то ее повстречавшего…

Несколько раз казалось ему, что он напал на ее след: тихое шуршание ее шагов в памяти какого-то чужака, ее чистое дыхание, удары ее сердца, трепещущие, как у зверька. И тогда он настораживался и прислушивался, плавая в густом сиропе фрагментов чужой жизни, под неумолчное, как дождь, журчание истории, пока не осознавал, наконец, на площади, в глухом переулке, в толпе, что это его фантазия сыграла с ним злую шутку. И в такие моменты он чувствовал, как земля уходит из-под ног. Мир слишком велик, думал он, я никогда ее не найду…

Его поразила новомодная болезнь — меланхолия. Он мог сутками лежать на койке в своей повозке, уставившись в потолок. Его терзала бессонница, и он утешался стихами о любви.

К осени дело зашло так далеко, что он стал пренебрегать своими обязанностями в варьете. У Барнабю Вильсона язык не поворачивался упрекнуть его, поскольку речь шла о любви, но когда публика заметно схлынула, поскольку сэр Бэйрфут появлялся слишком поздно, или слишком рано, или вообще не появлялся — читал стихи где-то на берегу моря при свете луны, Барнабю употребил всю свою волю, чтобы вернуть на землю воздушный шар его фантазий. Тогда Эркюль вновь стал исправно выполнять свои обязанности, решив не давать себе отдыха, пока не найдет девушку. Никогда раньше он не выступал с таким жаром. Он мог в подробностях рассказать биографию неизвестного человека из публики, а однажды произвел сенсацию новым мнемоническим трюком: назвал число из ста восьмидесяти знаков, найденное каким-то дотошным зрителем в математической книге — назвал его цифра за цифрой, но в обратном порядке. Дело дошло до того, что он для желающих из публики описывал воспоминания, что они сами хотели бы забыть или просто забытые за давностью лет, или просто-напросто придумывал для них картинки памяти, настолько правдоподобные, что они были уверены — то, о чем говорит сэр Бэйрфут, с ними когда-то и в самом деле было, просто они это забыли; и они были благодарны Эркюлю, что он помог им вспомнить все это. Ни на секунду не ослаблял он внимания.

Может быть, именно это погружение в мир своего дара, направляемое необходимостью неустанно продолжать поиски, и привело к тому, что он не замечал опасностей. Так, во всяком случае, он думал позже, когда осознал, какое несчастье навлек на своих товарищей.


Прошел почти год, а Эркюль ничего не знал о судьбе монаха Шустера. Случалось, что иезуит являлся к нему во сне, но лица у него не было, и он был нем, как и он сам.

Он жил в этой спасительной дымке неведения вплоть до того утра, когда на лесенке его повозки вдруг обнаружилась записка. Обратного адреса не было, и впоследствии так и не удалось узнать, кто ее написал. В записке рассказывалось о том, что случилось с Шустером — как его нашли в Трастевере, удушенного шнурком. В конце записки стояло предостережение, адресованное самому Эркюлю: он никогда не должен пытаться узнать, кто написал эту записку.

Потрясенный, он пошел бродить по улицам города. Он был вне себя от горя и вновь ощутил кипящую в нем ненависть.

Углубившись в мрачные мысли, он не замечал, как постепенно смеркалось, наступил вечер и в ночном небе зажглись звезды. Город готовился ко сну. Он беспомощно барахтался в море отчаяния; он ковылял по пустым улицам, то и дело оступаясь из-за слепивших его слез. Он ничего не видел и ничего не чувствовал, кроме этого безграничного горя и бездонной ненависти. В портовых кварталах он спотыкался о брошенный на улице мусор, налетал на стены магазинов и складов, угодил ногой в какую-то яму, упал, поднялся снова, проклиная свою жизнь, свою судьбу. Он не удерживал слез, погружаясь все более и более в неизведанные глубины отчаяния.

Даже не заметив, он дошел до самой окраины. Только когда угрожающе залаяли собаки в незнакомой деревне, он пришел в себя и вернулся к площадке, где стоял шатер цирка.

Он стоял на холме, откуда открывался вид на весь город. Ночь была жаркой, это ему запомнилось. Духота была монолитной и неподвижной, как скала, сочащаяся влагой. Перед мысленным взором его проходил парад ночных тайн, людские сны, страх, не дающий уснуть несчастным, молитвы страдающих бессонницей, чтобы Господь даровал им отдых. Внизу, под ним, в окошке повозки директора цирка горела лампа, и он спросил себя, не ощущает ли Барнабю Вильсон такую же тревогу, как и он сам.

До него доносился солоноватый запах моря, сонное бормотание волн, неторопливо пасущихся у берега. У причала стояли два рыбачьих баркаса, вода бурлила у волноломов, к берегу приближалась шхуна с зарифленным парусом. Но было что-то еще, что-то приближалось, молча, в окружении темноты.

С чувством надвигающейся опасности он побежал к цирку. Но не успел — ночь внезапно озарилась пламенем — цирковые повозки, где жили артисты, вспыхивали одна за одной.

Он чувствовал смертельный ужас своих друзей, ощущал, как вся жизнь проходит перед ними, прежде чем угаснуть с последней молитвой.

Он упал на дорогу. Это люди кардинала, подумал он, это сделали они, и они же убили Шустера. Они искали его, но судьба подставила вместо него его друзей.

Он лежал на дороге всю ночь. Он плакал от боли и ненависти, плакал над своей страшной судьбой, над Генриеттой Фогель, над воздушным замком своего счастья и рухнувшим карточным домиком надежды. Это конец, подумал он. Встать я уже не смогу. Надежды больше нет.


* * * | Ясновидец | cледующая глава