home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


Постскриптум для фрекен Фогель

и других заинтересованных лиц

В древнеегипетской письменности любовь символизировал странный, состоящий из трех частей иероглиф: кирка, рот и мужская фигура с рукой, приложенной ко рту. Ранние египтологи задавали вопрос, не была ли для фараона любовь своего рода работой, требующей определенного инвентаря и терпения, как у садовника? Или, может быть, любовь вообще не существовала до того, как было сформулировано само это понятие? В шутку предполагали, что любовь у древних египтян помещалась в груди, и из боязни выпустить ее со случайным словом следовало прикрыть рот рукой.

Может быть, фрекен Фогель, в этих представлениях что-то и было — египтяне первыми поставили знак равенства между сердцем и любовью. «Мне сердце искушает голос брата» — эти слова поэт вложил в уста женщины. Любовь живет в сердце, а голос — это своего рода инвентарь, орудие, открывающее сердце. Терракотовые вазы и свитки папируса повествуют нам, как человек теряет сердце или как сердце разбивает неразделенная любовь, и боль эта нестерпима.

В конце жизни, когда Эркюль Барфусс завершил свое нескончаемое духовное путешествие, приведшее его в самые интеллектуальные салоны Америки, он написал письмо одному из своих внуков, защитившему как раз диссертацию по классическим языкам в Гарварде: «Иероглифическое письмо, как тебе известно, наиболее совершенное из всех видов письменности, поскольку в одном и тем же символе оно отражает и зрительный образ, и абстрактное понятие. Иероглифы — истинный алфавит глухих».

В своих записных книжках он замечает, что впервые болезнь, как метафора любви, возникает в «Песне песней»: «Подкрепите меня вином, освежите меня яблоками, ибо я изнемогаю от любви», — восклицает царь Соломон. И тема эта красной нитью проходит через века любовной поэзии. Вместе с мыслями Платона она составляет основу нашего восприятия любовной страсти.

В «Симпозионе» Платон рассказывает такую историю о происхождении любви:

В древности не было ни мужчин, ни женщин, а некий сплав того и другого: два лица, четыре руки и четыре ноги, и так далее. Они были соединены спина к спине, поэтому могли передвигаться как вперед, так и назад. Некоторые состояли из двух мужских половин, другие — из двух женских, но большинство было наполовину мужчиной, наполовину женщиной. Эти древние четвероногие люди, рассказывает Платон, настолько стремились к власти, что представляли угрозу для богов. И тогда Зевс решил разделить их пополам, чтобы таким образом уменьшить их силу. Так появились мужчины и женщины.

Но, отделенные друг от друга, половинки жаждали воссоединения. Так объясняет Платон, а вслед за ним и Бэйрфут, феномен любви: жажда срастания.

«Каждый из нас всего лишь половина человеческого существа, — пишет он, — простое наслаждение любовным актом не объясняет силы чувств любящих. Любовь — это поиск утраченной половины, вечное стремление слияния с нею».

Для нашего предка, фрекен Фогель, это утверждение было истиной, сравнимой разве что с фундаментальными законами природы: в последний год жизни в Европе он услышал голос Генриетты Фогель, и этот момент стал поворотным пунктом в его жизни. Убеждение, что любовь продолжается и после смерти, изменило его в корне. Ненависть и жажда мести исчезли в одну ночь, как и его безграничное горе по невосполнимой утрате.

Мой отец, Джон Бэйрфут, много раз рассказывал мне эту историю на языке жестов. Движениями рук, обозначавшими любовь — ладони, мягко прижатые к сердцу, и вечность — правый указательный палец выписывает направленную вправо же горизонтальную спираль, он объяснил мне, что Бэйрфут был совершенно убежден, что встретится с нею за пределами земной жизни. Ничто не могло поколебать его в этой вере, и до самой смерти он считал, что любовь так же неуничтожима, как материя. «Как материя преобразуется в энергию, — замечал он, — и энергия в материю, так и любовь, неподвластная тлену, продолжает свой путь в вечности».

Эркюль никогда не объяснял случившееся с ним в Вене ничем иным, кроме того, что у любви достаточно силы, чтобы победить смерть. Но убеждение, что он все равно увидится с Генриеттой, отнюдь не лишило смысла его земную жизнь — наоборот, он жил так, как будто каждый год был последним.

В Вене, одновременно с поворотным пунктом в его жизни, пришло и решение покинуть Европу. В марте 1838 года он отплыл пароходом из Кале в Ливерпуль, где через бельгийского маклера заказал билет в Нью-Йорк. Билет третьего класса на красавицу «Святая Мария» стоил тринадцать фунтов, включая питание. Как и многие эмигранты в Америку, в ожидании отплытия он переночевал в отеле «Дюк».

Вечером двадцать четвертого апреля на причале отслужили последнюю мессу, и на рассвете следующего дня корабль снялся с якоря. С верхней палубы Эркюль смотрел на английский портовый город, последнее впечатление о старом свете для миллионов людей, пока корабль, увлекаемый попутным ветром, не скрылся в тумане ирландского моря.

Это было за год до того, как первый колесный трансатлантический пароход, «Великий запад», установил рекорд скорости — он пересек Атлантику за пятнадцать суток, до того как Сэмюель Гунар основал регулярное пассажирское сообщение между Англией и Соединенными Штатами, до эпохи массовой иммиграции несколько десятилетий спустя, когда пароходства Аймен, Доминион, Националь и Уайт Стар жестоко конкурировали за право взять на борт миллионы европейцев, сжигающих за собой мосты, чтобы начать новую жизнь в «Стране возможностей».

Но Бэйрфут, казалось не замечал отсутствия комфорта, не чувствовал скуки — путешествие под парусом заняло шесть недель, он не тосковал по ветру, когда на сороковой широте корабль угодил в длительный штиль, не страдал от морской болезни или недоброкачественной пищи. Наоборот, в дневнике, который он вел во время путешествия, он описывает жизнь на борту с большим энтузиазмом. Он восхищается навигационной наукой, с интересом рассматривает такелаж — блоки, утки, паруса, зарисовывает реи и мачты, пытается научиться обращаться с лагом и навигационными приборами, читать морские карты.

Шхуна, на которой он плыл, представляла из себя перестроенный четырехмачтовый бриг, построенный по заказу работорговой фирмы и спущенный на воду в 1810-е годы. Он вмещал двести сорок пассажиров. Люди эти прибыли изо всех закоулков Европы — на борту были представлены ни много ни мало семнадцать национальностей.

В судовом журнале капитан отмечает эпидемию желтухи и несколько случаев цинги у ирландцев. Морской болезнью страдали почти все, так же как и чесоткой, и педикулезом. Крысы совершенно обнаглели, и, стоило ребенку зазеваться, буквально вырывали еду из рук. Мужчины, и Барфусс среди них, спали в гамаках на средней палубе. Для женщин и семейных на корме было выделено отгороженное матерчатой ширмой помещение. Барфусс познакомился с плотником «Святой Марии». Вот что он пишет: «Мой ново-обретенный друг Ричардс взял меня под свою защиту и показал мне весь корабль». Упоминается также парусный мастер Уэддингтон, который тоже относился к нему очень хорошо. Может быть, он принял его за ребенка с врожденными уродствами. Ни словом не упомянуто о реакции людей на его внешность, на его глухоту, на то, что он ест и пишет ногами. Не пишет он и о мыслях, подслушанных им у попутчиков. Может быть, они были слишком поглощены тем, чтобы следовать привычному образу жизни, и их мысли интереса не представляли.

Его нетерпение растет с каждой остающейся за кормой морской милей. Он пишет что-то о «новой жизни», о «вере в лучшее будущее».

«Святая Мария» бойко бежит по океану, подгоняемая восточным ветром. В журнале капитан отмечает рекорд скорости — семнадцать узлов. Барфусс частенько стоит на корме и смотрит на бесконечный горизонт. Он не слышит шума моря, не слышит ни хлопанья парусов, ни воя ветра, ни крика морских птиц, появившихся, как по команде, когда они приближаются к американскому берегу. Но он чувствует: все остальные органы чувств напряжены до предела.

Двадцать седьмого мая корабль бросил якорь в гавани Нью-Йорка. По тем временам плавание было нормальным. Из двухсот сорока пассажиров, взятых на борт в Англии, в Америку прибыло двести тридцать восемь, умер один ребенок и три старика, зато женщина откуда-то из Скандинавии родила двойню. Об этом в заметках Барфусса не упоминается. С другой стороны, в судовом журнале тоже нет записей о необычном пассажире — ни о его уродстве, ни о глухонемоте. А вот об умерших и вновь родившихся запись есть. Помимо скончавшихся пассажиров, еще одного матроса смыло за борт во время шторма к югу от Исландии.


Когда Эркюль Барфусс приехал в Нью-Йорк, поток эмигрантов еще не был таким колоссальным, как двадцать лет спустя, что дало повод американским властям учредить иммиграционное ведомство. Пройдет еще несколько десятков лет, прежде чем появятся внушительные здания на Касл-Гарден и Эллис Айленд, чтобы как-то управиться с гигантскими потоками эмигрантов, ежедневно прибывающих в Новый Свет. И когда красавица «Святая Мария» пришвартовалась на рассвете двадцать седьмого мая, пассажиров никто не ждал. Их погрузили на маленький пароходик и высадили на причале, точнее сказать, на крошечном участке земли на южной оконечности Манхэттена, сегодня носящем имя Баттери Парк.

Утро было очень жарким, с запада дул раскаленный ветер. Паспортный контроль и санитарная инспекция существовали разве только в мечтах чересчур подозрительных бюрократов. Не было никаких залов ожидания и комнат для интервью, никаких пометок мелом на чемоданах, не было и бумажек, которые, приводя новоприбывших эмигрантов в состояние шока, чиновник в униформе прикрепляет английской булавкой к рукаву. Вокруг причала разместились несколько постоялых дворов. Прибывших встречали бойкие личности с предложениями гостиниц и туристских маршрутов, с билетами на речные пароходы и контрактами на приобретение золотоносных участков в районе Великих Озер на севере.

Список пассажиров сохранился — он находится сейчас в музее эмиграции в Бруклине. Эркюль Барфусс значится в списке под номером шестьдесят семь. Имя его написано заглавными буквами, национальность не указана. Отмечено, что у него отсутствует выездной паспорт, выданный властями в Европе, и что он глухонемой. Deaf and dumb.

Вот и все. Всего лишь имя в толпе путешественников, и трудно отделаться от мысли, что если бы он приехал в Америку на какую-нибудь пару десятилетий позже, его просто выслали бы из страны.

Несколько ночей он проводит на Манхэттене. В дневнике записано, что в городе повсюду ощущается «дух свободы». Прямо в гавани он получает бумаги, удостоверяющие личность и одновременно меняет фамилию на звучащую более в англо-саксонском духе: Бэйрфут…


В середине июня 1838 года он приезжает на остров Марта Винъярд. Нам это известно из его собственных записок и данных переписи в Тисбери Каунти, где он занесен в списки под именем Д. Э. Бэйрфут. Что обозначает буква «Д», непонятно. Может быть, deaf — глухой? Он рассказывал моему отцу, какое счастье испытал, впервые попав в окружение глухих. Никто, похоже, не реагировал на его уродство. Обычно он носил маску, но теперь она прикрывала только нижнюю часть лица. В Париже ему сказали, что у него необыкновенно красивые глаза.

Вдохновленный успехами в Институте глухонемых, он мгновенно выучил местный язык жестов, и почти так же быстро — письменный английский.

Священник в приходе Чилмарк, Роберт-сон, нашел ему работу секретаря. Он переводил документы и религиозные тексты с немецкого: в том же году на остров прибыли шестьдесят человек глухих из Австрии. Иногда он замещал кантора в церкви, и никто не удивлялся ни тому, каким образом он, будучи совершенно глухим, выучился играть на органе, ни тому, что играет он на нем пальцами ног.

В конце тридцатых годов он разработал собственный язык — для ног. Это была несколько упрощенная версия французского языка для рук, того, что в форме диалекта использовался на острове. Очень быстро окружение стало его понимать, а потом этот своеобразный язык получил распространение и среди других людей с похожими недостатками. Я с раннего детства помню, как он, желая что-то сказать, писал мелом на маленькой грифельной доске — он всегда носил ее с собой. Если ему надо было что-то добавить, спросить или ответить, он быстро стирал написанное специальной губочкой и писал заново. Я помню, как поражала меня скорость, с какой он работал ногами, он владел пальцами ног не хуже, чем нормальный человек пальцами рук…

Окружающих очень волновал вопрос о его доходах. По-видимому, каким-то образом он вывез из Европы довольно значительную сумму денег. Он жил в достатке, лучше, чем большинство на острове, но разговоров о своем экономическом положении избегал. Отец считал, что деньги ему подарили, скорее всего, известный финансист фон Бюлов, с кем его объединила утрата любимой женщины, или, может быть, это были деньги, которые они вместе с Генриеттой копили на поездку в Америку. Не исключена и другая версия — он, с помощью своих способностей, просто выманил деньги у кого-то, нажившего их, по его мнению, неправедным путем.

В 1841 году он построил дом в Чилмарке, недалеко от усадьбы священника. Дом этот стоит и поныне — белое двухэтажное строение из дерева, свидетельствующее о достатке владельца. Он обратился к местной строительной фирме, где все рабочие были глухими.

Тогда же он встретил женщину, Соню Перейра. Они стали жить вместе, не венчаясь. Меньше чем через год у нее родилась дочь, Шарлотта, названная в честь дочери Эркюля и Генриетты Фогель — в то время он не имел с ней никаких контактов и не знал, где она — где-то в Европе. Пройдут еще долгие годы, когда в начале девяностых он, разговорившись с эмигрантом из Швеции, куда она к тому времени переехала, случайно нападет на ее след.

С Соней у него родились еще две девочки, но обе умерли в младенчестве. К этому времени, к концу сороковых годов, у него была в Америке широкая известность — в кругах, связанных с использованием языка жестов.

Он сотрудничал в качестве редактора при издании первой американской грамматики для глухих, параллельно с этим получил звание магистра в английском языке в Бостонском университете. В 1847 году в издательстве «Дж. Купер» вышла его книга «История глухонемых», иллюстрированный фолиант на триста страниц. Книга написана в хронологическом порядке, начиная с иероглифического письма и «Кратилоса» Платона, где впервые в литературе упоминается язык жестов. Он рассказывает о знаменитых глухих, от Квинтуса Педиуса, названного Плинием, до испанского придворного художника Эль Мудо, «иберийского Тициана», считавшегося, как и Лопе де Вега, самым образованным человеком при дворе Филипа II в Мадриде.

Эпиграф к книге взят из девятнадцатой главы Третьей книги Моисея: «Не злословь глухого и пред слепым не клади ничего, чтобы преткнуться ему». Книга пронизана христианским гуманизмом и мыслью о «равной ценности каждого человека», как об этом написано в Декларации США.

Блаженный Августин, презиравший глухих и утверждавший, что «врата спасения — уши», подвергается уничтожающей критике в целой главе. Досталось и немецкому профессору-оралисту Самуэлю Хайнике, вечному оппоненту аббата л'Эпе, основателю школы глухих в Париже и оставшегося для Эркюля Бэйрфута великим примером.

Бэйрфут рассказывает о театре пантомимы в Древнем Риме и о первых учителях глухих: архиепископе в Йорке Джоне де Беверли, жившем в семисотые годы, и философе позднего Средневековья из Гейдельберга, Рудольфе Агриколе. Он перевел большие куски из трактата Иеронимуса Кардануса «Парали-поменон», где известный итальянский врач указывает на возможность письменного обучения глухих. Ссылается он и на труды Жана Марка Итара, к тому времени уже, к сожалению, почти забытого: «Диссертация об ушах и их заболеваниях», где впервые классифицируются с медицинской точки зрения различные виды нарушения слуха.

Книга иллюстрирована гравюрами по дереву. На одной изображен знаменитый кожаный язык, изготовленный Хуаном Пабло Боне — с его помощью он показывал глухим положение языка при извлечении различных звуков. Еще несколько гравюр — «Хирология» Джона Балвера, рисунки, изображающие различные жесты, работа, предварившая современный мимический язык.

Книга так и не стала всеобщим достоянием, как мечтали Бэйрфут и его издатель. Она была издана скромным тиражом в триста экземпляров, из них половина осталась на складе. Бэйрфут имел всего один экземпляр, позднее унаследованный моим отцом. Я хорошо помню изображение перчатки Жоржа Дельгарно — с буквами алфавита на различных частях ладони. Быстро нажимая пальцем на соответствующее место, можно успешно разговаривать с глухими. Дельгарно предполагал, что система его будет введена в широкую практику, и, когда ученик выучит положение букв, перчатка более не понадобится. Это была своего рода биологическая пишущая машинка. Отец утверждал, что Александр Грэм Белл собирался наладить массовый выпуск изобретения и ввести его во всех школах для глухих.

Особое критическое внимание в книге уделено книгам швейцарца Конрада Аммана «Говорящий глухой» и «Dissertatio de Loquela» — две работы, ставшие основой немецкого орального метода, где основное внимание уделялось тому, чтобы научить глухих. С одной стороны, использовать орган речи, с другой — читать по губам. Барфусс был ярым противником немецкого орализма вплоть до своей смерти. Забавно, что в послесловии книги, может быть, тайно намекая на свой собственный незаурядный дар, он критикует роман Дефо о глухом провидце Дункане Лэмпбелле. «Оба, — презрительно усмехается он, — кажутся мне шарлатанами».


В марте 1848 года, десять лет спустя после прибытия в Америку, он внезапно уезжает с Марта Винъярд. Ни из оставшихся после него бумаг, ни из разговоров с его близкими не удается установить, что побудило его уехать. Может быть, он тяжело переживал раннюю смерть своих дочерей. Другие, впрочем, говорят, что он испытывал жажду приключений. Мой дед, сын Эркюля Бэйрфута от белошвейки Жозефины Смит, считал, что это связано с историей с его матерью, когда та работала в доме Бэйрфута, и он уехал, чтобы не усугублять скандала. Но я уверен, что мотив отъезда был связан с Генриеттой Фогель.

Если перелистать его дневники за этот период, можно заметить, что она все чаще посещает его мысли. Он ни о чем так не мечтает, как снова услышать ее голос, обращающийся к нему с другой стороны неизведанного, он тоскует по ней сильнее, чем когда-либо за все эти годы. Он любил ее с детства и продолжал любить всю свою жизнь. Другие женщины в его жизни — Соня Перейра и, позднее, Жозефина Смит не могли соперничать с нею. Он ценил их дружбу, он относился к ним с огромным уважением — они были матерями его детей. Но смысл жизни его по-прежнему составляла Генриетта Фогель. Ничего удивительного, что его обуяло беспокойство, или, может быть, он чувствовал себя несвободно в обществе женщин, требовавших от него любви.

На колесном пароходе он пересек Онтарио и добрался до Миннесоты. Далее с караваном пионеров он миновал Северную Дакоту, Монтану, Айдахо и Орегон, пока осенью 1848 года он не оказался в долине Сакраменто в Калифорнии.

Говорят, что его привлекали слухи о золотых приисках. И он потом с гордостью повторял, что был так называемым сорок восьмым, то есть принадлежал к самой первой волне золотоискателей, прибывших в Сан-Франциско, а не к той гигантской волне, нахлынувшей сюда годом позже, в 1849 году, когда золотая лихорадка поразила всю Америку.

Он пробыл в Северной Калифорнии год. Вместе с еще одним искателем приключений, датчанином, они купили участок недалеко от Соноры. Но сотрудничество их распалась буквально через пару месяцев. В письме к дочери (формально адресованном семилетней дочери, но в еще большей степени, конечно, предназначенном для оставленной им Сони Перейры) он рассказывает, что датчанин постоянно жалуется, что всю тяжелую работу он должен делать один. Бэйрфут с его инвалидностью был совершенно не приспособлен к монотонному и тяжкому труду, связанному с промыванием золота. Но предприятие было основано на его деньги, он нес и все текущие расходы. К тому же датчанин несколько раз пытался его надуть.

Зимой он делает еще одну заявку на разработку месторождения в Диамонд Спрингс в Эль Дорадо. Он нанимает шесть индейцев, но месторождение оказывается бедным, у него возникают трудности с выплатой жалованья, и рабочие исчезают.

Есть еще несколько писем к дочери, написанные в эти годы. Он едет в провинциальный Лос-Анджелес, потом в Теннеси. В южных штатах его возмущают жестокие рабовладельческие порядки, он пишет письмо знакомому в Вашингтон, аргументируя необходимость немедленной отмены рабства. В Новом Орлеане он работает некоторое время в только что организованной школе для глухих, где могут учиться даже дети негров с нарушениями слуха. Вскоре он начинает присматриваться к северу. Вдоль восточного берега лихорадочно строятся железные дороги, и он следует их маршрутам.

Он снова приезжает в Нью-Йорк и начинает писать любовный роман — сохранился только небольшой фрагмент. У романа нет названия, и, как он сам говорил, написаны только пять глав из предполагаемых двадцати. Он перестает писать — нет стимула. Сюжетом романа, рассказывал он отцу, послужила жизнь Генриетты Фогель. Роман был написан в стиле, наводившем читателя на мысль о Стендале. Основная мысль — развитие знаменитой метафоры француза о «кристаллизации» любви. В сохранившихся десяти страницах из двух глав рукописи нет и следа горечи, текст буквально излучает тепло и веру в будущее, а также слепую веру в любовь, как символ победы добра над злом…

В марте 1854 года он, наконец, возвращается в Марта Винъярд после пятилетнего отсутствия. После этого он за всю свою жизнь всего дважды покидал остров.

Я знаю, что Бэйрфут до самой своей смерти был счастлив. Его дружелюбие и скромность питались как человеческой мудростью, так и гармонией, в которой он жил как с самим собой, так и со своим окружением. Он старился, как патриарх, в окружении любящих его женщин, детей, внуков и правнуков.

Его привлекательность для женщин так и остается загадкой — казалось бы, внешность его должна была бы их отпугивать. Но любви, как известно, к лицу любой наряд. Может быть, их привлекало его просветленное спокойствие и надежность. А может быть, жажда того, что он не мог им дать: его любви. Любовь его принадлежала Генриетте…

На острове он со временем стал достопримечательностью. Его считали старым мудрецом, к нему можно было обратиться за помощью по любому вопросу. Я никогда не слышал, чтобы кто-то говорил о его уродстве. Для всех он был Бэйрфутом — учителем и дипломатом.

Что касается его способностей, то он держал их в тайне ото всех, за исключением ближайшего окружения. Похоже было, что он научился сознательно их отключать. Может быть, он стремился к тому, чего был всю жизнь лишен — к нормальности, быть человеком среди людей, и он обрел это бытие на острове Марта Винъярд, в культуре, ставшей его культурой — культуре глухих. Терпимость к отклонениям всегда была здесь на очень высоком уровне, даже среди слышащих. Бэйрфут к тому же достиг не только совершенства в понимании языка жестов, но и незаурядного мастерства в английской письменности. Сам он писал ногами, сидя. Теперь дар его уже не был необходимостью, у него были другие средства выражения. Он не нуждался в нем — наконец-то он принадлежал какому-то сообществу.

Но иногда все же он пользовался своими возможностями. Иногда он для забавы шептал что-то в нашем сознании, иногда читал мысли, чтобы поразить нас неожиданной шуткой. Но он был очень деликатен и никогда не касался чересчур личных предметов. Я помню, ходили слухи, что он умеет становиться невидимым, правда, он якобы прибегал к этому трюку только в присутствии чиновников, методистского священника и ирландского полицеймейстера. Даже после его смерти он был участником и главным действующим лицом самых невероятных историй, точно так, как Стортебеккер в Северной Германии или Дик Тарпин в Англии.

Что касается его способности становиться невидимым, то в детстве я сам пару раз был свидетелем этого феномена. Это было невероятно странно: вдруг он оказывался прямо перед тобой в комнате — за секунду до этого она была пуста. Как будто бы он сам решал, когда его должны видеть, а когда — нет. Можно было провести несколько часов на одном месте, например, в его кабинете или в палисаднике, прежде чем обнаружить, что и Бэйрфут тоже здесь: внезапно раздавалось легкое покашливание в кресле или у письменного стола, и только тогда ты замечал, что он тоже тут. Нет числа рассказам, когда его замечали, только когда он уже вас миновал — на дороге или в церкви. Объяснение этому явлению найти невозможно, а на мой взгляд — и неинтересно. Но это, по всей видимости, правда, что он, пользуясь своим даром, научился стирать в сознании других людей представление о себе самом.

Для меня он был в первую очередь прадедушкой, почти совсем обычным старичком, если не брать в расчет крошечный рост и закрытую маской нижнюю часть лица — но мы-то, те, кто жил с ним рядом, вовсе этого и не замечали. Мы восхищались его добротой и щедростью; мы все ужасно горевали, когда он ушел от нас. Это был один из самых добрых, дружелюбных и любящих людей, которых я знал когда-либо; он был всегда готов засмеяться. Иногда, правда, несовершенство мира, в котором мы живем, приводило его в отчаяние.

Из оставшихся фотографий есть одна, которую я часто рассматриваю и думаю об иллюзорности самого этого понятия — время. Снимок сделан августовским утром 1908 года на острове Марта Винъярд. Мой прадедушка Бэйрфут сидит на террасе за накрытым для завтрака столом, окруженный внуками и правнуками. Он смотрит прямо в объектив, лицо наполовину скрыто маской, но совершенно ясно, что он улыбается. Глаза его, красивые темные его глаза, излучают счастье — только язык глухих, когда выражение глаз составляет важную часть идиомы, может передать ощущение счастья такой полноты и чистоты.

И я знаю, что выражает этот взгляд: слепую и неколебимую веру в любовь, чья сила побеждает смерть, а еще надежду, что скоро, теперь уже совсем скоро, он увидится со своей любимой Генриеттой Фогель.

Тисбери, 1994

Джонатан Бэйрфут


Carl-Johan Vallgren,

Den vidunderliga karlekens historia

2002

Книга издана при поддержке Шведского Института



* * * | Ясновидец | Примечания