home   |   А-Я   |   A-Z   |   меню


III

Тщетно пытаясь щупальцами шестого своего чувства обнаружить невидимую загадочную личность, проникшую в его сознание, к тому же произносящую свои монологи тоном, рассчитанным, без сомнения, на то, чтобы его спровоцировать… в непосредственной близости от церкви на Пьяцца Навона, как раз на том месте, где волею в те времена еще деятельного Создателя волосы выросли на теле святой Агнес, чтобы прикрыть срам ее от народа… еще точнее, в той самой точке, на том самом крошечном квадратном метре, где мученица, если верить легенде, остановилась и с непостижимым благородством вознесла молитву за своих мучителей… именно там находился Эркюль Барфусс…

И что же, молодой человек, произнес голос в нём, чего ты так испугался? Это же как раз то самое, чем ты занимаешься с утра до вечера. Бесстыдно лезешь ты в сознание людей, подслушиваешь их самые тайные мысли, разматываешь змеиные клубки раскаяния, бередишь сердечные муки, подогреваешь их манию величия, насаждаешь колючие заросли комплекса неполноценности; слышишь их сомнения по поводу того, что земля круглая — как же может быть она круглая, если, куда ни глянь, все плоско, как противень, — и видишь всю их врожденную ограниченность. Они умерли бы от стыда, если бы знали, что ты читаешь в их душах; и ты должен тоже считаться с тем, что раньше или позже будет все наоборот, что найдется кто-то такой, как я!

Он покрутил головой в надежде увидеть говорившего, но не видел ничего, кроме людей, которым он едва доставал до пояса из-за своего крошечного роста; колышущаяся, кричащая и смеющаяся толпа, плачущие дети, заливающиеся краской женщины, мужчины в коротких штанах и грязных сорочках из волосяной ткани, пивших вино из кожаных бурдюков и делающих непристойные жесты актерам, разыгрывающим театральное представление на сцене на колесах, сооруженной на длинной стороне площади.

Кто ты? нервно спросил Эркюль, потому что не знал, чего хочет неведомый узурпатор: желает ли он ему зла или просто хочет развлечься за его счет.

Я из того же теста, что и ты, несчастный; можно ли придумать что-либо более ужасное, чем наш дар? Какой интерес в жизни, где нет ничего тайного? Видишь красивую женщину и думаешь: какое прелестное создание, но в следующий миг обнажается ее мерзкое нутро, непостижимая тьма ее души, болото глупости и злобы, когда она смотрит на тебя с брезгливостью. Ты видишь ребенка, ты думаешь — вот воистину неиспорченное создание, но и эта смехотворная попытка возвеличить младенческую святость разбивается вдребезги — в душе его ты слышишь всю ту же старую песню: «Вот вырасту, стану солдатом и буду убивать всех, кого ни встречу». За самыми сладкими улыбками скрываются убийцы, за любовью к человечеству какого-нибудь священника — презрение к тем же людям и жажда власти. Наш дар превращает нас в циников, уж в этом-то я уверен…

Женщина рядом с ним встретилась с ним взглядом, испуганно перекрестилась и взяла на руки свою маленькую дочку, чтобы защитить ее — такое зрелище вполне могло принести несчастье. Он попытался прочитать по ее губам, но они шевелились слишком быстро; вместо этого он, как тихий шорох, услышал ее мысли: Урод… не приведет ли это к беде? Алессандро говорил, что им ничего не стоит сглазить человека… Он успокоил ее, внушив, что для страха нет оснований, и она улыбнулась, переполненная внезапно возникшей гармонией, успокоенная чувством безопасности, о происхождении которого догадаться не могла.

Вот видишь! сказал голос в нем. Такие, как мы с тобой, должны всегда успевать на шаг раньше, открыть заднюю калитку к сердцу, прошептать успокаивающие слова и исчезнуть до того, как они смогут догадаться, что мы побывали в их душах… потому что если нас застанут за этим делом, то ждет нас если не костер, то, по крайней мере, сумасшедший дом, а ты сам уже, если я правильно понимаю, испытал все его радости…

Голос тихо засмеялся, но ничего издевательского в этом смехе не было, наоборот, смех был грустным и полным такого сострадания, что Эркюль сразу подумал о Шустере.

Что ты об этом знаешь? спросил он.

Почти все. А что ты себе вообразил? Что ты единственный на всей земле обладаешь такими способностями? Таких больше, чем ты думаешь, время сивилл и чтецов мыслей еще не прошло, хотя поборники просвещения делают все, чтобы живьем похоронить нас в формулах, а священники охотнее всего умертвили бы нас. Я один из этих провидцев на службе правды, и я в какой-то мере ушел дальше, чем ты — ты меня не видишь, не знаешь, кто я, а я наблюдаю за тобой уже много дней, даже, если быть точным, недель, с того дня, как ты приехал в Рим с этим старым сомневающимся монахом, с тех пор, как ты бродишь с широко раскрытыми глазами по вечному городу, впервые, как свободный человек — счастливец!

На сцене Иль Дотторе упрекал Пульчинеллу в глупости и отсутствии инициативы в любви, а к Коломбине подкрадывался человек в черной маске и с ножом в руке. Толпа следила за ним как завороженная. «Малоччио, малоччио, сглаз!» — выкрикнул кто-то, и если бы наш герой мог слышать, он бы вздрогнул от стыда, подумав, что это обвинение обращено к нему — к его шестому чувству, к его внутреннему взору, но он понял, что предупреждение относится к Коломбине, чья жизнь находилась в опасности; забыв о злобе и коварстве мира, она погрузилась в воспоминания о своем любимом, время от времени с блаженной физиономией поднося к носу его надушенный носовой платок.

Люди обожают театр, вздохнул голос, и если говорить правду, театр и для нас большое подспорье. Ты никогда не думал стать ясновидцем и предсказателем? Поверь мне, ты бы поразил людей в самое сердце, они осыпали бы тебя дарами и хвалебными речами, ибо ничто не льстит людям больше, чем подтверждение их собственных мыслей в красивом оформлении, особенно если человеку грустно и он ненавидит себя более всего на свете. Найди применение своим талантам; разменяй, наконец, свой призрачный неразменный фунт, вступи в наше общество, танцуй с нами на нашем Festa stultorhum. Ты не успеешь и слова вымолвить, как на тебя посыплется золото в количестве никак не меньшем, чем твой собственный вес, какой-нибудь дебильный герцог будет осыпать тебя милостями, потому что ты потрясешь его блестящими пророчествами, основанными на его же жалких тайнах, которые, как он думает, никому не известны, но ты-то раскусил их с первого мгновения!

Толпа выкрикивала ругательства по поводу происходящего на сцене, где Коломбина, которую сзади предательски ударили ножом, обливалась девической кровью, а последнюю реплику произнес, сжимая в руке кинжал, плачущий Арлекин.

Бедняга, сказал голос, ты, кажется, совсем не в себе. Так много народа, так много мыслей и чувств, ты совершенно растерялся… Но будь осторожен, юноша, таким, как мы, очень легко угодить в неприятность. И знаешь… при твоей физиономии… почему бы тебе не поступить, как Арлекин или Иль Дотторе и не надеть маску? Ты мог бы избежать множества унижений, никто не будет, завидев тебя, вопить от ужаса, и к тому же легче сохранять инкогнито…

Эркюль Барфусс сосредоточился, как только мог, стараясь понять, кто же в этой толпе играет с ним в прятки, и в какой-то момент ему показалось, правда, он не был уверен, различить контуры его собеседника, может быть, только потому, что тот позволил ему это сделать — Барфусс никогда не встречался с настолько виртуозно замаскированным сознанием.

Он искал на высоте талии, высматривал между ногами, потому что инстинкт подсказывал ему, что его преследователь должен быть на той же высоте, что и он, может быть, человек, присевший на корточки, или просто пригнувшийся, чтобы легче было держать его под наблюдением.

Недурно, сказал голос, все теплее и теплее, что-то между рыбой и птицей! И, собственно говоря, что ты вообще делаешь здесь в одиночестве? Где твой покровитель-иезуит?

В Ватикане, ответил Эркюль на той же частоте, что и говоривший, не прекращая вертеть головой по сторонам, отсекая вонь протухшей рыбы, запахи конского навоза и выгребных бочек, ароматы пряностей, благоухание из цветочной лавки, не обратив внимания на пинок, полученный им от какого-то пьяного, который тут же уставился на него с ужасом и перекрестился; он отключил все свои четыре чувства, чтобы сосредоточиться на поиске обладателя этого раздражающего голоса.

— В Ватикане? Ты хоть представляешь себе, что за планы они строят за твоей спиной? Не думаешь же ты в самом деле, что аббат послал тебя сюда просто так, безо всякой цели? Будь я на твоем месте, я был бы настороже. А как та девочка, что ты разыскиваешь, — ты напал на ее след? Успокойся, не забывай, что я знаю твои мысли так же хорошо, как содержимое кармана брюк, ты же еще не умеешь скрывать их! Две недели я следовал за тобой по пятам, а ты ничего не заметил.

А зачем? Зачем ты следовал за мной по пятам? удивленно спросил Эркюль.

Меня интересуют такие, как ты. Профессиональный интерес. Ты мог бы быть мне полезен. Но все должны пройти испытательный срок. Я проверил тебя, провел кое-какие испытания — надо было посмотреть, из какого ты теста. Боюсь, что проблема в девушке — ты же не в состоянии думать ни о чем ином.

А что ты знаешь о Генриетте? нервно спросил Эркюль.

Ничего сверх того, что я прочитал в твоих неотвязных мыслях. А вообще, как прошло путешествие? Ты же настоящий пилигрим, как я понимаю…

Как прошло путешествие? подумал он. Каждый день, как первый день творения.

После того как он оставил монастырь, не прошло и минуты, чтобы он не столкнулся с чем-то, никогда ранее им не виденным. Незнакомые запахи, пейзаж, изменявшийся по мере того, как они продвигались на юг — степи, реки, гигантские Альпы, люди, которых они встречали или видели из окошка дилижанса, цвета, вкус новой еды, пинии и оливковые деревья, в сумерках похожие на спящих зверей. Он поражался величине и разнообразию мира. Но его невидимый собеседник был прав — тысячу и еще тысячу раз он опускал в глубины людского моря свой безошибочный лот — где-то там, на континенте, называемом Европой, думал он, где-то же должен найтись ее след. Где-то в запутанных сетях времен и событий, связывающих людей между собой, она должна была оставить какую-то петельку, отпечаток, отметку. Эта надежда не оставляла его с тех пор, как он покинул Силезию, — что он сможет отыскать в чьей-то душе память о ней, не может быть, чтобы никто ее не видел, давно или недавно, хотя бы мимолетно, и не сохранил в памяти образ девушки, той, что он неустанно разыскивал и которую любил со страстью, противоречащей законам природы.

Он копался в человеческих душах, дрейфующих в волнах памяти, потерпевших кораблекрушение на рифах горя — в полусвете постоялых дворов, в насквозь продуваемых мансардах, где они делили ложе с коммивояжерами и пилигримами, в насыщенной случайностями атмосфере станций дилижанса, в Богом забытых деревнях, опасных городах, у городских ворот, на обочинах, на перекладных остановках, в человеческой неутоляемой тоске, где мгновенными кострами вспыхивали болезненные картины памяти, в жизненной истории попрошаек, напоминавшей ему печальную мелодию, когда они тянулись руками к прохожим, вспоминая о прошедших временах — солнечных, теплых, лучших временах. Он искал ее ночью и днем в безумной надежде, что не прошло еще время чудес — и не находил. Она бесследно исчезла.

Приди в себя, прервал его мысли голос, перестань думать о девчонке и оглядись вокруг!

Он вздрогнул. Представление закончилось, и актеры на сцене раскланивались во все стороны. Постепенно толпа начала рассеиваться, и в свете заходящего римского солнца он увидел некое существо — инстинкт не обманул его, подсказывая, что он должен искать кого-то на уровне своего роста. Его неведомый собеседник стоял всего в нескольких метрах и знаками приглашал его следовать за ним, и он вовсе не присел на корточки и не пригнулся, чтобы разглядеть уродца, нет, это был маленький мальчик в рваном черном плаще, с лицом, скрытым венецианской карнавальной маской…


Еще в октябре руководство монастыря постановило отослать Эркюля в Борго Санто Спирито в Риме, штаб-квартиру иезуитов, чтобы с ним занялся специальный демонологический комитет инквизиции — этот орган к тому времени, после нескольких десятилетий забвения, вновь вернул свои полномочия.

Аббат Киппенберг объяснил Юлиану Шустеру, что они хотят выяснить, какие силы являются источником сверхъестественных способностей мальчика — темные или светлые, или же их можно объяснить вполне рационально с помощью новомодных идей просвещения — эти идеи, к ужасу одних и тайной радости других, проникали даже в почтенный иезуитский орден.

Никто, разумеется, не спросил мнения самого объекта изучения, а Эркюль был настолько поглощен вновь обретенной свободой, что ничто иное его просто не интересовало.

В ту ночь, когда местные крестьяне штурмовали монастырь в Силезии, он впервые осознал силу своего дара. Он сообразил, что он настолько увлекся копанием в человеческих душах, что они приняли его за чудотворца. Он также понял, что не только счастливый случай помешал толпе разорвать его на части, но и мужество Юлиана Шустера, сумевшего угрозами и посулами умилостивить разъяренную толпу. Старый монах еще раз спас мне жизнь, думал Эркюль, и я перед ним в долгу…

Они добирались в Рим больше месяца, сначала с почтовым дилижансом по Германии, потом пешком и на санках через Альпы, и, наконец, в Италии на мулах, предоставляемых им иезуитскими монастырями на древнем пилигримском пути.

Для Эркюля все было внове. Всю жизнь свою он провел за закрытыми дверьми и мало что знал о мире за их пределами. С тех пор, как ему исполнилось восемь, он не вырос ни на сантиметр; но он казался по меньшей мере вчетверо старше, чем был на самом деле. У него выросла козлиная бородка, а на щеках были бакенбарды, как у рыси. На голове волос совсем не осталось, зато шерсть на шее и на спине сохранилась, так же как и раздвоенный, как у змеи, язык и страшная впадина на лице, которая могла испугать до потери сознания самого бесчувственного солдафона, после чего это зрелище преследовало его до конца его дней. Крошечные ножки, руки, скорее похожие на корни какого-то лекарственного растения, — немудрено, что он в своем гремящем костюме из жесткого плиссированного льна, сшитом монахами в дорогу, привлекал всеобщее внимание.

Как-то в воскресный вечер после службы он сел за фортепиано в постоялом дворе в Инсбруке. Его игра босыми ногами привела хозяина, большого любителя музыки, в такое волнение, что он плакал, как ребенок, когда Эркюль завершил помпезный марш берущей за сердце дискантной трелью, исполненной им пальцами правой ноги. У людей буквально отваливалась челюсть, когда он почесывал укусы вшей носком ботинка или застегивал верхние пуговицы на рубашке одной ногой и при этом критически рассматривал себя в зеркале, удерживаемом в другой. Даже лошади замерли от восхищения, когда он как-то, стоя на одной ноге, помогал кучеру сменить ведра с кормом, а другой расчесывал им хвосты, шепча что-то прямо в их души на тайном зверином языке.

Если бы он носил маску, путешествие прошло бы намного легче — в этом голос на Пьяцца Наврна был совершенно прав. Случалось, что ребенок, увидев его, начинал плакать, и не один раз Юлиану Шустеру приходилось призывать на помощь весь свой авторитет, чтобы им разрешили переночевать — хозяева постоялых дворов утверждали, что мест нет даже в свинарнике; скорее всего, они просто боялись навлечь на себя гнев Господень, давая приют отродью дьявола, к тому же еще и в «карнавальном костюме».

Такого рода обвинения не удивляли Эркюля, он к ним уже привык, но до самой старости, когда он стал достаточно мудрым, чтобы стоически переносить всевозможные унижения, он каждый раз чувствовал себя оскорбленным, и яд этих оскорблений накапливался в нем до такой степени, что разъедал его изнутри.

В одной тирольской деревне их чуть не линчевала толпа. В ожидании кучера, чинившего сломанную колесную пару, они пошли на площадь. Было раннее утро. Беременная женщина у цветочного ларька, увидев нашего героя, издала душераздирающий крик и упала в обморок, осыпаемая дождем иголок с еловых похоронных венков. Неизвестно, откуда появились люди, и они в мгновение ока оказались окруженными угрожающими селянами, обвинявшими их в том, что они сглазили нерожденного младенца. Зеленщик утверждал, что в тот момент, когда дилижанс остановился в деревне, все фрукты в корзине мгновенно сгнили, а кто-то еще говорил, что видел сон, что деревню посетила нечистая сила. И снова положение спас Шустер, показав написанное изящным почерком письмо, полученное им незадолго до отъезда из иезуитской конгрегации и подписанное кардиналом Ривера. Письмо было скреплено величественное сургучной печатью и семью внушительными штемпелями, и в нем разъяснялось, что мальчик-урод является известным чудотворцем, находящимся под защитой папы. Только после этого толпа неохотно расступилась.

Если не считать этих досадных происшествий, путешествие проходило на удивление гладко. Они не разу ни столкнулись с дорожными грабителями — в то время они отличались особой жестокостью и, как правило, не щадили своих жертв, особенно не жаловали они церковников. Они переходили Альпы в пургу, по олимпийской мощи своей не уступавшей той, что бушевала над Кенигсбергом в ту ночь, когда родился Эркюль. Уже спускаясь в долину, они слышали разговоры, что пурга эта стоила жизни двадцати четырем пилигримам — лошади испугались воя ветра и увлекли девять санок в пропасть. Когда они достигли, наконец, долины По, было снова лето, и Юлиан Шустер преклонял колена у каждой придорожной церкви и целовал икону Божьей Матери.

Единственно, что омрачало путешествие, — настроение монаха. В первые недели он, казалось, был совершенно счастлив. Его, казалось, вновь овевал ветер приключений юности — он играл в карты с кучерами и пил сидр на постоялых дворах, с удивлением отмечая, что истории о дорожных опасностях почти ничем не отличались от тех, что он слышал в молодости. Он наслаждался свободой от монастырской рутины, от удушливого запаха фимиама во время четвертой молитвы, от могильной тишины трапезной, от постоянной мины непонятого святого на физиономии у Киппенберга, и в первую очередь свободой от апокалиптического настроения, царившего в монастыре с тех пор, как там появился Эркюль. Но по мере того как путешествие приближалось к концу, настроение его падало и оживление сменилось тревогой.

С тех пор, как Шустер окончательно убедился в сверхъестественных способностях своего подопечного, он смотрел на него совершенно иными глазами. Инстинкт подсказывал ему, что эти способности ничего общего с силами ада не имеют, что это что-то иное, чему он не мог найти объяснения. Он догадывался, что мальчик все еще не в себе, поэтому очень боялся его напугать.

И он был прав. Немало времени ушло, чтобы Эркюль, наученный печальным своим опытом, преодолел подозрительность. Только на четвертую неделю путешествия он начал говорить с монахом, пользуясь своим удивительным даром. Сначала редко, но по мере того, как он все больше и больше доверял Шустеру, все чаще и чаще, хотя и не так часто, как монах того заслуживал.

Эркюль знал, что он обязан монаху жизнью. Поэтому ему больно было смотреть на его мучения.

Монаха одолевали сомнения. За короткое время он пересмотрел всю свою жизнь, все решения, приведшие к тому, что он стал тем человеком, кем он был теперь. Для него, посвятившего столько десятилетий служению братству, это было страшно. Шустер начал сомневаться в Боге, который редко прислушивался к возносимым ими молитвам; настолько редко, что, когда он все же прислушивался, это выглядело скорее как случайность. Он подозревал, что судьба предназначила ему иную, не монашескую жизнь, что партитура этой жизни уже была написана, но он сам, по несчастью, выбрал другой путь, не прислушался к зову сердца, и поэтому обречен на несчастье. Он с тоской думал о данном им обете воздержания — теперь он уже был слишком стар, чтобы его нарушить; ему слышались голоса детей и внуков, которых у него никогда не было, счастливый смех семьи, где он мог бы стариться, как истинный патриарх в своей родне от Хереса до Севильи — и его монашеская жизнь все более казалась ему бедной и бессмысленной.

По мере приближения к священному городу его охватывала тревога и иного рода; причиной ее был не только наш герой, но и сам Шустер, поскольку это была тревога непонимания, она росла с каждой минутой, и когда они, наконец, добрались до почетной резиденции братства в Борго Санто Спирито в Риме, она разъедала его настолько, что Эркюль боялся, что Шустер в любой момент может разразиться рыданиями.

В таком настроении они поселились в комнате для гостей во флигеле Госпиталя дель Санто Спирито, больнице ордена, недалеко от собора Святого Петра, почти келье; единственное окно выходило на задний двор, куда никогда не заглядывало солнце.

Днем Шустер исчезал, а когда возвращался вечером после многочасовых совещаний с церковными чиновниками в Ватикане, он был подавлен и не находил себе места. Случалось, что Эркюль, проснувшись ночью, видел, что Шустер лежит на своей койке, уставившись на мокрое пятно на потолке; сон настигал его только под утро, спасая от угрызений совести, что он не может собраться с мыслями для молитвы. Эркюль ничего не знал о планах, вынашиваемых по поводу его судьбы аббатом Киппенбергом; ничего не знал об этом и его благодетель, хотя, похоже догадывался с той проницательностью, что свойственна людям, прожившим долгую и полную опасностей жизнь. Эркюль наслаждался свободой и верой, что теперь-то он найдет Генриетту — надо только проявить немного терпения.

И с детским любопытством, и чувством уверенности, что с ним ничего не может случиться, он отправился в этот день на Пьяцца Навона, где святая Агнес вознесла молитву за своих палачей и где он услышал, как таинственный незнакомец заговорил с ним — с какой целью, он пока не понимал.


С любопытством, удивлявшим его самого, он последовал за мальчиком в переулки Понте Парлоне. Быстро темнело. Вдали, над горой Альбанер, собиралась гроза.

Проулки были настолько узкими и перенаселенными, что жители уже перестали интересоваться секретами соседей. Они шли через кварталы ремесленников, мимо мясных и кожевенных лавок, мимо таверн, где подвыпившие мужчины играли в карты, а уличные девушки высматривали первых вечерних клиентов. Мальчик протискивался сквозь толпу с ловкостью кошки, перешагивал через спящих пьяниц, пробирался между колесами повозок и мулами с такой уверенностью, как будто город был частью его одежды. Эркюль дважды терял его из виду, но в тот самый миг, когда он уже не надеялся вновь его разыскать, вдруг обнаруживалось, что мальчик поджидает его на углу.

На Пьяцца Парнезе дорогу им преградила похоронная процессия. Эркюль хотел было догнать своего маленького чичероне, но тот предостерегающе поднял руку, чтобы он не подходил к нему слишком близко, и в ту же секунду Эркюль услышал внутренний голос:

Держись немного позади; таким, как мы, не очень-то полезно привлекать внимание!

Он подчинился, еще не понимая правил этой игры в кошки-мышки. Теперь они шли вдоль стены еврейского гетто. Ворота охраняли солдаты — жителям гетто было запрещено выходить за его пределы после захода солнца. На Виа Джулия они свернули налево и пошли по набережной Тибра, где стояли торговцы креветками, лотерейными билетами, было полно инвалидов и оборванцев, протягивающих свои миски к прохожим за подаянием. Они шли и шли, пока не пришли к Форуму.

В римских руинах паслись коровы, на цоколях коринфских колонн отдыхали пастухи, все было покрыто неестественной, как на полотне сумасшедшего художника, дымкой. Было уже почти темно, когда у развалин античной виллы, чуть ниже Палатина, мальчик вновь остановился и подождал его. Теперь они остались одни, людей нигде не было видно. Он знаком пригласил его следовать за ним.

На полу в помещении, когда-то представлявшем украшенное мозаикой патио во дворце консула, был колодец со сдвинутой крышкой. Мальчик нырнул в него, в темноту, и Эркюль услышал в себе его голос:

Таким, как мы, лучше всего под землей… не бойся… следуй за мной… Только не отставай, иначе потеряешься…

Потом он сообразил, что они спустились в римские катакомбы, но в первый момент ему показалось, что они находятся в огромном, в несколько этажей, разветвленном подвале. Его удивили лабиринты подземных ходов, туннели, открывающиеся то справа, то слева, запах тысячелетней плесени, разбегающиеся во все стороны мокрицы. Мальчик зажег лампу. Эркюль следовал за ним, не задавая вопросов.

В подземных залах слышались хриплые вздохи и обрывки латинских фраз, то и дело проносились призраки римских солдат, тщетно пытающихся найти выход из подземелья. Они миновали склеп, забитый человеческими костями; скелет в монашеском одеянии протягивал к ним руку с песочными часами из ключиц новорожденных детей, но не песок был в этих часах, а могильные черви, напоминающие ему, что он смертен, и если он потеряет из вида своего провожатого, выхода ему уже не найти. С потолка свисали люстры, сделанные из человеческих челюстей, гигантские орнаменты позвонков украшали стены, а под сводом из доисторических бедренных костей мирно покоился скелет ребенка.

Они все углублялись и углублялись в катакомбы, где-то, словно бы случайно, свернули налево, потом также на первый взгляд без всяких на то оснований — направо, пока через полчаса блужданий в промозглых туннелях, населенных тенями несуществующих призраков, в лабиринтах, где века и эпохи пересекались друг с другом в невообразимом и отчаянном хаосе, не оказались в большом зале, ярко освещенном масляными светильниками. Эркюля поначалу ослепил свет, но, когда он пригляделся, обнаружил, что его окружают странные, мягко говоря, создания.

Мы все тут уроды, прошептал у него в мозгу загадочный мальчик, после чего театральным жестом, как будто он стоял на сцене перед многотысячной публикой, снял маску.

Но это был вовсе не мальчик. Это был взрослый человек, только очень маленького роста, и Эркюль сразу понял, почему носит он маску — на лбу его сиял один-единственный, как у циклопа, глаз.


Человека, который провел его по извилистым катакомбам Рима, звали Барнабю Вильсон. Он был и в самом деле циклопом, хотя единственный глаз его был результатом врожденного уродства, а вовсе не унаследован по нисходящей линии от мифологического чудища, поедающего на завтрак заблудившихся моряков в поэме Гомера.

Вильсон был родом из деревни Лланерчимед в Уэльсе. Ветер судьбы носил его по всему свету после того, как в семилетнем возрасте его родители сгорели при большом пожаре в Кардиффе. Теперь он руководил самым, может быть, необычным варьете в Италии, бродячей труппой человек в тридцать — они спасались от голода, показывая за деньги свои уродства.

На закате дней своих Эркюль написал о нем в связи с объединением Италии. Вильсон служил какое-то время советником у самого Гарибальди, он был словно создан для этого поста, поскольку непостижимым образом заранее узнавал о планах врага и самые секретные распоряжения были ему известны еще до того, как курьер седлал коня, дабы доставить приказ по назначению. Но это было много позже, а в тот момент, когда они познакомились, Вильсон был целиком поглощен своим бродячим варьете…

То, что он увидел тем вечером в Риме, глубоко потрясло Эркюля; он почему-то был уверен, что во всем мире только он один обладает этим таинственным даром и подобной внешностью. Он до этого никогда не встречал людей с уродствами, а реакция публики на его появление убеждала его, что во всем мире только его постигло такое несчастье. Но это убеждение рассеялось в дым при свете кувшинов с горящим в них маслом, пока Барнабю Вильсон представлял ему своих подопечных.

То, что он увидел, превосходило все его ожидания. Там было двуполое создание с фантастическим именем Гандалальфо Бонапарт; носитель этого имени утверждал, что он незаконное дитя Наполеона. Золотоволосая девочка Миранда Беллафлор, у нее во рту мирно существовали четыре языка. Близнецы Луи и Луиза, сросшиеся в чреве матери, они непрерывно перебивали друг друга и частенько всерьез враждовали. И, конечно, сам Барнабю Вильсон, циклоп, он, как и Эркюль, умел читать мысли.

Были еще и другие, с не менее примечательными способностями, и со временем слухи о необычных бродячих артистах широко распространились по всем рынкам Италии. Леон Монтебьянко, скажем, мог заглядывать в прошлое на десятки тысяч лет. Он отвечал на все вопросы, к примеру, указал, где следует искать забытый город Троя, причем настолько точно, что будущему немецкому археологу Шлиману, случайно в детстве слышавшему его выступление, через полвека оказалось достаточно воткнуть лопату в землю неприметного геллеспонтского холма, чтобы слова Монтебьянки с блеском подтвердились. Была Синьора Рамона, после своего пятнадцатилетия она начала учить языки, по одному языку в месяц; владела она ими в совершенстве и могла писать любовные письма на ста шестнадцати языках мира. Еще одна женщина умела превращать в золото любой металл, а у турецкого поэта одна нога вместо нормальной, человеческой, была покрыта раскаленной змеиной кожей, от нее даже можно было зажечь сигару. Был в компании и провансальский карлик Лукреций III, самостоятельно овладевший волшебным фонарем; с помощью изобретенных им комбинаций зеркал достигавший поразительной реальности изображений известных исторических личностей. Но все эти способности, как покровительственно разъяснил ему Вильсон, не что иное, как компенсация природы за телесное уродство.

Много лет спустя Эркюль, вспоминая эту ночь и последовавший за этими событиями трагический эпилог ее год спустя в Генуе, понял, что он впервые в жизни нашел свой дом. Эти создания были его братьями и сестрами, с ними он осознал относительность своего несчастья, их связывала некая печальная общность. Как и он, они были брошены на жестокий алтарь природы и предназначены, казалось, единственно только для устрашения современников, верующих, что семя может быть проклято в семи коленах, если носитель его продал душу силам тьмы.

Шли часы, а Барнабю Вильсон все рассказывал ему о своих подопечных, об их жизни на задворках человечества, о муках и унижениях, преследованиях, сумасшедших домах; но он также говорил о счастье, найденном ими друг в друге, о лаврах, что они снискали, поставив свои исключительные способности на службу их сообществу.

Вдохновленный его рассказом, Эркюль выложил, как на исповеди, всю свою жизнь. С помощью знакомой обоим телепатии поведал он о своем детстве, о годах в доме призрения, об иезуитском монастыре и обо всем, что там произошло, о крестьянах, принявших его за чудотворца, и монахах, которых внезапно охватывало сомнение, короче говоря, о том, почему жизнь, со свойственной ей неумолимостью и нежеланием предоставить хоть какой-то выбор, привела его в Рим. И еще рассказал он о девочке, не виденной им с одиннадцатилетнего возраста, но ни на секунду не оставлявшей его мыслей, о существе, составлявшем весь смысл его существования, об альфе и омеге его снов, о единственном меридиане тоски его — Генриетте Фогель.

Тронутый его повествованием, Барнабю Вильсон тут же предложил присоединиться к их труппе. Они уезжали на следующее утро, в пятнадцати крытых брезентом повозках, развлекать калабрийских крестьян своими головокружительными увечьями и магическим искусством — при условии, разумеется, что они купят входной билет за два чентезимо. Если он поедет с ними, сказал директор цирка, его шансы найти девушку становятся почти стопроцентными.

Эркюль тщательно взвесил это благородное предложение человека, с которым он познакомился всего несколько часов назад, не имеющим, казалось, никаких иных мотивов, кроме сострадания к братьям и сестрам по несчастью, но в конце концов поблагодарил и отказался — он чувствовал себя обязанным монаху Шустеру.

С глубокой грустью он оставил уже под утро странное общество. Когда они вышли из подземелья около Форума, за Колизеем уже теплился рассвет, и Барнабю Вильсон крошечным своим пальчиком указал ему направление на Борго Санто Спирито на той стороне реки. Петухи Вечного города, казалось, объединившись в хор, пели все сразу, и Эркюль растолковал это как прощание навек со своими новыми друзьями. Но он ошибался.



* * * | Ясновидец | * * *